— Ну, будет вам, дружище, а ну-ка, назад, в койку!
— Нервическая горячка…
— Что за выдумки — какая еще нервическая? Так, теперь в каюту, в каюту, я сказал! Миссис Брокльбанк… Мисс Брокльбанк, прошу вас, помогите… Бога ради…
Они и точно пришли на подмогу и, едва он переступил порог, немедленно захлопнули за ним дверь. Не успел я обернуться, как увидел капитана Андерсона, который вновь спустился по трапу в коридор.
— Итак, джентльмены?
Я ответил за себя и за Олдмедоу:
— Я твердо убежден, капитан Андерсон, что мистер Колли мертв.
Он вперил в меня свои крохотные глазки.
— Я, кажется, слышал, как кто-то упомянул «нервическую горячку»?
В коридор вышел Саммерс, прикрыв за собой дверь в каюту Колли. Удивительно, как он догадался сделать именно то, что следовало. Он стоял, переводя взгляд с капитана на меня и обратно.
— Эти слова произнесены были мистером Брокльбанком, который, сдается мне, не вполне собой владеет, — неохотно сказал я.
Готов поклясться — щеки капитана собрались в складки, в глазах зажглись веселые искорки.
— Однако же мистер Брокльбанк до некоторой степени сведущ в медицине?
Прежде чем я успел выдвинуть свои возражения, он заговорил вновь, на сей раз с властными нотками, благоприобретенными на командной должности:
— Мистер Саммерс! Проследите за выполнением всех положенных приготовлений.
— Слушаюсь, сэр.
Капитан развернулся и поспешным шагом вышел. Далее распоряжения отдавал Саммерс, тем же или почти тем же командным тоном, что и капитан.
— Мистер Виллис!
— Здесь, сэр!
— Приведите сюда парусника с помощником и троих-четверых матросов покрепче. Можете взять наказанных из подвахтенных.
— Есть, сэр.
Здесь не было и следа напускной скорби, которую наши похоронных дел мастера несут как драгоценную печать своей профессии.
Мистер Виллис опрометью бросился на бак. А старший офицер обратился к собравшимся пассажирам — уже в своей обычной мягкой манере:
— Леди и джентльмены, вам лучше не присутствовать при том, что сейчас воспоследует. Могу ли я просить вас освободить коридор? Свежий воздух верхней палубы будет всем полезен. Прошу вас!
Коридор постепенно очистился, и в нем остались только я, Саммерс и услужающие матросы. Дверь каюты Брокльбанка отворилась, и сам хозяин ее застыл на пороге во всей своей чудовищной наготе. С потешной серьезностью он наставительно произнес:
— Джентльмены! Нервическая горячка — это горячка от нервов. Всего наилучшего!
Его изо всех сил потащили назад, он покачнулся, и дверь за ним захлопнулась. Тогда Саммерс обратился ко мне:
— А вы, мистер Тальбот?
— Я следую личной просьбе капитана оказывать вам посильную помощь. Разве эта просьба уже не действительна?
— Полагаю, действие ее прекратилось со смертью несчастного.
— Мы, помнится, рассуждали о том, что значит «noblesse oblige» и «честная игра». Давеча я нашел способ объединить эти два понятия в одно.
— Какое же?
— Справедливость.
Саммерс, по-видимому, что-то обдумывал.
— Вы уже решили, кто будет обвиняемый?
— А вы разве нет?
— Я? Но власть капитана на корабле… и к тому же, сэр, у меня-то нет покровителя.
— Не будьте так уверены, мистер Саммерс.
Какое-то время он ошарашенно смотрел на меня.
— Я?.. — выдохнул он, обретя дар речи.
Однако к нам уже на рысях бежали посланные Виллисом матросы. Саммерс глянул на них, потом на меня.
— Могу я предложить вам пройтись по палубе?
— Глоток бренди был бы, по-моему, больше к месту.
Я направился в пассажирский салон, где обнаружил
Олдмедоу, который бесформенным тюком сидел на стуле под большим кормовым окном, держа в руках пустой стакан. Он тяжело дышал и обильно потел. Зато на щеках у него снова играл румянец.
— Чертовски глупо получилось, — пробормотал он, увидев меня. — Сам не знаю, что на меня нашло.
— А как на поле брани? Там вы тоже иногда даете слабину, Олдмедоу? Простите, беру свои слова обратно. Я что-то тоже не в себе. Увидеть мертвеца, да еще в той же позе, в какой я только недавно застал его… а может, он и тогда уже… но теперь, окоченевший, твердый, как… Куда, черт его дери, запропастился стюард? Стюард! Живо бренди мне и добавь еще мистеру Олдмедоу!
— Я понимаю, о чем вы подумали, Тальбот. Скажу вам по чести, я не бывал на поле брани, да и свиста вражеской пули не слыхал, если не считать одного случая, когда в меня целились, но промахнулись на добрый ярд. Какая вдруг тишина на корабле!
Я кинул взгляд в сторону открытой двери салона. Несколько матросов втискивались в каюту Колли. Я захлопнул дверь и снова повернулся лицом к Олдмедоу.
— Скоро все будет кончено, Олдмедоу!.. Вы по-прежнему не в своей тарелке?
— На мне мундир офицера королевской армии, а я до сих пор ни разу не видел мертвеца, кроме разве одного-другого закованного в цепи черномазого, ну да это не в счет. Я совсем раскис — как дотронулся до него. Я, видите ли, родом из Корнуолла.
— С таким-то именем!
— Далеко не все имена начинаются у нас с Тре-, Пол— или Пан-. Господи, какая она скрипучая, наша посудина! И ход у нее теперь какой-то другой, а?
— Да нет, с чего бы.
— Тальбот, а как вы думаете…
— Да, сэр?
— Нет, ничего.
Мы сидели молча, и я упивался приятным ощущением тепла, разливавшегося по жилам от бренди, обращая мало внимания на все остальное. Вскоре появился Саммерс. Позади него я успел заметить кучку матросов, которые уносили куда-то дальше по палубе запеленатый предмет. Саммерс и тот не вполне еще оправился от некоторой бледности.
— Бренди, Саммерс?
Он мотнул головой. Олдмедоу поднялся.
— А мне, я думаю, лучше бы выйти на палубу глотнуть свежего воздуха. Чертовски глупо получилось. Глупее не придумаешь.
Мы с Саммерсом остались одни.
— Мистер Тальбот, — сказал он негромко, — вот вы тут помянули справедливость.
— Да, сэр?
— Вы ведете дневник.
— И что же?..
— Я только это и хотел сказать.
Он многозначительно кивнул мне, поднялся и вышел. Я же остался на месте, размышляя про себя, как мало, в сущности, он меня понимает. Он и не догадывался, что я уже воспользовался этим самым дневником, как не догадывался о моем изначальном намерении предложить мои записи вниманию того, чье мудрое и непредвзятое суждение…
Ваша светлость, Вы изволили дать мне совет практиковаться в искусстве лести. Но как могу я устраивать пробу сил на человеке, который вмиг безошибочно выведет меня на чистую воду? Позвольте же мне ослушаться Вас — но только в этом — и более не пытаться Вам льстить.
Но к делу. Я написал, что обвиняю нашего капитана в злоупотреблении властью; я также доверил бумаге высказанное Саммерсом предположение, что я отчасти сам в этом повинен. Не знаю, чего еще потребно от меня сей пресловутой «справедливости». Сейчас глубокая ночь — и только сию минуту, выводя пером эти слова, я вспомнил о манускрипте Колли, где может обнаружиться еще более неопровержимое свидетельство виновности Вашего крестника и бессердечности капитана! Я только взгляну, что там накропал несчастный малый, и сразу спать.
* * *Я исполнил свое намерение, о Боже милосердный, — уж лучше б не исполнял! Бедный, бедный Колли, несчастный Роберт Джеймс Колли! Билли Роджерс, Саммерс, разрядивший мушкетон, Деверель и Камбершам, и Андерсон — жестокий, злобный Андерсон! Да ежели есть на свете справедливость… но Вы по сбивчивым и неровным моим каракулям уже можете видеть, до какой степени на меня подействовало прочитанное… и я — я!
Через щели в мою клетушку просачивается свет. Значит, скоро утро. Что же мне делать? Я не могу вручить письмо преподобного Колли, это не имеющее ни начала, ни конца письмо, — не могу вручить его капитану, хотя по правилам именно это, да не покажутся Вам мои слова крючкотворством законника, и следовало бы мне сделать. Но что тогда? Тогда всю эту историю вышвырнут за борт, так или иначе замнут, тогда Колли и точно умрет от «нервической горячки» и на сем все и закончится, а вместе с тем канет в небытие и моя роль в этой истории. Быть может, я казню себя сверх меры? Ведь Андерсон как-никак капитан, и он всегда сошлется на такой-то параграф такого-то раздела морского уложения, найдет оправдание каждому своему поступку. И даже Саммерсу я не могу довериться до конца: на карту поставлена его драгоценная карьера. Он обязан будет сказать, что, хотя я, вероятно, поступил разумно, оставив у себя бумаги священника, однако утаивать их не имел никакого права.
Допустим. Но я и не утаиваю их. Я вижу только один путь добиться справедливости (если разуметь естественную справедливость, а не ту, которую вершат наш капитан и наши суды), и путь этот — передать все свидетельства в руки Вашей светлости. Капитан утверждает, что его вот-вот «спишут на берег». И ежели Вы, как и я, придете к выводу, что в его лице мы имеем не строгого блюстителя дисциплины, а обыкновенного деспота, тогда Вам достаточно будет сказать всего одно слово где надо — и его предсказание сбудется.
Допустим. Но я и не утаиваю их. Я вижу только один путь добиться справедливости (если разуметь естественную справедливость, а не ту, которую вершат наш капитан и наши суды), и путь этот — передать все свидетельства в руки Вашей светлости. Капитан утверждает, что его вот-вот «спишут на берег». И ежели Вы, как и я, придете к выводу, что в его лице мы имеем не строгого блюстителя дисциплины, а обыкновенного деспота, тогда Вам достаточно будет сказать всего одно слово где надо — и его предсказание сбудется.
А что до меня, то мой портрет прописан в этих записках яснее, чем мне хотелось бы. Поистине так! Поступки, которые я полагал достойными моего положения…
Что ж, так тому и быть. Пусть судят и меня.
Эх, Эдмунд, Эдмунд! Такой промах мог допустить только закоренелый методист. Да разве ты не был убежден в том, что тобою руководят не столько чувства, сколько разум? Разве не жило в тебе ощущение — нет, убеждение, что так легко воспринятая тобой система нравственных постулатов, подразумевавшая человека вообще, основана не столько на чувстве, сколько на игре интеллекта? (Вот тебе еще кое-что, что ты с удовольствием бы порвал и никому никогда не показывал!) После того как я всю ночь напролет читал и писал, голова моя, кажется, идет кругом, но это, надеюсь, мне можно простить. Все вокруг утратило реальные черты, я уже в каком-то полусне. Надо будет раздобыть клею и вклеить записки Колли в мой дневник, дабы они тоже стали составной частью Рукописи Тальбота.
Его сестра не должна узнать правду. И это также довод за то, чтобы не предавать письмо огласке. Он скончался от «нервической горячки» — так что же, ведь и бедная переселенка, миссис Ист, наверное, умрет от какой-нибудь столь же непонятной болезни, не дотянет до берега. Я, кажется, гадал, где раздобыть клею. Пожалуй, это удастся. Бессино копыто. Виллер, поди, знает — наш всеведущий, вездесущий Виллер. Да, и мне нужно все спрятать под замок. Мой дневник теперь как заряженное ружье.
Первой страницы, может двух, недостает. Я сам видел их — у него в руке, когда он шел в пьяном трансе, точнее, шествовал, закинув голову кверху, с улыбкой на лице, будто уже пребывал на небе.
Затем, спустя некоторое время после того, как он забылся хмельным сном, он очнулся — быть может, не вдруг, постепенно приходя в себя. Возможно, сперва был провал и он не понимал, кто он и что он. Но шли минуты, и в один прекрасный момент он вспомнил: преподобный Роберт Джеймс Колли.
Нет, не к чему фантазировать. В тот первый мой визит к нему… Неужели мои слова заставили его осознать все, что он безвозвратно потерял? Собственное достоинство? Уважение товарищей? Мою дружбу? Мое покровительство? И вот тогда, тогда, в нестерпимой душевной муке, он сгреб со стола рукопись, скомкал ее, сунул — все равно куда, лишь бы с глаз долой, как он засунул бы подальше, если б мог, и свою собственную память, — прочь, долой, поглубже, под койку, чтобы не терзаться при виде этих листков невыносимой мыслью
Воображение меня подводит. Ибо несомненно, что он возжелал для себя смерти, но не потому, нет, не потому… не из-за банального в сущности, одного-единственного…
Уж не убил ли он кого… или же, учитывая его сан!..
Нет, это чистое безумие, абсурд. И кого из женщин на том конце судна мог найти он для себя?
А я-то где был? Я мог бы спасти его, думай я чуточку меньше о собственной персоне и об опасности умереть от скуки!
Ох уж эти взвешенные суждения, любопытные наблюдения, фейерверк остроумия — все, чем я намеревался было усладить досуг Вашей светлости. Вместо всего этого перед Вами теперь простое, без прикрас, описание капитана Андерсона заслуг и моих ему услуг.
Итак, предлагаю вниманию Вашей светлости:
ПИСЬМО КОЛЛИ
вот почему самое тяжелое и бессмысленное испытание из всех, выпавших на мою долю, я скрыл под завесой умолчания. По причине сильно затянувшейся морской болезни те первые дни и часы отпечатались в моей памяти не столь отчетливо, к тому же я все равно не стал бы описывать тебе в подробностях смрадный воздух, страшные муки и неудобства, вызываемые качкой, распущенные нравы, постоянно слышимые со всех сторон богохульства — от чего невозможно укрыться пассажиру на подобном судне, даже будь он лицо духовного звания! Однако теперь, когда я уже достаточно оправился от дурноты и имею силы удержать в руке перо, не могу не возвратиться мыслями, хотя бы ненадолго, к минутам моего первого знакомства с судном. После того как я едва избегнул опасности затеряться среди полчищ невообразимых существ, запрудивших весь берег у кромки воды, и был доставлен к борту нашего благородного корабля весьма эффектным, но и дорогостоящим способом; после того как затем меня подняли на палубу в петле из каната — чем-то напомнившей мне качели, те, что висели на буке позади свинарника, только здесь устройство было посложнее, — ну вот, после всего этого я очутился лицом к лицу с молодым офицером, державшим под мышкой подзорную трубу.
Вместо того, чтобы приветствовать меня, как подобает джентльмену при встрече с другим джентльменом, он обернулся к одному из своих товарищей и сказал буквально следующее:
— О Г…, никак святого отца к нам занесло! Ну уж от этого старый брехун точно взлетит на фор-марс!
И это был только малый образчик того, что мне предстояло вынести. Не стану перечислять остальное, милая сестрица, — слишком много дней прошло, с тех пор как мы сказали прости берегам любезного Альбиона. Хотя теперь я уже достаточно окреп, чтобы сидеть за узкой откидной доской, которая служит мне priedieu,[41] столом, как письменным, так и обеденным, и аналоем, у меня пока недостает сил предпринять более энергические действия. Я почитаю своим первым долгом (первым после исполнения обязанностей, налагаемых на меня моим духовным званием) представиться по всей форме нашему доблестному капитану, апартаменты которого размещаются, и сам он обитает, двумя этажами, или палубами, как мне следует их теперь называть, выше нас. Надеюсь, он не откажет переправить это письмо на какое-нибудь судно, следующее в обратном направлении, с тем чтобы ты как можно скорее получила от меня весточку. Покуда я был занят письмом, в мою очень маленькую по размерам каюту приходил Филлипс (мой слуга!), который принес мне бульону и уговаривал меня повременить с визитом к капитану Андерсону. Он говорит, что мне сперва надобно получше окрепнуть, начать принимать пищу в пассажирском салоне, а не тут же, у себя в каюте, — хотя бы ту малость, которую я способен удержать! — и понемногу упражняться в ходьбе в коридоре между каютами, а потом и на палубе, в той ее части, которую он именует «шкафут» и которая прилегает к самой высокой из наших мачт.
И вот, хотя я еще не в состоянии ничего съесть, я понемногу начал уже выходить и… ох, милая сестрица, как же опрометчиво я давеча сетовал на судьбу! Здесь поистине земной — а вернее морской — рай! Воздух пронизан теплом и светом, словно сама природа посылает нам свое благословение. Море искрится и переливается, как хвост Юноновых птиц (то бишь павлинов), которые расхаживают по террасам Мэнстоновой усадьбы. (Считаю своим долгом напомнить тебе, что не следует пренебрегать никакой, даже малой, возможностью показать в упомянутом месте твою всегдашнюю готовность быть там полезной.) Наслаждение, доставляемое такой отрадной картиной, исцеляет не хуже любого лекарства, особливо в сочетании с соответствующим дню отрывком из Священного писания. Завидев на горизонте парус, который мелькнул и снова исчез из виду, я вознес краткую молитву, дабы миновала нас всякая опасность, смиренно уповая на волю Всевышнего. Однако ко мне быстро вернулось душевное равновесие, стоило мне увидеть поведение наших офицеров и простых матросов, хотя, конечно, моя любовь к Спасителю дает мне якорь куда более надежный, чем любой из якорей нашего судна. Позволю себе признаться в том, что, когда упомянутый мною неизвестный парус совсем скрылся — сам корабль так и не поднялся над линией горизонта, — я поймал себя на том, что невольно размечтался, как этот чужой корабль бросится в атаку на нас, а я совершу какой-нибудь отчаянно смелый поступок, мало, впрочем, согласующийся с моим званием рукоположенного в священнический сан слуги Святой Церкви; так, в ребячестве, я, помнится, порой мечтал, как когда-нибудь добуду себе в бою славу и состояние, сражаясь бок о бок с Героем Англии.[42] Но то был грех простительный, к тому же я тотчас в нем признался и покаялся. Теперь же меня со всех сторон окружают настоящие герои, и мой долг — нести им слово Божье!
Я чуть ли не просил послать нам бой, но не ради себя, а ради них! Они всегда при деле, их загорелые мужественные торсы обнажены, их буйные кудри собраны в косичку, штаны, вверху узкие, расширяются у щиколоток, как ноздри горячего жеребца. Они запросто влезают на сотню ярдов вверх да еще выкидывают там разные штуки. И не верь, прошу тебя, россказням злонамеренных поганцев о якобы бесчеловечном обращении с матросами. Ни разу еще я не видел и не слышал, чтобы кого-то высекли. За все время здесь не случилось ничего более ужасного, чем весьма умеренное внушение по соответствующей части тела одного из гардемаринов — юного джентльмена, который точно так же был бы наказан и в школе и так же стоически держался бы и там.