Сокровище господина Исаковица - Данни Ваттин 7 стр.


В Палестине Вильгельм поселился у дочери Марианны (которая сумела эмигрировать через “Молодежную алию”), но после гибели Георга ему захотелось повидаться с остальными детьми. Мой дедушка с братом Хайнцем откладывали каждую крону и в конце концов смогли привезти своего отца сюда. Швеция Вильгельму очень понравилась, и через три года, когда ему исполнилось семьдесят, он снова приехал к сыновьям. После третьего посещения, в 1956 году, ему захотелось остаться в Швеции навсегда.

Поначалу он жил у моих бабушки с дедушкой, но потом не выдержал. У них было просто-напросто слишком суматошно, даже для человека, посидевшего в концлагере и лагерях для беженцев и пересекшего во время войны Италию пешком. В результате торговец из Бреслау выписался из “Отеля Лахманов” и переехал в еврейский дом престарелых, где и прожил в тишине и покое вплоть до самой смерти.

Отсюда можно, в частности, сделать вывод, что, по сравнению с творившимся в доме маминых родителей, мы с отцом общаемся между собой довольно цивилизованно. Все на свете, как известно, относительно. Как поведение, так и голод. Однако сейчас, вопреки этому неопровержимому факту, я больше не в силах ждать и поэтому заезжаю в Кальмар, чтобы найти что-нибудь съедобное. Оказалось, что сказать легче, чем сделать, и мы довольно долго кружим по городу, прежде чем я, наконец, паркую машину перед обшарпанной грязной пиццерией, где мы покупаем две пиццы и традиционный для шведских пиццерий салат. Отец сразу интересуется, неужто нам и вправду нужно столько еды, и я решительно говорю, что да и что это называется ланчем. Когда мы усаживаемся есть, отца осеняет, что еда, пожалуй, все-таки неплохая вещь, и он уминает чуть больше половины пиццы. Затем звонит мама, чтобы узнать последние новости, и слышит от мужа, что мы почти непрерывно едим и что если так пойдет дальше, то мы с Лео лопнем. – ЭТО НАЗЫВАЕТСЯ ЛАНЧЕМ, – почти кричу я, после чего уставший пекарь и находящиеся в пиццерии остальные двое посетителей чуть ли не замирают и косятся в нашу сторону.

Мы проглатываем остатки пиццы, приканчиваем безвкусный салат и двигаемся дальше. Час спустя, примерно за четыре с половиной часа до отхода парома в Гдыню, мы прибываем в Карлскруну.

9. Принцесса из Берлина

Мы паркуемся на большой площади и в ожидании парома отправляемся гулять по городу. Побродив некоторое время бесцельно, мы заходим в кафе на берегу моря.

– Воспользуйтесь случаем и съешьте мороженое, – предлагает отец. – Следующий шанс вам теперь пред ставится нескоро.

– А-а, – отмахиваюсь я. – Мороженое, наверное, есть повсюду.

– Не шведское мороженое, – просвещает нас отец.

– Мороженое фирмы GB ведь тоже не шведское, – заявляю я, не имея ни малейшего представления, о чем говорю.

– Возможно, но ты по крайней мере знаешь, что покупаешь. Еще неизвестно, что засунут в вафельные рожки поляки. Особенно если узнают, что мы евреи.

– Ну конечно, – иронизирую я. – Тогда они на верняка написают в мороженое.

– Исключить этого нельзя, – говорит отец. – По этому воспользуйтесь случаем, пока у вас есть доступ к высококачественному шведскому мороженому.

Мы следуем его совету, покупаем по рожку и усаживаемся на террасе перед кафе.

– Отличное мороженое, правда, Лео? – с энтузиазмом обращается отец к внуку. – Мы с тобой потом сможем взять еще по рожку, на всякий случай. А твой папаша пусть побережет силы до Польши, чтобы съесть там какое-нибудь старое антисемитское мороженое.

Он широко улыбается в мою сторону.

– Кстати, – невинно говорит он. – Еще не время снова поесть? Ведь с последнего приема пищи прошло уже не меньше часа.

– Мы обедали, – недовольно бормочу я. – Это нормально.

– Ага, – не унимается отец. – Но тем не менее. Вы бы лучше воспользовались случаем, пока мы еще в Швеции. Потом ведь будет только старая колбаса.

– Я лучше съем польскую колбасу, чем шведскую, – отвечаю я.

– А я нет, – продолжает отец. – Откуда нам знать, чем они набивают свои колбасы. Там может оказаться что угодно.

– Возможно, мясо, – предполагаю я. – В отличие от шведских. И кстати, у поляков отличная еда. А не масса полуфабрикатов, как у нас тут. У них есть замечательные тушеные блюда и пельмени, и колбаса у них значительно лучше нашей.

– Откуда тебе это известно? – спрашивает отец.

– Я ел польскую колбасу. Она очень вкусная.

– Ладно, а остальное? Пельмени и тому подобное. Их ты тоже ел?

– Нет.

– Откуда же ты тогда знаешь, что это так вкусно?

– Я об этом читал.

Отец вновь обращается к Лео.

– Вот, видишь, – говорит он, – твой папаша, как всегда, не знает, о чем говорит. Но раз уж он так упорствует, мы поступим следующим образом. Пусть он ест всякую омерзительную колбасу, а мы с тобой сходим в “Макдональдс”.

– Мне больше нравится “Макс”[20], – отвечает Лео.

– Это примерно то же самое, – замечает отец.

– “Макс” лучше.

– Да, но в Польше его, наверное, нет. Придется идти в “Макдональдс”. Все будет отлично. Мы купим гамбургеры, картошку фри и молочный коктейль. И пусть твой папаша сидит со своими старыми мясными отходами и злится.

– В Польше с едой все нормально, – сердито говорю я.

– Возможно, – не унимается отец, – но пробовать ее я все-таки не хочу. Во всяком случае, если поблизости не будет чистого туалета.

– Это еще почему?

– Потому что не люблю без надобности подвергать себя неприятным ощущениям.

Впрочем, сейчас самое время подумать об этом, поскольку нам вскоре предстоит покинуть Швецию и пуститься в приключение.

Мы возвращаемся к машине и едем к парому. Когда мы прибываем в гавань, до отправления по-прежнему остается полтора часа и пассажиров еще не начали впускать. Дабы убить время, мы достаем колоду карт, чтобы немного поиграть на заднем сиденье в “дурака”. Прежде чем сдать карты, я, повернувшись к сыну, задаю тот же вопрос, который мне всегда задавала мама перед началом партии: – Будем играть без жульничества или как тетя Хильда?

Эта тетя, жившая на пешеходном расстоянии от бабушки Хельги, была знаменита своим жульничеством. Жульничала она всегда, неважно, играла ли она в карты с детьми или в бридж с друзьями. Помимо этого, я о ней почти ничего не помню, поскольку она умерла, когда я был маленьким. Я долго думал, что она – бабушкина подруга. Эта маленькая тетенька сидела у себя в квартирке в центре Хессельбю и ждала, чтобы к ней заглянул какой-нибудь невинный бедняга, которого она могла бы начисто обыграть. О том, что она на самом деле приходилась бабушке тетей и второй матерью, я не имел ни малейшего представления. Осознал я это только в двадцатилетнем возрасте, когда интервьюировал бабушку, пытаясь побольше узнать о судьбах родственников.

Задача, как я уже говорил, была не из легких. Они либо, подобно моим обоим дедушкам, почти ничего не рассказывали, либо, как бабушка Хельга, говорили так много, что ни у кого не хватало сил выслушивать. Получалось, что маленькие фрагменты историй, которые бабушка выдавала между оскорблениями и жалобами, приобретали скорее характер фонового звука, который никто уже не замечал и не воспринимал. Так происходило и со мной. И даже в тот раз, когда я интервьюировал бабушку в ее квартире на Кварн-хагсгатан в Хессельбю. Она, как обычно, сидела, покуривая “Пэлл-Мэлл” без фильтра – жуткие сигареты, которые она курила и до, и после лечения цитотоксической сывороткой. Я сидел напротив, включив магнитофон, и задавал вопросы, а бабушка рассказывала те же старые истории. Правда, на этот раз одним махом, а не маленькими кусочками в промежутках между пространными рассуждениями о вещах, которые она считала meshuggah. Мне казалось, что я все это уже слышал. Помню, что почти расстроился из-за того, что она не сказала ничего более примечательного или такого, чего бы я уже не знал. Но, подумалось мне, мы хотя бы повидались и немного поиграли в карты.

Много позже, когда мы наговорились, я вернулся обратно в Упсалу, уселся у себя в студенческой квартире и надел наушники, чтобы переписать интервью на чистовик. И только тут, услышав на пленке тоненький одинокий голос, который рассказывал о давних событиях, я испытал шок. Сильный, как удар лошадиным копытом под дых. Настолько сильный, что на середине записи я расплакался.

Моя бабушка Хельга Гумперт родилась в немецком городе Шнайдемюле, расположенном в двухстах пятидесяти километрах к востоку от Берлина. Ее семья была зажиточной. Жили они в большой хорошей квартире, отец Хельги владел бензоколонкой и продавал форды. Впрочем, благосостояние – вещь относительная, и по сравнению с бабушкиной тетей члены ее семьи были нищими, как церковные мыши. Ибо жульничающая в карты тетя Хильда и ее муж, дядя Филипп, владели в то время одним из крупнейших швейных ателье Берлина со ста двадцатью работниками. Дела у супругов шли очень хорошо. Они шили платья и дамскую одежду для всех модных магазинов города и были, по словам бабушки, “чертовски богаты”. Кроме того, они знали толк в красивой жизни. Дважды в год супруги ездили за вдохновением в Париж, а также имели собственных массажистов и цирюльников, которые ежедневно приходили к ним домой, чтобы брить дядю Филиппа и делать массаж тете Хильде. Не хватало им только одного – они не могли иметь детей. Это было большой трагедией, поскольку Хильда обожала детей и использовала любую возможность, чтобы присматривать за моей бабушкой.

Именно поэтому, когда в Шнайдемюле свирепствовал коклюш, трехлетнюю Хельгу отправили к тете в Берлин в надежде уберечь ее от эпидемии. Но вышло иначе. Сразу по приезде в Берлин бабушка все-таки заболела коклюшем, из-за чего ей пришлось задержаться там на три недели. Тетя Хильда благодарила за случившееся свою счастливую звезду.

Она пришла в восторг от того, что малышка останется у нее так надолго, и обращалась с ней как с принцессой. Как только бабушка выздоровела, тетя первым делом повезла ее на свою фабрику и велела портным сшить девочке шесть платьев.

Узнав об этой затее, мать Хельги Маргарете просто вышла из себя.

– Она же скоро из них вырастет, – возмущалась она.

– Не беспокойся, – отвечала тетя Хильда. – Ведь платить будешь не ты.

После эпизода с коклюшем бабушка гостила в Берлине все чаще. Она чувствовала себя там как дома, а Хильда радовалась каждому приезду девочки. И когда бабушке в 1929 году исполнилось шесть лет, было решено, что она пойдет в школу в Берлине и окончательно переедет к тете и дяде Филиппу. А как они ее баловали! Они жили в восьмикомнатной квартире в центре Берлина и держали прислугу, которая обихаживала бабушку так, будто она была маленькой королевской особой. У нее, в частности, были собственная гувернантка, обучавшая ее французскому языку, и личный шофер, возивший ее по городу и раз в две недели – домой, к родителям.

Когда мы с бабушкой сидели в ее прокуренной квартире, она, дойдя до этой части своего рассказа, на мгновение остановилась и посмотрела на меня.

– Я была избалованной паршивой девчонкой, – сказала она. – Принцессой на горошине. И это было великолепно. Берлин был великолепен. Там было аб солютно все. Разные кафе, залы для танцев и потря сающие неоновые вывески.

Она глубоко затянулась сигаретой и выпустила дым в потолок.

– Правда, когда вырастаешь вот так, под стеклянным колпаком, – продолжала она, – не слишком задумы ваешься о том, что происходит вокруг. И когда потом все рушится, твой мир уничтожается полностью.

* * *

Мы доигрываем партию, и Лео побеждает, даже не прибегая к методам тети Хильды. Пока он тасует карты для следующей игры, я открываю дверцу машины и озираюсь. Мы стоим в середине длинной очереди, растянувшейся метров на сто. Невзирая на присутствие в непосредственной близости других пассажиров, местность вокруг кажется пустой и безжизненной. Снаружи не видно ни души. Все сидят, запершись в машинах, и что-то в этой ситуации наводит меня на мысль о сказанном бабушкой в конце интервью, которое я брал у нее почти двадцать лет назад.

– В Берлине мне жилось замечательно. Там было аб солютно все. Повсюду жизнь била ключом. А потом я попала сюда. В место, где люди не разговаривают друг с другом. Для нас, приехавших из континенталь ной Европы, это не подходит. Мы привыкли к обще нию, все до одного. И вот я провела здесь почти всю жизнь. Молчаливую жизнь. Для нас это не жизнь.

10

Если они не хотят знаться с нами, то и мы не хотим знаться с ними

После нескольких сыгранных партий нам, наконец, разрешают заехать на паром и припарковаться. Мы находим свою каюту, забрасываем туда вещи и отправляемся на розыски доступного в финансовом отношении места для ужина. Немного поискав, мы находим ресторанчик, который напоминает школьную столовую и, по крайней мере с виду, отвечает нашим интересам, – там я заказываю себе борщ и салат, а сыну детский гамбургер. Последнее блюдо оказывается главной находкой вечера, поскольку гамбургер не только дешевый, но и достаточно большой, чтобы насытить по меньшей мере взрослого шведа. Осознав это, отец незамедлительно пытается заказать такой же гамбургер себе. Однако корпулентный поляк в переднике сразу резко отвечает ему, что это блюдо предназначено исключительно для детей.

– Типично, – ворчит отец, когда мы усаживаемся за стол. – Он наверняка увидел, что мы евреи.

– Скупые евреи, – уточняю я, после чего подхожу к салат-бару и нагружаю себе на тарелку столько еды, что ее вполне хватит нам обоим.

Но отец вовсе не желает присоединяться ко мне.

– Послушай, Лео, – говорит он. – Не мог бы ты съесть этот гамбургер, а потом пойти и заказать еще один для меня?

Посмотрев на лежащую перед ним на тарелке огромную порцию, сын переводит взгляд на дедушку и произносит:

– Я не смогу все это съесть.

– Конечно, сможешь, – убеждает отец. – Ты ведь такой большой мальчик.

– Но тут же целая гора.

– Почему ты не хочешь взять немного у меня? – спрашиваю я, подвигая переполненную тарелку в сторону отца. – Да и у Лео наверняка останется, и ты сможешь за ним доесть.

Однако отцу это не нравится. Он с благодарностью отказывается от копания в чужих объедках. Поэтому когда польский великан в переднике чуть позже подходит узнать, всем ли мы довольны, отец предпринимает новую попытку обмануть систему.

– It was very good, – говорит он. – He likes it. And when he is finished he will order one more plate. Because he is hungry boy[21]. О’кей?

Мощный поляк, посмотрев с подозрением на моего девятилетнего сына и его огромную порцию, разворачивается и уходит, не произнеся ни слова.

– Я же говорил, – с возмущением констатирует отец. – Они все антисемиты.

С этими словами он покидает наш стол и еще разок обходит паром, чтобы посмотреть, нет ли все-таки каких-нибудь более дешевых мест, где бы он мог приобрести вожделенную собственную порцию. Даже в отношении еды мы с ним являемся полными противоположностями. Сам я известен в семье как человек-мельница по переработке отходов, подъедающий все остатки, и мне отнюдь не претит сгребать объедки моих детей в контейнер для завтрашнего обеда. Отец, напротив, не любит доедать за другими, равно как и делить с кем-то порцию. Он предпочитает четкое разграничение на мое и твое, что несколько забавно, учитывая, что половина моей немецкой родни стремилась жить в кибуце, где делятся почти всем.

Самой предприимчивой из этих родственников была невестка маминого отца Рут, которая уже в юности мечтала покинуть семью и родину и эмигрировать в Палестину. Впервые услышав о ее стремлении, я поначалу очень удивился. Знакомая мне маленькая розовощекая тетенька никак не соответствовала образу такой переселенки. Вместе со своим мужем Хайнцем она вела тихую и спокойную жизнь в таунхаусе в стокгольмском районе Бромма и имела обыкновение гладить меня по щеке, называя “Данниле”. Впрочем, внешность обманчива, поскольку Рут, как оказалось, отнюдь не была тихой и спокойной. Судя по семейным преданиям, она, напротив, являла собой необычайную силу, у которой лучше было не вставать на пути. Неудивительно, что это приводило к конфликтам с маминой матерью, тоже обладавшей весьма решительным характером. На самом деле у этих двух подруг, помимо темперамента, было еще много общего.

Подобно маминой маме, Рут выросла в очень состоятельной семье. Первые годы она жила в берлинском Грюневальде – районе, который еще в конце XIX века застраивался виллами и заселялся представителями немецкого высшего общества. Рут была младшим ребенком и жила вместе с тремя сестрами, братом и родителями в шестнадцатикомнатной вилле с прислугой. Семья была прекрасно интегрирована в немецкое общество. Дети ходили в обычную школу и имели много друзей нееврейского происхождения. В точности как моя бабушка, они долго жили хорошо, но в 1922 году, когда Рут было четыре года, ее отец умер, оставив маму с пятью детьми, которых требовалось содержать. В то же время все деньги семьи обесценились из-за инфляции, что отнюдь не упростило задачу. Поначалу они держались на плаву благодаря продаже картин, драгоценностей и другого имущества. Но долго так продолжаться не могло, и в 1926 году мать Рут продала большой дом и переехала с семьей в Берлин, в семикомнатную квартиру. Там они сдавали комнаты, и в обед у них в гостиной ежедневно столовалось восемь человек. В то время в Берлине это было обычным явлением, позволявшим семье покрывать расходы на еду. Но несмотря на то, что их неофициальный обеденный ресторан почти всегда бывал заполнен, сводить концы с концами становилось все труднее. С течением времени матери Рут приходилось продавать все больше имущества и перевозить семью во все меньшие и меньшие квартиры.

Возможно, из-за этих переездов и перемен у Рут, в отличие от бабушки, так рано открылись глаза на происходящее в обществе, и она намного раньше большинства других немецких евреев осознала, что таким, как она, здесь не место. Кто знает? Как бы то ни было, но это понимание в сочетании с желанием избежать того, что она называла “занудными воскресными прогулками с родней”, послужило причиной тому, что она в одиннадцать лет вступила в сионистскую молодежную организацию, ставившую целью эмиграцию в Палестину. Дома этому шагу, по ее словам, не слишком обрадовались.

– Маме не нравилось, что я стала сионисткой, но она позволяла нам жить своей жизнью и понимала, что мне нужно окружать себя друзьями. Поэтому она дала со гласие.

Назад Дальше