Ритуалы плавания - Уильям Голдинг 22 стр.


Волосы у меня, как тебе хорошо известно, имеют оттенок светлый, но цвета весьма неопределенного. Теперь я к тому же разглядел, что подстригавшая их в канун нашего расставания твоя рука — единственно по причине нашего с тобой уныния — справилась с работой, увы, не лучшим образом и все вышло вкривь и вкось. По прошествии же времени неровности не сгладились, а наоборот, как будто еще больше проявились, так что голова моя, какой я ее увидал, чем-то напоминала десятину худо сжатого жнивья. И поскольку сперва, пока длился мой первый приступ морской болезни, я бриться просто не мог, а потом, когда началась качка, и вовсе боялся, и после еще все тянул и откладывал из опасения причинить боль моей обгоревшей на солнце коже, — нижняя часть моего лица основательно заросла щетиной. Она хоть и не длинная — борода вообще у меня растет медленно, — но какая-то разномастная. Между этими двумя кое-как поросшими участками, назовем их так, то бишь между волосами на голове и бородой, владыка Соль[47] царит безраздельно. Полоска розовой кожи чуть ниже мыска волос надо лбом, называемого еще вдовьим, ясно указывает границу, до которой спускается на лоб мой парик. Ниже этой границы лоб окрасился цветом спелой сливы, от жары в одном месте лопнувшей. Еще ниже нос и щеки — красные, будто огнем горят! Я тотчас понял, как я обманывался, полагая, что, представ в одной рубахе и панталонах, да с этакой физиономией, я сумею внушить почтение к профессии, которой доверено представлять авторитет Святой Церкви! И к тому же — разве это не тот самый случай, когда встречают «по одежке»? Моя «одежка» (пусть так, приму сие название) должна быть строгого черного цвета в сочетании с безупречно белым — цветом выбеленного льна и напудренного парика — вот обязательные принадлежности духовного пастыря. Для офицеров и матросов сего корабля священник без лент и парика ничто, и считаться с ним будут не больше, чем с нищим бродягой.

Верно и то, что только внезапный шум ссоры и стремление творить добро побудили меня покинуть мое укрытие, — и все ж я виноват. У меня даже дух замер не то от страха, не то еще от какого-то неприятного чувства, когда я попытался мысленным взором увидеть себя, каким я предстал в тот миг — с непокрытой головой, небритый, обгоревший на солнце, раздетый! И тогда со смятением и стыдом вспомнил я слова, обращенные ко мне лично при рукоположении меня в сан, — слова, которые вечно будут священными для меня, ибо произнесены они были в достопамятный день и сказаны тем, кто уже при жизни святой! «Не будь педантом, Колли, но всегда следи за своим внешним видом». Не был ли тот, кого я теперь увидел в зерцале своего воображения, типичной фигурой работника в стране, где «поля к урожаю белы». Среди тех, с кем я сейчас живу бок о бок, респектабельный внешний вид не токмо desideratum, но и sine qua поп. (Что значит, душа моя, не только желателен, но необходим.) Тогда я сразу решил, что буду отныне гораздо радетельнее в этом отношении. И когда я вступлю в мои так называемые владения, то не просто буду служителем Божьим, а буду выглядеть как служитель Божий!

Дела немного сдвинулись к лучшему. Приходил лейтенант Саммерс и просил уделить ему время для разговора. Я ответил ему из-за двери, прося не входить ко мне, поскольку ни мое платье, ни мое лицо не имеют подобающего для аудиенции вида. Он согласился разговаривать через дверь, но сам говорил очень тихо, словно опасаясь, что его могут услышать. Он принес мне извинения за то, что в пассажирском салоне не отправляются более богослужения. Он неоднократно прощупывал почву среди пассажиров на этот счет и встретил полное безразличие. Я спросил его, говорил ли он с мистером Тальботом, и он с запинкой ответил, что мистер Тальбот в последнее время очень занят своими собственными делами. Однако он, мистер Саммерс, полагает, что может представиться удобный случай для, как он выразился, малого собрания в следующее воскресенье. И тут я, неожиданно для себя самого, объявил ему через дверь с горячностью, вовсе не свойственной моему обычно ровному характеру:

— Этот корабль — безбожный!

Мистер Саммерс ничего не сказал в ответ, и я добавил:

— И все по вине одного человека!

После чего я услышал, как мистер Саммерс потоптался за дверью, словно оглядывался вокруг, затем он шепотом сказал мне:

— Умоляю вас, мистер Колли, выбросьте подобные мысли из головы! Малое собрание, сэр… один-два гимна, отрывки из Писания, благословение…

Я не упустил случая заметить, что заутреня на палубе была бы более уместна; но лейтенант Саммерс ответил с некоторым даже, как мне думается, смущением, что об этом и речи быть не может. И с тем удалился. Однако это все-таки маленькая победа в битве за религию. Хотя как знать, когда, в какой момент удастся заставить дрогнуть это жестокое, из кремня высеченное сердце, которое в конце концов ведь должно же когда-нибудь дрогнуть?

Я узнал, как зовут моего Юного Героя. Это некто Билли Роджерс, порядочный, боюсь, шалопай, и его мальчишеского сердца еще не коснулась Божья благодать. Постараюсь найти возможность потолковать с ним.

Последний час я потратил на бритье! Как я и предполагал, процедура оказалась болезненной, и не могу похвастаться, что результат вполне оправдывает затраченные усилия. Но как бы там ни было, дело сделано!

Услышав какой-то непонятный шум, я вышел в коридор. И едва я ступил за порог, пол подо мной накренился — правда, совсем незначительно, — но увы! За несколько дней почти полного штиля я отвык ощущать ход корабля и растерял мои уже прочно обретенные, как мне казалось, «морские ноги». Я вынужден был тотчас ретироваться к себе в каюту и лечь. Мне сразу стало лучше, и я смог разобраться в своих ощущениях и понял, что паруса наши наполнились ветром — попутным, легким, веселым. А значит, мы снова бежим к нашей цели. И хотя я не вполне доверяю моим ногам, я испытываю подъем духа, знакомый, должно быть, каждому путешественнику, когда он, после вынужденной задержки, возобновляет свое движение к заветной цели.

В линейке, прочерченной над этими словами, скрывается целый день безмятежного отдыха! Все это время я провел на открытой палубе: ходил, бродил, стараясь избегать по возможности как пассажиров благородного звания, так и простого люда. Мне должно теперь заново представить себя им, приучать их к себе, если можно так выразиться, шаг за шагом, пока наконец они привыкнут видеть во мне не шута горохового с непокрытой головой, а служителя Господа нашего. У матросов забот на корабле хоть отбавляй: эти выбирают один канат, те травят, или перепускают, другой, и берутся за все так споро, весело, даже против обыкновения. И плеск за бортом, сопровождающий наш бег, сегодня куда слышнее! Даже мне, человеку сугубо сухопутному, каким я был, есть и буду, заметна сегодня необыкновенная легкость хода всего нашего судна, словно оно не просто неодушевленный предмет, а живое существо, разделяющее со всеми нами приподнятое настроение. Еще раньше матросы тут и там дружно карабкались по многочисленным сучьям и ветвям — я конечно же разумею все то множество корабельных снастей, кои позволяют небесным ветрам нести нас к желанной гавани. Мы держим курс на юг, все время на юг, и по левую руку от нас где-то далеко-далеко остается африканский континент. Матросы еще увеличили площадь парусов, установив дополнительные, малые, реи (попросту жердины), с которых свисают лоскуты совсем легкого материала, выступающие за края обычного нашего вооружения. (Видишь, до какой степени я, прислушиваясь к разговорам вокруг меня, поднаторел уже в языке мореплавания.) Увеличение парусности способствует быстрейшему ходу судна, и, словно в подтверждение этому, я только что слышал, как один юный гардемарин крикнул другому (опускаю употребленное им, увы, неудобосказуемое выражение): «Старушка-то наша хоть куда! Ишь разбежалась, задравши юбки!» Вероятно, эти дополнительные паруса на флотском наречии именуются «юбки» — ты и представить себе не можешь, какие нелепые и подчас неприличные названия матросы и даже офицеры дают разным частям корабельного снаряжения! Присутствие служителя церкви и дам их нимало не смущает, и складывается впечатление, будто все члены экипажа просто не отдают себе отчета в том, что говорят.


И вновь между двумя абзацами уместился целый день! Ветер улегся, а с ним и мое пустячное недомогание. Я оделся, мало того, даже наново побрился и вышел ненадолго на шкафут. Мне следует, по-видимому, обрисовать для тебя то положение, в котором я оказался в сравнении с другими джентльменами, не говоря о дамах. С тех пор как капитан подверг меня публичному унижению, я постоянно остро сознаю, что из всех пассажиров я один нахожусь в каком-то совершенно особом положении. Не умею толком объяснить этого, ибо мое собственное мнение касательно того, как ко мне относятся, меняется что ни день — что ни час! Если бы не услужающий мне Филлипс да еще старший офицер Саммерс, мне, верно, не с кем было бы перемолвиться словом. Бедный мистер Тальбот то ли не вполне здоров, то ли томим душевным беспокойством, кульминацией которого станет — это единственное, что приходит мне на ум, — кризис веры, и тогда я по велению долга и с величайшей радостью протяну ему руку помощи, но пока что он меня избегает. Он не из тех, кто перекладывает на других свои заботы! Что же до прочих пассажиров и офицеров корабля, то временами я всерьез подозреваю, что под влиянием капитана Андерсона они безо всякого почтения и даже с легкомысленным равнодушием взирают на меня самое и на мой священный сан. Но уже в следующий момент я вдруг начинаю думать, что, может быть, особая утонченность чувств, столь редко встречающаяся среди обитателей нашей сельской глуши, удерживает их от того, чтобы навязывать себя и докучать мне своим вниманием. Может быть — я говорю только «может быть», — они почитают за лучшее не трогать меня и делать вид, будто никто ничего не видел и не слышал! О дамах и речи нет — странно было бы ожидать, что они сделают первый шаг, я и сам счел бы такой шаг нарушением хорошего тона. Но все вместе (поскольку я по-прежнему ограничиваю свои передвижения территорией, которую в шутку окрестил своими владениями) при меня в конце концов к полной обособленности, отчего я страдаю больше, чем даже мог предполагать. Так далее продолжаться не может! Я решился! Что бы ни останавливало их, я должен набраться смелости и сам сделать первый шаг!

Вновь я побывал на шкафуте. Наши леди и джентльмены, во всяком случае те, кто предпочел оставить свои каюты, собрались почти в полном составе на мостике, куда мне доступ закрыт. И хотя я всем издали кланялся, давая понять, что я исполнен желания сойтись с ними короче, но расстояние между нами было слишком велико и они меня не замечали. Все дело, конечно, в недостатке света и в расстоянии. Вряд ли тут другая причина. Корабль наш замер неподвижно, паруса повисли вертикально вниз, сморщенные, как стариковские щеки. Когда я перевел взгляд от странного скопления пассажиров на мостике — здесь, в этих широтах, посреди океана, все кажется странным — и повернулся лицом к передней части судна, я увидел опять-таки нечто странное и для меня новое. Матросы дружно натягивали какой-то тент (так мне сперва показалось) прямо перед полубаком — перед, само собой разумеется, если смотреть с того места, где стоял я, возле нижних ступеней лестницы, ведущей на мостик, — и поначалу я подумал, что это такой специальный навес для защиты от солнца. Однако солнце уже садится, а поскольку всю живность мы уже съели, загородки разобраны и притенять там уже нечего. К тому же материал, из которого сделан «навес», для этих целей чересчур тяжел. Он натянут над палубой на высоте фальшбортов, к которым его и подвесили, вернее, притянули посредством веревки. У моряков материал этот, если не ошибаюсь, называется брезент или смоленая парусина.

Написав сии слова, я снова надел мой парик и сюртук (больше никто меня здесь не увидит одетым не так, как подобает) и вернулся на шкафут. Из всех странностей, присущих этому месту где-то на краю света, самая странная — та перемена, которая случилась на корабле и которой я сам свидетель. Представь: кругом все тихо, и только время от времени тишину нарушают взрывы громкого смеха. Матросы, обнаруживая все признаки простодушной веселости, опускают за борт ведра, привязанные к веревкам, которые пропущены через лебедки, или, на нашем, здешнем, наречии, блоки, Они поднимают наверх ведра с морской водой — боюсь, весьма и весьма нечистой, поскольку мы уже несколько часов кряду не двигаемся с места, — и одно за другим опрокидывают их на натянутый тент, который под тяжестью воды посередине уже заметно провис. Очевидно, что помочь нашему продвижению к цели эти приготовления никак не могут. Мало того, кое-кто из матросов (и среди них, увы, мой Юный Герой), что называется, справил нужду прямо туда же, в это вместилище, ошибочно принятое мною за навес. И это на корабле, где океан под боком, тогда как на берегу, при всем несовершенстве нашей природы, мы довольствуемся приспособлениями куда более скромными. Зрелище это внушило мне столь сильное отвращение, что я пошел прочь в свою каюту, и тут со мной приключилось происшествие в высшей степени странное! Мне навстречу спешил Филлипс, но едва он раскрыл рот, чтобы что-то сказать, как откуда-то из затемненной части коридора послышался голос, который скомандовал ему, точнее, прикрикнул на него:

— Молчать, Филлипс, молчать, собака!

Филлипс от меня перевел взгляд в полумрак, и оттуда выступил не кто иной, как мистер Камбершам собственной персоной, — вышел и смерил слугу уничижительным взглядом. Филлипс тут же исчез, а Камбершам стоял и все глядел на меня. Мне он никогда не нравился, не нравится и сейчас. Он не лучше Андерсона, сдается мне, или будет таким, ежели дослужится до капитана! Я не мешкая прошел в свою каюту. Там я снял сюртук, парик, ленты и приготовился к молитве. Не успел я приступить, как в дверь мою робко постучали. Я открыл и снова увидел перед собой Филлипса.

— Мистер Колли, сэр, вы только не… — начал он было шепотом.

— Филлипс, ах ты, собака! А ну, марш вниз, не то шкуру спущу!

Я в изумлении посмотрел кругом. Это опять был Камбершам и с ним еще Деверель. Но если я и узнал их, то Камбершама только по голосу, а Девереля по особенной грации (этого у него не отнимешь), ибо они, как и я, оба были без шляп и сюртуков. Увидев меня — меня, обещавшего себе никогда более в таком виде не показываться, — они прыснули со смеху. Правда, смех их был какой-то истерический. Тогда я понял, что они в изрядном подпитии. Каждый что-то держал в руках, хотя от меня эти предметы они старательно прятали. Когда же я закрывал свою дверь, они проводили меня такими почтительными поклонами, что в искренность их я не мог поверить. Но ведь Деверель джентльмен! Не может же он вынашивать планы причинить мне зло!

Корабль как-то по-особому замер. Несколькими минутами раньше я слышал звук шагов — наши пассажиры, те, кто еще не успел присоединиться к остальным, двинулись по коридору, взобрались по лестнице и прошли у меня над головой. Да, сомневаться тут не приходится. Все населяющие этот конец судна собрались сейчас на мостике. Одному мне нет места среди них!

Я еще раз вышел из каюты, пробрался незаметно в наш освещенный странным светом коридор, вопреки моему собственному твердому решению касательно моего гардероба. Коридор был погружен в тишину. Только невнятное сбивчивое бормотание доносилось из каюты мистера Тальбота. Меня так и подмывало пойти к нему и просить его оказать мне покровительство. Но я знал, что он предается молитве, и не посмел нарушить его уединение. Так же украдкой из коридора я выбрался на шкафут. То, что открылось моему взору, не просто ошеломило меня, но навсегда врезалось в память и уже не сотрется до моего смертного часа. Наша оконечность судна — два возвышения в кормовой части — была запружена пассажирами и офицерами команды; в полном молчании все они смотрели куда-то вперед, поверх моей головы. И было на что смотреть! Никогда я не видел ничего подобного. Ни перо, ни карандаш, будь они даже в руке величайшего художника за всю историю человечества, не в силах хотя бы отдаленно передать это впечатление. Наш огромный корабль, напомню, стоял неподвижно, и паруса по-прежнему свисали вниз. Справа от него клонилось к закату солнце, слева поднималась полная луна — одно светило оказалось прямо против другого. Два огромных диска словно смотрели друг другу в лицо, и каждый видоизменял свет, льющийся от другого. На суше наслаждаться такой картиной в полной мере невозможно из-за помех, создаваемых горами, деревьями, домами, но отсюда, с высоты неподвижного судна, в какую сторону ни посмотри, взгляду открыто все до самого края света. И как на ладони видны отсюда сии «весы Творца»!

Но вот весы качнулись, двойное сияние померкло, и луна обратила нас в фигуры из слоновой кости и черного дерева. Матросы впереди засновали туда-сюда, дюжинами цепляя фонари на разные части такелажа, и тут я увидел, что позади уродливо отвисшего брезентового брюха они соорудили некое подобие епископской кафедры.[48] Я начал догадываться. Меня бросило в дрожь. Я был один! О да, на всем огромном судне, среди несметного числа живых человеческих душ, я был один — совсем один и в таком месте, где я вдруг устрашился Божьего суда, когда милость Его меня покинула. Я вдруг устрашился и Бога, и человека! Не чуя под собой ног, я бросился в свою каюту и постарался отдаться молитве.


День следующий

Рука моя отказывается держать перо. Я должен обрести твердость духа — и я обрету ее. Постыдно то, что учиняешь ты сам, — не то, что учиняют другие… Мой позор, хотя он и жжет мне сердце, был навлечен на меня.

Я закончил возносить молитвы, но присутствия духа, как ни прискорбно, не обрел. Когда же я снял с себя облачение и остался в одной рубахе, дверь моей каюты затряслась от громоподобных ударов. Я уже и без того был — скажу прямо — объят страхом. И эти громовые удары повергли меня в полнейшее смятение. Хотя меня не оставляла мысль об омерзительных ритуалах, жертвой которых мне, вероятно, предстояло стать, в тот миг моей первой догадкой было, что случилось кораблекрушение, пожар, столкновение, атака неприятеля.

— Что? Что случилось? — кажется, вскричал я.

В ответ послышался голос, громоподобный, как и сами удары:

— Открывайте!

— Нет, нет, я не одет… Но что случилось? — ответил я сбивчиво, а точнее, цепенея от ужаса.

После короткой паузы тот же голос произнес слова, от которых у меня внутри все похолодело:

— Роберт Джеймс Колли, вас вызывают на суд!

От этих слов, таких неожиданных и страшных, в голове у меня и вовсе помутилось. И хотя я понимал, что голос этот — голос человека, я почувствовал, как судорожно сжалось в груди у меня сердце, и я так яростно вцепился в грудь свою руками, что и сейчас у меня под ребрами синяк, и я, как уже после обнаружил, расцарапал себя до крови. В ответ на этот ужасный приказ я прокричал:

— Нет, нет, не могу, я не готов, то есть я не одет…

На это все тот же потусторонний голос с интонациями еще более жуткими, чем прежде, объявил мне:

— Роберт Джеймс Колли, вас призывают предстать перед престолом.

Назад Дальше