Ритуалы плавания - Уильям Голдинг 21 стр.


Он появился вновь на палубе — и намеренно избегает меня, возможно от смущения, что его застигли во время его чрезмерно ревностных молитв. Я покуда не стану ему докучать, а лучше помолюсь за него в надежде, что с каждым днем мы с ним все ближе и ближе к обоюдному пониманию. Сегодня утром, завидев его наверху, я приветствовал его издалека, но он будто и не заметил. Благородный юноша! Он, который всегда спешит на помощь другим, считает ниже своего достоинства просить о помощи для себя.

Нынче утром, выйдя на палубу, я уже в который раз наблюдал, как происходит ритуал, который странным образом беспокоит меня, наполняя смешанным чувством печали и восхищения. На палубу выкатывают большую бочку. Матросы выстраиваются в очередь, и каждый получает по чарке пойла из бочки, которое тут же и выпивает, но не раньше, чем воскликнет: «За короля! Храни его Господь!» Жаль, что Его Величество этого не видит. Я отлично знаю, что в бочке содержится вино, дьявольское зелье, и я ни на йоту не отступлюсь от моего прежде высказанного мнения: низшему сословию следует запретить потреблять крепкие напитки. Эля было бы с них вполне довольно, и даже сверх того, — ну да эль пусть уж пьют!

И тем не менее здесь, здесь, на колышущейся груди океана, под жарким солнцем, имея перед глазами целую ватагу бронзовых от загара, голых по пояс молодых парней — их ладони, подошвы их ног затвердели от трудной и опасной работы, их суровые, но открытые лица обветрены штормами всех океанов, их густые кудри развеваются на ветру, открывая лоб, — здесь мое первоначальное мнение если и не было опровергнуто, то во всяком случае не могло не претерпеть определенных смягчающих его изменений. В частности, один молодой парень, за которым я наблюдал особенно пристально, узкий в талии и бедрах, но широкий в плечах Сын Нептуна, натолкнул меня на мысль, что зловредность горячительного пойла порядком зависит от того, кто и где его потребляет. Ибо складывалось впечатление, что эти необыкновенные существа, эти молодые люди, по крайней мере некоторые из них, и уж один из них наверняка, принадлежат к племени мифических гигантов. Я припомнил легенду о Талосе, человеке из бронзы, которого оживили, влив в его металлическую оболочку жидкий огонь. И мне подумалось, что та без сомнения огненная жидкость (ром), которую, из ложно понимаемых человеколюбия и отеческой заботы, бесперебойно поставляют нашему флоту, — что сия жидкость и впрямь подходящий ихор (так, по преданию, называлась кровь в жилах греческих богов) для созданий полубожественных, с пропорциями античных героев! У многих на теле были заметны следы дисциплинарных внушений, и эти параллельные рубцы они выставляют напоказ без всякого стеснения и даже с гордостью! А кое-кто из матросов — берусь утверждать! — считает эти отметины почетными! Но у некоторых, и таких немало, имеются шрамы достоинства неоспоримого — память о клинке, пуле, шрапнели или осколке снаряда. Увечных среди них нет — а если и недостает у кого пальца, глаза или уха, такой изъян скорее красит их, как медаль за отвагу. И есть там один, кого я сам для себя мысленно избрал своим героем. У него нет ни рубцов, ни шрамов, только четыре-пять белых царапин на левой стороне его открытого, располагающего к себе лица — как будто он, подобно Гераклу, схватился когда-то врукопашную с диким зверем! (Геракл, как тебе известно, один из своих легендарных подвигов совершил, одолев немейского льва голыми руками.) Он был босиком, его нижние конечности — я описываю здесь моего юного героя, не древнегреческого! Одежда, облекающая его нижние конечности, прилегала к ним будто влитая. Меня покорила мужественная грация, с какой он одним махом опрокинул в себя чарку и поставил порожнюю посудину на место, на крышку бочки. И тут у меня странным образом разыгралось воображение. Я вспомнил, как, читая что-то из истории объединения Англии и Шотландии, я наткнулся на рассказ о том, как Мария Стюарт, впервые прибыв королевой в свое королевство, оказалась на праздничном пиру. По свидетельству летописца, шея у нее была такая тонкая, а кожа такая белая, что, когда она пила вино, густой рубиновый цвет его был виден всем присутствующим сквозь нежную кожу! Эта картина неизменно производила сильнейшее впечатление на мою отроческую душу! Но только сейчас я вдруг вспомнил, с каким удовольствием предавался я ребяческим мечтам, как стану взрослым и моя суженая тоже поразит всех чем-то особенным и прекрасным — в добавление, разумеется, к более существенным достоинствам, таким как красота ума и души. И вот теперь, когда мистер Тальбот из скромности сторонится меня, я уже не чувствую себя властелином в моих владениях, в моем королевстве, ограниченном коридором, каютой и шкафутом; меня словно неожиданно свергли с трона, и на престол взошел новый монарх! Ибо сей бронзовый юноша с пылающим ихором в жилах — а когда он, запрокинув голову, пил ром, мне казалось, я слышу гул огненной пещи и внутренним зрением своим вижу рвущееся наружу пламя… Короче говоря, своим наружным зрением я видел, и в том не сомневался, что новый король — он! И я добровольно сложил с себя венец и возжаждал преклонить перед ним колена. Все мое сердце рвалось вон из груди в страстном желании привести прекрасного юношу к престолу Спасителя, как мой первый и уж верно самый ценный плод в том урожае, который я послан пожать. Когда он отошел от бочки, мои глаза невольно продолжали следовать за ним. А пошел он туда, куда, увы, мне доступа нет. Он побежал на нос вдоль по той четвертой мачте, которая, в отличие от трех других, установлена почти горизонтально, — я имею в виду бушприт и все что на нем: всевозможные веревки и снасти, и цепи, и реи, и паруса. Мне вспомнился старый дуб, в кроне которого мы с тобой любили укрываться детьми. Но он (король) не карабкался, а бежал — вперед? вверх? — и, добежав до самого кончика, остановился, глядя вниз на воду. Тело его привычно покачивалось, балансируя в такт нашему неспешному движению. Только плечом опирался он на веревку, а можно было подумать, что опорой ему служил по меньшей мере ствол дерева! Затем он повернулся, пробежал немного назад и улегся прямо на бушприт — без всякой опаски, как в собственную постель! Какое восхитительное, ни с чем не сравнимое воплощение свободы — юноша в ветвях одного из плавучих деревьев (назовем их образно так) Его Королевского Величества! Нет, не деревьев, а целых дубрав! Значит, так: юный король, увенчанный короной кудрей, возлежал… Но будет мне придумывать небылицы!


Мы вошли в экваториальные воды. Мистер Тальбот по-прежнему меня избегает. Он все бродит по кораблю и спускается даже в самое его чрево, словно в поисках укромного уголка, где, как я предполагаю, он мог бы без всяких помех продолжить свои молитвенные бдения. Как ни печально мне сознавать это, но боюсь, что моя попытка сойтись с ним короче была несвоевременной и принесла более вреда, чем пользы. Молюсь за него. Что еще могу я для него сделать?

Мы стоим на месте. Океан гладкий, как зеркало. Неба нет, одна знойная белизна, как занавес, опускается со всех сторон — опускается будто даже ниже линии горизонта, уменьшая круг морской поверхности, открытой нашему взору. Сам же круг имеет цвет светлой, светоносной голубизны. Какая-нибудь морская тварь нет-нет да и потревожит гладь и тишину океана, вдруг выпрыгнув над водой. Но даже когда никто и ничто не прыгает, приглядевшись, постоянно замечаешь — то будто рябь пробежит по воде, то вдруг дернется в одном месте, в другом, то крупно так задрожит… словно вода под тобою не только родной дом и родная стихия для всех населяющих ее морских тварей, но еще и кожа какого-то великана, рядом с которым Левиафан карлик. Тому, кто никогда не покидал прелестной долины нашего с тобой отчего дома, невозможно представить себе, какая здесь царит немыслимая жара в сочетании со столь же немыслимой влажностью. Из-за сковавшей нас неподвижности — об этом, берусь утверждать, ты вряд ли найдешь упоминания в рассказах о морских путешествиях — отнюдь не благоуханные испарения, поднимающиеся от окружающей нас морской воды, стали еще зловоннее. Вчерашним утром задул, правда, легкий бриз, но очень скоро мы снова застряли на месте. На корабле все как-то вдруг притихли, и бой судового колокола звучит пугающе громко. Сегодня зловонные испарения стали совершенно невыносимыми по причине неизбежного загрязнения воды в непосредственной близости от корабля. На воду спустили шлюпки и отбуксировали корабль немного в сторону от тошнотворной лужи, но, если ветер так и не поднимется, скоро все придется повторять сызнова. Наши леди и джентльмены, словно сговорившись, не выходят из своих кают, где они, как я полагаю, лежат у себя на кроватях в надежде, что рано или поздно эти погодные и географические обстоятельства останутся позади. Один лишь мистер Тальбот бродит, бедный, как потерянный! Да пребудет с ним Господь и да сохранит Он его! Я вознамерился было с ним заговорить, но он едва мне поклонился с видом самым отчужденным. Знать, время еще не пришло.

Как трудно, как почти невозможно всегда идти тропой добродетели! Потребно каждую минуту быть настороже — ох, сестрица, как же все мы, и ты, и я, и вообще всякая христианская душа, должны в любой краткий миг уповать на милость Божию! Здесь у нас случилась ссора! Притом рассорились не люди простого звания из числа проживающих в передней части судна, что было бы не столь удивительно, а джентльмены, точнее сказать, сами наши офицеры!

Дело было так. Я сидел у себя за откидной доской и зачинял иступившееся перо, как вдруг услышал за дверью в коридоре какую-то возню, потом голоса, сперва приглушенные, затем громкие и возбужденные.

— Деверель, ах ты, собака! Я видел, как ты выходил из каюты!

— Тебе-то что за дело, Камбершам, ты что тут вынюхиваешь, прохвост?

— Немедленно отдайте, сэр! Не то отберу силой, ей-Б—!

— Смотри-ка, нераспечатанное!.. Ну, Камбершам, ну, подлая собака, а вот я сейчас прочту, как пить дать прочту!

Возня стала уже шумной. Я был в одной рубахе и панталонах, башмаки мои стояли на полу под койкой, на краю той же койки лежали, свешиваясь вниз, чулки, парик висел на каком-то гвозде. В перебранке за дверью богохульства и непотребные выражения посыпались так густо, что я не мог стерпеть такого надругательства. Не успев подумать о том, в каком я виде, я вскочил с места и выбежал из каюты в коридор, где застал двоих офицеров, которые яростно сцепились друг с другом за обладание какой-то депешей.

— Джентльмены, джентльмены! — громко возмутился я и схватил за плечо того, кто оказался ко мне ближе.

Они прекратили мутузить друг друга и оба уставились на меня.

— Кто это, ч-т побери, а, Камбершам?

— Не иначе пастор. Прочь с дороги, сэр, и не суйте нос не в свое дело!

— Но я именно своим делом и занимаюсь, друзья мои, и призываю вас в духе христианской любви к ближнему не заходить далее в неподобающем поведении и неподобающих речах — помиритесь же друг с другом!

Лейтенант Деверель смотрел на меня сверху вниз с высоты своего роста и слушал с открытым ртом.

— Разрази меня гром!

Джентльмен по имени Камбершам — тоже лейтенант — с такой злобой ткнул указательным пальцем в направлении моего лица, что, если бы я не уклонился, он попал бы мне в глаз.

— Кто, ради всего такого-разэтакого, позволил вам читать проповедь на борту этого судна?

— А ведь верно, Камбершам, дело говоришь.

— Предоставь это мне, Деверель. Ну же, пастор, если вы и точно пастор, предъявите ваш документ.

— Документ?

— Вот олух, мне нужно ваше свидетельство!

— Свидетельство?

— Лицензия это называется, Камбершам, старина, лицензия на право проповедовать. Все верно, пастор, предъявите вашу лицензию.

Я смешался, а точнее, я был повергнут в полное смятение. Дело в том — я нарочно излагаю это здесь во всех подробностях, дабы ты передала мой рассказ каждому молодому священнику, который намеревается совершить подобный вояж, — дело в том, что я упаковал лицензию, выданную мне его преосвященством епископом, вместе с другими бумагами приватного характера, полагая, что, покуда длится наше плавание, нужды в них не возникнет, — в чемодан, который был спущен куда-то в самое чрево нашего судна. Я попытался в общих словах объяснить это господам офицерам, но мистер Деверель не стал меня слушать.

— Скройтесь с глаз, сэр, не то я заставлю вас отвечать перед капитаном!

Должен признаться, сия угроза вынудила меня поспешно ретироваться в каюту и привела в немалый трепет. В первые несколько мгновений я спрашивал себя, не преуспел ли я, несмотря ни на что, в достижении своей цели, а именно в укрощении их взаимного гнева, ибо слышал, как оба они, удаляясь прочь, громко смеялись. Но, поразмыслив, пришел к заключению, что при таком отсутствии благовоспитанности — воздержусь от более строгих оценок — они, скорее всего, смеялись над беспорядком в моем гардеробе и над возможным исходом той официальной беседы, которой они меня припугнули. Для меня было очевидно, что я допустил грубый промах, позволив себе появиться на людях без соблюдения должного декорума, которого требует не только освященный временем обычай, но и простые правила приличия. Я впопыхах кинулся облачаться, не забыв и про пасторские ленты, хотя при такой жаре они сдавливали мне горло самым неприятным образом. Я даже пожалел, что моя риза и капюшон были уложены в багаж и вместе со всеми громоздкими вещами спущены в складское помещение — наверное, правильнее было бы сказать в трюм. И вот наконец, имея на себе облачение, отмеченное по крайней мере некоторыми видимыми признаками достоинства и авторитета священнического сана, я ступил за дверь моей каюты. Но, само собой разумеется, обоих лейтенантов уже и след простыл.

Зато сам я, пробыв всего минуту в полном облачении, благодаря особенностям здешних экваториальных широт стал мокрым с головы до ног. Я вышел на открытую палубу, но никакого облегчения не почувствовал. Тогда я вновь вернулся в коридор и вошел к себе с твердым намерением одеться поудобнее, однако не вполне знал, что же в связи с этим предпринять. Отбросив декорум, приличествующий моему званию, я рисковал сойти за простого переселенца! Я ведь был огражден от нормального общения с благородными дамами и джентльменами и не имел возможности обратиться с проповедью к людям простого звания, за исключением того первого и единственного случая. И все же выносить здешнюю жару и влажность в платье, приспособленном к условиям сельской Англии, оказалось выше моих возможностей. Повинуясь внезапному порыву, который был продиктован, боюсь, не столько христианской практикой, сколько моим знакомством с античными авторами, я раскрыл Священную книгу и, прежде чем успел вполне осознать, что я делаю, предался под влиянием минуты своего рода Sortes Virgilianae,[46] иначе говоря, занялся гаданием, хотя сам всегда с сомнением относился к таким занятиям, даже когда пример оных подавали наисвятейшие праведники. Мой взгляд упал на слова из Второй книги Паралипоменон (8:7): «…от Хеттеев, и Аморреев, и Ферезеев, и Евеев и Иевусеев, которые были не из сынов Израилевых», — слова, которые я тотчас же отнес к капитану Андерсону и лейтенантам Деверелю и Камбершаму, после чего сам упал на колени и стал молить о прощении.

Я изложил здесь так подробно обстоятельства моего незначительного, в сущности, проступка только для того, чтобы показать всю непостижимость людского поведения, словом, всю странность этой жизни в этой странной части света, среди странных людей и на этом престранном сооружении, сработанном из английского дуба, который для меня сейчас и ковчег, и темница одновременно (я конечно же не случайно употребил слово «ковчег», но в надежде, что заключенный в нем коломбур покажется тебе занятной).

Но вернемся к моему рассказу. Помолившись, я стал размышлять, как наилучшим образом избежать возможных недоразумений в будущем — как сделать так, чтобы лежащая на мне печать освященности была бы сразу для всех очевидна. Я снова снял с себя все, кроме рубахи и панталон, и раздетый принялся рассматривать себя в маленьком зеркальце, которым пользуюсь при бритье. Оказалось, что это не так уж просто. Ты помнишь дырочку от выпавшего сучка в доске сарая, через которую мы детьми наблюдали, бывало, за Джонатаном, или за нашей бедной, теперь уже отошедшей в лучший мир матушкой, или за управляющим его светлости, мистером Джолли? А помнишь ли ты и то, как, заскучав, мы начинали вертеть головой, чтобы выяснить, какая часть внешнего мира открыта нам для наблюдения через малюсенькую дырку? И еще хвастались, как много всего мы таким способом можем увидеть — от усадьбы до вершины холма, помнишь? Таким же точно манером я так и сяк прилаживался к зеркалу и прилаживал зеркало к себе. Но что это я, право! Вздумал объяснять — если письмо это все-таки отправится когда-нибудь по назначению — представительнице прекрасного пола, как пользоваться зеркалом, и наставлять ее в искусстве, не побоюсь этого слова, «самолюбования»! В моем собственном случае я конечно же вкладываю в это слово несколько иной смысл, разумея не столько самодовольство, сколько изумление при виде себя самого. Поводов для изумления увиденное мною давало более чем достаточно, а вот для одобрения — самую малость. До той минуты я не вполне понимал, как сурово солнце может расправиться с лицом, которое ничем не защищено от почти вертикально бьющих лучей.

Волосы у меня, как тебе хорошо известно, имеют оттенок светлый, но цвета весьма неопределенного. Теперь я к тому же разглядел, что подстригавшая их в канун нашего расставания твоя рука — единственно по причине нашего с тобой уныния — справилась с работой, увы, не лучшим образом и все вышло вкривь и вкось. По прошествии же времени неровности не сгладились, а наоборот, как будто еще больше проявились, так что голова моя, какой я ее увидал, чем-то напоминала десятину худо сжатого жнивья. И поскольку сперва, пока длился мой первый приступ морской болезни, я бриться просто не мог, а потом, когда началась качка, и вовсе боялся, и после еще все тянул и откладывал из опасения причинить боль моей обгоревшей на солнце коже, — нижняя часть моего лица основательно заросла щетиной. Она хоть и не длинная — борода вообще у меня растет медленно, — но какая-то разномастная. Между этими двумя кое-как поросшими участками, назовем их так, то бишь между волосами на голове и бородой, владыка Соль[47] царит безраздельно. Полоска розовой кожи чуть ниже мыска волос надо лбом, называемого еще вдовьим, ясно указывает границу, до которой спускается на лоб мой парик. Ниже этой границы лоб окрасился цветом спелой сливы, от жары в одном месте лопнувшей. Еще ниже нос и щеки — красные, будто огнем горят! Я тотчас понял, как я обманывался, полагая, что, представ в одной рубахе и панталонах, да с этакой физиономией, я сумею внушить почтение к профессии, которой доверено представлять авторитет Святой Церкви! И к тому же — разве это не тот самый случай, когда встречают «по одежке»? Моя «одежка» (пусть так, приму сие название) должна быть строгого черного цвета в сочетании с безупречно белым — цветом выбеленного льна и напудренного парика — вот обязательные принадлежности духовного пастыря. Для офицеров и матросов сего корабля священник без лент и парика ничто, и считаться с ним будут не больше, чем с нищим бродягой.

Назад Дальше