Ритуалы плавания - Уильям Голдинг 18 стр.


Я чуть ли не просил послать нам бой, но не ради себя, а ради них! Они всегда при деле, их загорелые мужественные торсы обнажены, их буйные кудри собраны в косичку, штаны, вверху узкие, расширяются у щиколоток, как ноздри горячего жеребца. Они запросто влезают на сотню ярдов вверх да еще выкидывают там разные штуки. И не верь, прошу тебя, россказням злонамеренных поганцев о якобы бесчеловечном обращении с матросами. Ни разу еще я не видел и не слышал, чтобы кого-то высекли. За все время здесь не случилось ничего более ужасного, чем весьма умеренное внушение по соответствующей части тела одного из гардемаринов — юного джентльмена, который точно так же был бы наказан и в школе и так же стоически держался бы и там.

Мне следует дать тебе хотя бы некоторое представление о том, как устроено наше небольшое общество, в котором все мы будем жить бок о бок уж не знаю сколько еще месяцев. Мы, с позволения сказать, местная знать, размещаемся в напоминающей замок надстройке в задней, или кормовой, части судна. В носовой же части, под переборкой с двумя входами и лестницами, или, как тут говорят, трапами, находятся помещения наших молодцев-матросов и самых разных пассажиров «второго сорта» — переселенцев и тому подобной публики. Над всем этим опять-таки есть еще полубак и совершенно удивительный мир бушприта. Ты всегда, полагаю, считала, как и я сам до недавнего времени, что бушприт (вспомни хотя бы игрушечный кораблик в бутылке у мистера Вембери) это такая палка, выступающая за нос корабля. А вот и нет! Да будет тебе известно, что бушприт — это полноценная мачта, только установленная более горизонтально, нежели все остальные, — здесь и реи, и клотик, и штаги, и даже фалы! Кроме того, если другие мачты можно уподобить гигантским деревьям, по сучьям и ветвям которых ловко карабкаются наши матросы, то бушприт надобно сравнить с дорогой, правду сказать, круто уходящей вверх, что не мешает, однако, им по нему ходить и бегать. В диаметре он больше трех футов. Вообще все мачты, то есть все прочие «палки», толщины неимоверной! Самый могучий бук в Сейкеровом лесу оказался бы слишком хлипок, чтобы из него можно было сработать одну из этих громадин. И когда я напоминаю себе о том, что злая воля неприятеля или — и эта мысль еще ужаснее — злой каприз природы может взять и переломить их, а то и выломать у самого основания, как одним резким вращательным движением руки выламываем мы морковную ботву, меня охватывает трепет. Трепет — не потому что я сам могу не уцелеть. То был и есть трепет при мысли о величии сей гигантской военной махины — и еще, как странное продолжение этого чувства, какой-то благоговейный ужас перед самой природой тех, кому по велению сердца и долгу службы предназначено управлять столь грандиозным изобретением ума человеческого во славу Бога и короля. Не такую ли мысль высказывает Софокл (греческий сочинитель трагедий) в хоре к своему «Филоктету»? Однако я несколько уклоняюсь в сторону.

Воздух здесь теплый, в иные часы жаркий — поистине вездесущую длань простирает над нами полдневное светило! Следует вести себя осмотрительно, не то оно, разыгравшись, может нанести неожиданный удар. Даже сейчас, сидя за моим, с позволения сказать, письменным столом, я чувствую необычное тепло на щеках, опаленных его горячими лучами. Нынче утром небо было цвета густой лазури, однако ни по насыщенности, ни по яркости оттенка оно не могло соперничать с ослепительной, искрящейся белыми проблесками лазурью безбрежного морского простора. Признаюсь, меня охватил неизъяснимый восторг, когда я наблюдал за величавыми кругами, которые острие бушприта, нашего бушприта, снова и снова вычерчивало над четкой линией горизонта.


День следующий

Я ощущаю некоторый прилив сил и лучшую, против прежнего, способность принимать пищу. Филлипс считает, что скоро я совсем поправлюсь. Меж тем погода заметно переменилась. Вчера еще все кругом было лазорево-синее, ослепительно яркое, а сегодня почти безветрие и море подернуто белесой пеленой тумана. Бушприт — который все предшествующие дни вызывал у меня приступ дурноты, стоило мне по неосторожности задержать на нем взгляд, — нынче замер в неподвижности. Оглядываясь назад, понимаешь, что внешние обстоятельства, в коих пребывает наше немногочисленное сообщество, изменяются уже по крайней мере в третий раз, считая с той минуты, когда наша милая отчизна погрузилась — правильнее сказать, как будто погрузилась — в пучину волн! Где же, спрашиваю я, леса, и плодородные поля, и цветы, и церковь серого камня, куда мы с тобой всегда ходили молиться, и кладбище, где лежат наши любезные отец и матушка… правильнее сказать, бренные останки любезных наших родителей, тогда как сами они, несомненно, вознаграждены небесным блаженством, — где, спрашиваю я, все эти знакомые картины, в которых для нас с тобой была вся наша жизнь? Человеческий разум плохо приспособлен к переменам такого свойства. Я все твержу себе, что в материальном мире непременно есть какое-то связующее звено, посредством которого то место, где я нахожусь сейчас, и то, где был прежде, соединяются друг с другом, точно так же как обычная дорога соединяет, скажем, Верхний и Нижний Комптон. Умом все это понимаешь, но сердце по-прежнему снедают сомнения. И я с укором говорю себе, что Господь равно пребывает и здесь, и там, а еще вернее — что «здесь» и «там» суть одно в Его Глазах!

Снова выходил на палубу. Белесый туман еще более сгустился, однако жара не спадает. Фигуры матросов едва различимы. Судно стало теперь уже окончательно, паруса обвисли. Шаги мои звучали неестественно громко, и стук этот был неприятен мне. Ни одного пассажира не встретилось мне на палубе. Ни звука, ни скрипа не издало все собранное здесь дерево, и когда я отважился глянуть за борт, то не заметил на воде ни единой морщинки, ни единого пузырька, ничего.


Можешь меня поздравить — я вернулся в свое всегдашнее состояние! Правда, только-только.

Не успел я пробыть в жарком пару несколько минут, как ослепительно белая молния вырвалась из тумана справа от нас и врезалась в море. Тут же раздался громовой хлопок, от которого у меня зазвенело в ушах. Прежде чем я повернулся и побежал, снова загрохотало — один хлопок, другой, третий, и вот хлынул дождь — я чуть не сказал «полноводной рекой». Казалось, на землю с неба обрушились целые потоки. Гигантские капли отскакивали от палубы на целый ярд. Поручень, подле которого я стоял, от нашего коридора отделяло всего несколько ярдов, и тем не менее я промок насквозь, пока нырнул в укрытие. Я разоблачился, насколько позволяют приличия, и сел писать это письмо, порядком выбитый из душевного равновесия. Вот уже четверть часа — как бы сейчас пригодился хронометр — кругом все страшно гремит и сверкает и дождь низвергается сплошной стеной.

Вот наконец гроза с ворчливым рокотом удаляется от нас в сторону. Солнце вновь заливает светом ту часть нашего коридора, куда оно способно проникнуть. Подул легкий ветерок, и мы, постанывая, отряхиваясь после недавнего омовения, возобновили ход, вспенивая воду за бортом. Я упомянул, что вновь выглянуло солнце, — только затем, однако, чтобы тут же закатиться.

Этот эпизод, кроме памяти о моих собственных страхах, оставил во мне и ощущение Его Грозной Силы и благоговение перед величием Его творения; но не только. Он вселил в меня удивительное чувство гордости за наш славный корабль, а вовсе не осознание его беспомощности и ничтожности. Я теперь воспринимаю его как какой-то отдельный мир, вселенную в миниатюре, где нам суждено жить до конца наших дней и где каждого ожидает кого награда, а кого наказание. Уповаю на то, что мысль сия не богопротивна. Но странная это мысль, и она овладела мною с такой силой!..

Я все еще под ее впечатлением, и едва ветер стал стихать, я снова рискнул выйти на воздух. Сейчас ночь. Не могу передать тебе, какими бесконечно высокими на фоне звезд кажутся мачты, какими огромными и в то же время невесомыми — паруса, не могу описать, как где-то внизу, далеко-далеко от верхней палубы, посверкивает в ночи водная гладь. Не знаю, сколько прошло времени, пока я стоял, держась за поручень, в неподвижном оцепенении. На моих глазах последние трепыхания ветерка, тревожившие поверхность воды, утихли, и на смену мягкому сверканию, волшебному отражению усыпанного звездами неба, пришла плоская чернота — ничто! Великая тайна обступила меня. Мне стало жутко, и я отвернулся — столкнувшись лицом к лицу с едва различимыми во тьме чертами мистера Смайлса, парусника. Филлипс говорит, что мистер Смайлс, находясь в непосредственном подчинении капитана, отвечает за навигацию корабля.

— Мистер Смайлс… послушайте, какая же здесь глубина?

Он человек со странностями, как я успел заметить. Он имеет склонность к долгим раздумьям и наблюдениям. И его фамилия[43] подходит ему как нельзя лучше — на лице у него блуждает всегда отрешенная улыбка, так разительно отличающая его от других унтер-офицеров.

— Мистер Смайлс… послушайте, какая же здесь глубина?

Он человек со странностями, как я успел заметить. Он имеет склонность к долгим раздумьям и наблюдениям. И его фамилия[43] подходит ему как нельзя лучше — на лице у него блуждает всегда отрешенная улыбка, так разительно отличающая его от других унтер-офицеров.

— Да кто ж знает, мистер Колли?

Я несколько натянуто засмеялся. Он придвинулся еще ближе и пристально поглядел мне в лицо. Ростом он даже ниже меня, а ведь тебе хорошо известно, что я и сам невелик.

— Глубина здесь, может, миля, может, две — кто ж знает? Такую глубину при желании измерить можно, да только никто не меряет. Нужды нет.

— Две мили!..

Я едва не лишился чувств. Подумать только, что мы висим между землей под чудовищным слоем воды и небом — словно орех на ветке или же листок на пруду! Я не в силах донести до тебя, милая сестрица, какой в тот миг объял меня ужас, точнее сказать, какое жуткое чувство, что мы, живые души, заброшены невесть куда — куда-то, где, как мне тогда подумалось, человеку быть не должно!


Все вышеизложенное писалось мною прошлой ночью при свете неимоверно дорогостоящей свечи. Ты ведь знаешь, как бережливо должен я расходовать свои средства. И все же, поскольку я вынужден почти все время сидеть взаперти, наедине с самим собой, я не могу лишить себя еще и света. В таких обстоятельствах, как мои нынешние, человеку (даже если он сполна использует все утешения, даруемые верой и доступные его натуре), — да, так вот, повторю, человеку здесь, как нигде, необходимо живое человеческое общение. Однако леди и джентльмены в нашем конце судна не выказывают мне никакого радушия и едва отвечают на мои приветствия. Сперва я думал, что они почему-то чураются меня — возможно, памятуя о странной примете: «священнику на пути не попадайся». Я снова и снова добивался от Филлипса разъяснений, как это следует понимать. Боюсь, мне не следовало проявлять такую настойчивость. Откуда ему знать! Он не может быть осведомлен о тонкостях отношений между различными слоями общества, до которых ему нет никакого дела. Он пробубнил что-то, из чего явствовало, будто для простых матросов священник на борту все равно что для рыбаков женщина в лодке — дурной знак, как говорится. Однако предрассудок столь низкого и недостойного свойства никак не может быть разделяем людьми благородного звания. Нет, это не объяснение. И вот вчера мне почудилось, что я, пожалуй, нашел ключ к разгадке их непостижимого безразличия ко мне. С нами вместе плывет один знаменитый, точнее, печально знаменитый вольнодумец, мистер Преттимен, тот самый друг республиканцев и якобинцев! Большинство относится к нему, думается мне, с неприязнью. Сам он низкорослый, коренастый. Его большущую лысину окружает неопрятный нимб — вот ведь беда, надо же так неудачно выбрать слово! — неопрятный венчик из грязно-бурых волос, которые вылезают у него и откуда-то из-под ушей, и на затылке у самой шеи. Все его жесты и ужимки какие-то странные, необузданные и проистекают, как можно предположить, из некоего источника гневного недовольства всем и вся. Молодые леди избегают его, и единственная, кто проявляет к нему благорасположение, это некая мисс Грэнхем — дама уже в летах и, безусловно, твердых убеждений, коим не грозит никакая опасность даже в жарком пламени его воззрений. Есть среди нас еще одна леди, мисс Брокльбанк, замечательной красоты молодая особа, о которой… я больше не скажу ни слова, иначе ты сочтешь меня самонадеянным вралем. Во всяком случае она, так мне кажется, не смотрит на твоего брата с недоброжелательством. Но ей почти неотлучно приходится сидеть подле своей матушки, которая еще пуще меня страдает от mal de mer.

Напоследок я оставил рассказ о молодом джентльмене, который — верю и уповаю — станет со временем моим другом, ведь наше путешествие еще только началось Он из родовитой семьи, и в нем столько обходительности и благородства, сколько способно дать знатное происхождение. Я дерзнул уже не раз приветствовать его на расстоянии, и он любезно со мной раскланивался. Его пример может весьма благоприятно подействовать на отношение ко мне со стороны других пассажиров.

Сегодня утром я опять совершал моцион по палубе. Ночью поднялся ветерок, который помог нам набрать ход, но теперь снова стих. Паруса наши повисли, все затянуто каким-то влажным маревом, даже в разгар дня. И вновь, все с той же ужасающей внезапностью, туман прорезали вспышки молний, наводя страх и оторопь своей неукротимой яростью. Я кинулся к себе в каюту, обуреваемый столь тягостным предчувствием нашей неминуемой гибели от разбушевавшейся стихии, столь явственно вернувшимся ко мне ощущением нашего беспомощного болтания над водной бездной, что едва сумел соединить ладони для молитвы. Однако мало-помалу я опамятовался и вернул себе душевный покой, хотя снаружи царил мятежный хаос. Я напомнил себе, пусть с опозданием, что одна праведная душа, одно праведное деяние, праведный помысел и тем более одно-единственное дуновение небесной благодати значит несравненно больше, нежели все бесконечные мили объятых бурей вод и туманов, все леденящие душу необозримые дали, все это свирепое величие! И еще я подумал, хотя с некоторым над собой усилием, что, вероятно, закоренелые грешники, в невежестве своем встречая смертный час, могли бы здесь познать тот ужас, в коем им суждено пребывать вечно в наказание за их неправедную жизнь. Теперь ты видишь, милая сестрица, что до крайности необычные обстоятельства, в коих мы все оказались, слабость, вызванная моим затянувшимся недугом, а также моя природная робость, вынудившая меня почти сразу, что называется, спрятаться в свою скорлупу, сотворили со мною нечто, весьма напоминающее временное помрачение рассудка! Уже мне слышится в крике морской птицы вопиющий глас души, обреченной на вечные муки, одной из тех, о которых я поминал выше. И я смиренно благодарил Бога за то, что мне даровано было изобличить эту фантазию как плод моего болезненного воображения, прежде чем я в нее уверовал.

Наконец я пробудился от моей затяжной апатии. И теперь я усматриваю по меньшей мере одну из возможных причин, объясняющую то безразличие, с каким здесь ко мне относятся. Я до сих пор не представился нашему капитану, и, весьма вероятно, это было расценено как непростительная дерзость и пренебрежение к его особе. Я самым решительным образом настроен исправить это недоразумение, и как можно скорее. Я обращусь к нему напрямую и выражу ему мое искреннее сожаление в связи с тем, что по причине моего недомогания корабль остался без воскресной службы, ибо судового капеллана на борту нет. Я должен, а значит, могу выкинуть из головы мелочное подозрение, будто здесь я не встретил со стороны офицеров приличествующего моему сану обхождения. Не может того быть, чтобы наши Бесстрашные Защитники Отечества были неблагочестивы! Пойду сейчас пройдусь по палубе, дабы собраться с духом и настроить себя подобающим образом перед визитом к капитану. Ты ведь помнишь, как я всегда робею, когда вынужден обратиться к тому, кто олицетворяет власть! Хоть ты мне посочувствуешь!


Опять выходил подышать воздухом на палубу и вновь вступил в разговор с нашим парусником. Он стоял у левого борта и с Присущим ему сосредоточенным видом вглядывался в горизонт, вернее, туда, где горизонту полагается быть.

— Доброе утро, мистер Смайлс! Вот было бы славно, ежели бы туман рассеялся!

Он улыбнулся мне все с тем же загадочным и отсутствующим выражением.

— Постараемся это дело уладить, сэр.

Он ловко поддел меня, и я от души рассмеялся. Его веселое расположение духа окончательно приободрило меня. С намерением изгнать из себя без остатка неуютные чувства и мысли, связанные со странностью всего, что меня окружает, я тоже подошел к борту и, опершись на перила (фальшборт, если употребить точное название), поглядел вниз — туда, где, пониже задраенных орудийных портов, округло выступал крутой, обшитый деревом бок нашего гигантского судна. Его тихий ход оставлял едва заметную рябь на поверхности моря, которое я сейчас вознамерился изучить с холодной, так сказать, рассудительностью. Что до угнетавшего меня ощущения его непомерной глубины — да откуда мне знать, какова тут глубина? Мало ли видел я мельничных запруд и речных излучин, где глубина казалась ничуть не меньше! Даже там, где водная гладь вспарывалась брюхом корабля, она оставалась монолитной и непроницаемой, свежая борозда сама собою смыкалась на этом бескрайнем поле «нетронутого плугом океана», как выразился древний поэт Гомер. Однако я тут же вновь был озадачен, хотя на сей раз это было недоумение иного свойства — неведомое великому поэту! (Ты, должно быть, слыхала, что, по преданию, Гомер был слеп.) Как же так получается, спрашивал я себя, что вода плюс вода дает в итоге полную непроницаемость? Какую преграду выдвигает на пути нашего зрения бесцветность вкупе с прозрачностью? Разве не видим мы совершенно ясно, глядя через стекло, алмаз, хрусталь? Разве не видим мы солнце и луну и другие, менее яркие светила, под коими разумею звезды, глядя на них сквозь бесконечные слои нависающей над нами атмосферы? Здесь же все то, что ночью было черным с блестками, а потом, под странными, стремительно несущимися грозовыми тучами, сплошь серым, теперь мало-помалу стало синим и зеленым под влиянием солнца, наконец-то пробившегося сквозь пары тумана!

Назад Дальше