Самый жестокий месяц - Луиз Пенни 39 стр.


– Мадлен была замечательная. С ней в доме стало светло. – Хейзел улыбнулась этому воспоминанию. – Мы смеялись и болтали, все делали вместе. Я ее со всеми познакомила, вовлекла в работу всяких комитетов. Она снова была моей лучшей подругой, но теперь ровня мне. Я снова влюбилась в нее. Это было замечательное время. Вы представляете, что это значит? Я даже не подозревала, что была одинока до появления Мад, и сердце мое радостно забилось. Но потом люди стали приглашать только ее, а Габри попросил Мад возглавить Общество женщин-англиканок, хотя я была вице-президентом.

– Но вам ведь не нравилась эта работа, – сказал Габри.

– Не нравилась. Но еще больше мне не нравилось, что меня оттесняют на второй план. Все бы к этому так отнеслись, разве нет?

Клара подумала обо всех не полученных ею приглашениях на свадьбу и о том, что она тогда чувствовала. Отчасти испытывала облегчение, что не нужно идти на празднество и покупать подарок, который им не по карману, но в первую очередь – обиду из-за того, что не пригласили. Забыли? Или хуже: вспомнили, но не сочли нужным?

– Потом она забрала месье Беливо, – сказал Гамаш.

– Когда Жинетт умирала, она часто говорила, что из нас с ним получится хорошая пара. Что мы подходим друг другу. И я стала надеяться, что, может, так оно и будет.

– Но он хотел большего, – сказала Мирна.

– Он хотел ее, – произнесла Хейзел, не скрывая горечи. – И тут я стала понимать, что совершила ужасную ошибку. Но я не знала, как ее исправить.

– Когда вы решили убить Мадлен? – спросил Гамаш.

– Когда Софи приехала домой на Рождество и первой поцеловала ее.

Этот простой сокрушительный факт внедрился в их магический круг, как та маленькая мертвая птичка. Гамаш вспомнил о том, что ему не уставали повторять: не ходите в лес весной. Вы можете оказаться между медведицей и медвежонком.

Мадлен пошла.

Наконец Гамаш заговорил:

– Вы сохранили эфедру Софи, которую та купила несколько лет назад. Не потому, что собирались использовать ее. Просто вы ничего не выбрасываете.

Ни мебель, ни книги, ни эмоции. Хейзел хранила все.

– По данным экспертизы, использованные таблетки были слишком чистыми – таких давно не выпускают. Поначалу я подумал, что это эфедра из вашего магазина, – сказал он Одиль. – Но потом вспомнил, что есть еще один пузырек эфедры. Купленный несколько лет назад. Хейзел говорила, что его нашла Мадлен и конфисковала, но это было неправдой. Верно, Софи?

– Мама? – Софи сидела ошарашенная, широко распахнув глаза.

Хейзел потянулась к ее руке, но Софи отдернула свою. Это потрясло Хейзел больше всего остального.

– Ты нашла эти таблетки? Ты подсунула их Мадлен из-за меня?

Клара постаралась не заметить эту интонацию – намек на удовлетворенность в голосе Софи.

– У меня не было выхода. Она забирала тебя у меня. Забирала все.

– Вы попытались убить ее во время первого сеанса, – сказал Гамаш. – Однако доза, которую вы ей дали, оказалась недостаточной.

– Но ее даже не было на первом сеансе, – возразил Габри.

– Ее не было, но было приготовленное ею блюдо. – Гамаш повернулся к месье Беливо. – Вы не могли уснуть в ту ночь и решили, что причина этого – спиритический сеанс, который вас расстроил. Но ничего пугающего на том сеансе не было. Вы не могли уснуть из-за эфедры.

– Est-ce que c’est vrai? – спросил у Хейзел месье Беливо. – Вы подмешали эфедру в ваше блюдо и дали нам? Вы могли меня убить.

– Нет-нет.

Она протянула к нему руки, но он тут же отпрянул. Все стали отодвигаться от Хейзел, оставляя ее на том единственном месте, которого она боялась больше всего. Месте одиночества.

– Я бы никогда не пошла на такой риск. Я знала из новостей, что эфедра убивает, только если у вас больное сердце, а мне было известно, что вы здоровы.

– Но вам было известно и то, что Мадлен больна, – сказал Гамаш.

– У Мадлен было больное сердце? – спросила Мирна.

– Это стало следствием химиотерапии, – подтвердил Гамаш. – Она ведь говорила вам об этом, правда, Хейзел?

– Она больше никому не собиралась говорить, потому что не хотела, чтобы к ней относились как к больной. Откуда вы это знаете?

– В докладе коронера написано, что у нее было больное сердце, и ее доктор подтвердил это, – сказал Гамаш.

– Нет, я спрашиваю, откуда вы узнали, что это известно мне? Я никому об этом не говорила. Даже Софи.

– Аспирин.

Хейзел вздохнула:

– А я думала, что все предусмотрела. Спрятала таблетки Мад среди всех остальных.

– Инспектор Бовуар заметил их, когда вы искали, что бы дать Софи, когда она растянула связки. У вас шкаф набит старыми таблетками. Его поразило, что вы не дали Софи аспирин. Вместо этого вы искали другой пузырек.

– В пузырьке аспирина была эфедра? – потерянно спросила Клара.

– Мы тоже так подумали. Мы отдали содержимое на анализ в лабораторию. Это был аспирин.

– Так в чем же проблема? – спросил Габри.

– В дозировке, – ответил Гамаш. – Тут она была очень низкая. Намного ниже обычной. Людям с больным сердцем нередко прописывают раз в день принимать низкодозированный аспирин.

Головы в круге закивали. Гамаш помолчал, глядя на Хейзел.

– Мадлен кое-что держала в тайне даже от вас. Может быть, в особенности от вас.

– Она все мне говорила, – возразила Хейзел, словно защищая лучшую подругу.

– Нет. Одно, самое главное, самое важное, она от вас утаила. Утаила от всех. Мадлен умирала. Ее рак дал метастазы.

– Mais, non, – застонал месье Беливо.

– Но это невозможно, – вторила ему Хейзел. – Она бы сказала об этом.

– Странно, что она этого не сделала. Я думаю, она не хотела, потому что чувствовала в вас что-то такое, что получало удовольствие от чужой слабости. Но план к тому времени уже был задействован. Начался он с этого. – Гамаш показал список выпускников, который днем раздобыл в школе. – Мадлен была в списке выпускников вашей школы. Как и вы, – сказал Гамаш, посмотрев на Жанну, и та кивнула. – Хейзел взяла одну из брошюрок Габри, написала на ней сверху: «Где спариваются лэй-линии – пасхальные скидки» – и отправила Жанне.

– Она украла одну из моих рекламных брошюрок, – пожаловался Габри Мирне.

– Невелика потеря, Габри.

С трудом, но он смирился с мыслью, что, вероятно, потерял гораздо меньше, чем Мадлен. Или Хейзел.

– Бедная Хейзел, – сказал Габри, и все закивали.

Бедная Хейзел.

Глава сорок четвертая

Следующую неделю Гамаш был словно контуженный. Еда стала безвкусной, газеты не вызывали у него интереса. Он читал и перечитывал одно и то же предложение в «Ле девуар». Рейн-Мари попыталась завязать с ним разговор о поездке на Мануар-Бельшас, чтобы отпраздновать их тридцать пятую годовщину свадьбы. Он отвечал ей, проявлял интерес, но четкие, яркие тона в его жизни притупились. Словно его сердце вдруг стало слишком тяжело для ног. Он тащился по жизни, стараясь не думать о том, что случилось. Но как-то вечером, когда он вышел прогуляться с Рейн-Мари и Анри, овчарка внезапно вырвала поводок из руки Гамаша и побежала по парку к знакомой фигуре на другой стороне. Гамаш окликнул пса, и Анри остановился. Но прежде человек, к которому он бежал, тоже заметил собаку. И хозяина.

Еще раз – последний – Мишель Бребёф и Гамаш посмотрели в глаза друг другу. В пространстве между ними бурлила жизнь. Играли дети, перекатывались через спину и приносили мячики собаки, молодые родители дивились тому, что произвели на свет. Воздух между ними полнился запахами сирени и жимолости, в нем жужжали пчелы, лаяли щенки, смеялись дети. Целый мир стоял между Арманом Гамашем и его лучшим другом.

И Гамашу хотелось подойти и обнять его. Почувствовать на своем плече знакомую руку, запах Мишеля – мыло и трубочный табак. Ему не хватало его общества, его голоса, его глаз, таких вдумчивых и полных юмора.

Он тосковал по своему лучшему другу.

Подумать только, что Мишель много лет фактически ненавидел его. За что? За то, что Гамаш был счастлив?

«Как это горько – видеть счастье только чужими глазами».

Но сегодня тут не было счастья – лишь печаль и сожаление.

Мишель Бребёф поднял было руку, но тут же опустил и пошел прочь. Гамаш тоже хотел помахать ему, но его друг уже отвернулся. Рейн-Мари взяла его за руку, подобрала поводок Анри, и втроем они продолжили прогулку.

Роберу Лемье было предъявлено обвинение в вооруженном нападении и попытке убийства. Его ждало длительное тюремное заключение. Но Арман Гамаш не мог заставить себя выдвинуть обвинения против Мишеля Бребёфа. Он знал, что должен это сделать. Он знал, что его нежелание – это трусость. Но каждый раз, подходя к кабинету Паже, чтобы предъявить обвинения, он вспоминал маленького Мишеля Бребёфа, его руку на своем плече. Слышал тонкий мальчишеский голос, убеждавший его, что все будет хорошо. Что он не один.

И он не смог этого сделать. Его друг однажды спас его. Теперь настала его очередь.

Но Мишель Бребёф ушел из Квебекской полиции, он был сломлен. Дом был выставлен на продажу, они с Катрин уезжали из любимого ими Монреаля, от всего, что они знали и любили. Мишель Бребёф перешел черту.


В субботу днем Армана Гамаша пригласили на чай в семью агента Николь. Он подъехал к этому крохотному и безукоризненному дому. Увидел лица в окне, смотрящие на дорогу; впрочем, как только он вышел из машины, они исчезли. Дверь открылась, прежде чем он успел постучать.

Он впервые видел Иветт Николь – не агента, а женщину. Она была одета в простые брюки и свитер, и он понял, что впервые видит на ней одежду без пятен. Ари Николев, маленький, тощий и взволнованный, вытер ладони о брюки и протянул руку Гамашу.

– Добро пожаловать в наш дом, – сказал он на корявом французском.

– Для меня это честь, – ответил Гамаш по-чешски.

Видимо, они оба целое утро учились говорить на чужом языке.

Следующий час был заполнен какофонией голосов родственников, кричавших что-то друг другу на языках, которых Гамаш даже распознать не мог. Он был уверен, что старая тетушка на ходу выдумывает язык, на котором говорит.

Подавали еду, напитки. Потом стали петь. День был веселый, даже буйный. Но каждый раз, когда Гамаш искал взглядом Николь, обнаруживалось, что она стоит за порогом гостиной. Наконец он подошел к ней:

– Почему вы не за столом?

– Мне хорошо и здесь, сэр.

Несколько секунд Гамаш смотрел на нее.

– Что случилось? Вы когда-нибудь туда заходите? – удивленно спросил он, стоя рядом с ней у порога.

Она отрицательно покачала головой:

– Меня никогда не приглашали.

– Но это же ваш дом.

– Они занимают все места. Для меня не остается.

– Сколько вам лет?

– Двадцать шесть, – мрачно ответила она.

– Пора вам иметь свое место. Требуйте. Не их вина, что вы стоите здесь, Иветт.

И все же она колебалась. Говоря по правде, здесь было уютно для души. Холодно, иногда одиноко, но уютно. Что он в этом понимает, черт побери? Для него все легко. Он не женщина, не иммигрант, его мать не умерла в молодости, его семья не высмеивала его. Он не скромный агент. Ему никогда не понять, как ей трудно.

Уходя с животом, набитым сладостями и крепким чаем, Гамаш попросил Иветт Николь проводить его до машины.

– Хочу поблагодарить вас за то, что вы сделали. Я знаю, как это тяжело – намеренно делать себя чужаком.

– Я всегда чужак.

– Думаю, вам пора становиться своей. Кажется, это ваше.

Он вытащил что-то из кармана и сунул ей в руку. На ладони у нее оказался теплый камень.

– Спасибо, – сказал Гамаш.

Николь кивнула.

– Знаете, в иудаизме, когда кто-то умирает, его близкие кладут камни на могилу. Примерно год назад, когда мы с вами впервые говорили о деле Арно, я дал вам совет. Вы его помните?

Николь сделала вид, что задумалась, но она прекрасно помнила.

– Вы сказали, что я должна похоронить своих мертвецов.

Гамаш открыл дверцу машины.

– Поразмыслите об этом. – Он кивнул на камень на ее ладони. – Только прежде, чем хоронить, убедитесь, что они мертвы, иначе вам от них никогда не избавиться.

Отъезжая, он подумал, что, возможно, ему тоже не мешает воспользоваться этим самым советом.


Арман Гамаш поднялся на последний этаж управления Квебекской полиции, прошел по коридору к впечатляющей деревянной двери. Постучал, надеясь, что там никого нет.

– Входите.

Гамаш открыл дверь и остановился перед Сильвеном Франкёром. Суперинтендант не шелохнулся. Он смотрел на Гамаша с нескрываемой ненавистью. Гамаш инстинктивно сунул руку в карман брюк в поисках талисмана, который носил при себе почти всю жизнь. Но карман его был пуст. Неделю назад он сунул поцарапанное и побитое распятие, принадлежавшее его отцу, в конверт, приложил к нему записку и отдал своему сыну.

– Чего вы хотите?

– Я хочу извиниться. Я был не прав, обвиняя вас в том, что вы распространяете клевету о моей семье. Вы этого не делали. Извините меня.

Франкёр прищурился, ожидая, что теперь последует «но». Однако никакого «но» не последовало.

– Я готов написать извинение и разослать его всем членам совета, присутствовавшим в тот день.

– Я хочу, чтобы вы подали в отставку.

Они уставились друг на друга. Наконец Гамаш устало улыбнулся:

– Мы что, так до конца жизни и будем бодаться? Вы угрожаете, я плачу вам той же монетой. Я обвиняю, вы требуете. Неужели нам это нужно?

– Я не видел ничего такого, чтобы изменить мнение о вас, старший инспектор. Включая и то, как вы провернули это дело. Суперинтендант Бребёф был гораздо более умелым полицейским, чем когда-либо станете вы. Но теперь благодаря вам его нет. Я знаю вас, Гамаш. – Франкёр встал и наклонился над столом. – Вы самоуверенны и глупы. Слабы. Полагаетесь на инстинкт. Вы и не предполагали, что ваш лучший друг работает против вас. Где были ваши инстинкты? Блестящий Гамаш, герой дела Арно. Слепец! Вас ослепляют ваши эмоции, ваша потребность помогать людям, спасать их. С того дня, как вы заняли командную должность, вы не принесли полиции ничего, кроме позора. А теперь приходите со своим подхалимажем. Нет, Гамаш, дело не закончилось. Оно никогда не закончится.

Он хлестал этими словами Гамаша, пока тот не перестал улыбаться и просто смотрел на Франкёра, трясущегося от злости. Наконец Гамаш кивнул, повернулся и вышел. Он знал, что есть вещи, которые не умирают.


Несколько дней спустя Гамаши, включая и Анри, были приглашены на вечеринку в Три Сосны. Стоял солнечный весенний день, зеленые листочки распустились, и деревья отливали всеми оттенками зеленого. Они тряслись по грунтовой дороге под балдахином свежей зелени, сияющим, как витражное стекло в Святом Томасе, и вдруг обратили внимание на необычную активность у одной из обочин. И хотя Гамаш толком еще не видел, что это такое, он понял, что возле старого дома Хадли происходит какое-то действие, и спросил себя, уж не решили ли жители снести его. Какой-то человек вышел на середину дороги и показал им на обочину. Месье Беливо, в комбинезоне и малярной кепке, улыбался:

– Bon. Мы все надеялись, что вы приедете.

Бакалейщик наклонился к открытому окну машины и погладил Анри, который высунул морду над плечом Гамаша, чтобы посмотреть, с кем это разговаривает хозяин, отчего возникло впечатление, будто за рулем сидит собака. Гамаш открыл дверцу, и Анри выпрыгнул из машины под приветственные крики жителей, видевших его в последний раз еще щенком.

Не прошло и нескольких минут, а Рейн-Мари уже стояла на приставной лестнице и отскребала шелушащуюся краску со старого дома. Гамаш тем временем счищал лишайник с наличников на окнах первого этажа. Он не любил высоты, а Рейн-Мари не любила наличников.

Он скреб, и у него возникало ощущение, что дом стонет, как Анри, когда Гамаш треплет его за уши. Стонет от удовольствия. С дома соскребались годы разложения, годы небрежения, печали. Дом возвращали в его исходное состояние, искусственные наслоения снимались. Быть может, он стонал все время? Быть может, старый дом стонал от удовольствия, когда наконец его посетили люди? А они считали его злобным.

Нет, жители деревни вовсе не собирались сносить старый дом – они пришли, чтобы дать ему еще один шанс. Они возвращали его к жизни.

Он прихорашивался на солнце, сиял свежей краской. Люди вставляли новые окна, другие чистили дом изнутри.

– Хорошая весенняя уборка, – сказала Сара, владелица пекарни, поправляя длинные каштановые волосы, выбившиеся из узла на затылке.

Разожгли мангалы под барбекю, и жители деревни подходили, чтобы выпить пива или лимонада, поесть бургеров и сосисок. Гамаш взял пиво и остановился, глядя с холма на Три Сосны. В деревне царил покой. Здесь были все – старые и молодые, даже больных привели, усадили их на садовые стулья и дали кисти, чтобы каждый житель деревни приложил руку к дому Хадли и снял с него проклятие. Проклятие боли и скорби.

Но больше всего – одиночества.

Не было здесь только Клары и Питера Морроу.


– Я готова, – пропела Клара из своей мастерской.

Лицо ее было покрыто краской, и она вытирала руку о масляную тряпку, слишком грязную, чтобы от нее был какой-то толк.

Питер стоял у ее студии, успокаивая себя. Он глубоко дышал и читал про себя молитву. Молитву-мольбу. Он молил, чтобы картина Клары оказалась истинно, неоспоримо и непоправимо ужасной.

Он давно перестал сражаться с тем, от чего бежал с детства, от чего прятался, хотя эти слова преследовали его при свете дня и во тьме ночи. Он разочаровал отца, который хотел, чтобы сын всегда был лучше всех. Но Питер знал, что его ждет неудача. Всегда находился кто-то лучше.

Назад Дальше