А и черт с ним, с Индюком. Жалко Инны, которая творила безобразие, пила, хохотала почти истерически и громче всех. И за нею хвостом, как за Крысоловом, тащилось пьяное веселье. Бокалы не пустовали, визжала Славкина гармошка в попытках воспроизвести горяченький рок-н-ролл, и кое-кто вдохновенно и неуклюже скакал под гармошку козлом на полусогнутых. Жаль! Ах, жаль!..
— Жаль, — вполголоса сказал Вадим.
— Жаль-то, жаль, да только о чем жалеть-то, Вадим Михайлович, если задуматься? Об этих? — Это Индюк подкрался и встал рядом с Вадимом. — Перепились сокурснички, еще и подерутся по пьяному делу, вспомнив обиды четвертьвековой давности. Вот увидите, Вадим Михайлович. Или вы предпочитаете — Делеорович?
Значит, Индюк все ж однокурсничек? Обидно. Но кто же? Совершенно неузнаваем. Кого там нет в зале?
— Предпочитаю Михайлович, если уж приспичило по отчеству. А вас как величать? Лешка Глазов?
— Оу! Нет-нет! Лешка Глазов, он в Нью-Йорке, жирует в личном небоскребе в тысячу этажей, не меньше, и смотрит на нас, простых смертных, ох как свысока! Из-за ароматных заграничных облаков. Я подозреваю, что там даже облака дезодорируют в фешенебельных районах. Бывал-с. Но — не остался. Мне и здесь неплохо. Вполне тепло и сытно, как и всякому умному человеку, который умеет делать дела. Это и называется патриотизмом: стричь шерсть со своей паствы.
— Пастух или пастырь?
— Что-то среднее. И утешу, и шерсти надыбаю. Много шерсти.
Вадим все гадал, с кем он имеет дело. Тем временем веселье в банкетном зале кипело и пенилось, ревели так, что не стало слышно ядовитой Славкиной гармошки. А Индюк поморщился, повел набалдашником и фыркнул, кивнув в окошко:
— Ну как с таким народом общаться? Пух и перья летят. И плохие искусственные челюсти. Не желаю, прости господи. Плебс.
— А приехал зачем? — враждебно спросил Вадим, которого Индюк до крайности раздражал своей театральной вальяжностью. Ё-моё, да у кого же на курсе был такой нос-то? Ну не было такого носа ни у кого! Как специально отрастил, чтобы не узнали, наверное.
— Зачем приехал? — переспросил Индюк. — Приехал, собственно, с тобою переговорить, Вадим Михайлович.
— Интересно. О чем же?
— Да вот о чем же? У меня, то есть у нас, у неких нас, уточню, предприятие, то самое, где стригут овечек. А любое практически предприятие — это, как известно, еще и товар…
— А я при чем? — перебил Вадим. — Давным-давно живу в другой стране. Благоденствую, — криво усмехнулся он.
— Оу. Осведомлен, — сообщил Индюк, — отлично знаю. Об чем и речь. Так вот, товар. Товар стоит тех денег, за которые продается. Вложения потребуются минимальные. А продавать, не продавать — решаю практически я один. Такой уж у меня голос решающий.
— Все равно не понимаю. — Вадим почти не слушал Индюка, с горечью наблюдая за Инной. Она, кажется, пыталась организовать парад-алле, буйное шествие по палубе, а Славка помогал ей всех строить парами.
— А я объясняю. Не торопясь, — продолжил зануда Индюк. — Так вот. Звонят мне намедни в Цюрих и сообщают, что пожаловала в наше заведение под названием «Авиценна Санктус» хозяюшка известной осведомленным людям «Алеф-клиник» в Хайфе некто мадам Полубоевая. Известна тебе такая? И не одна пожаловала, а с супругом… Ну и зачем бы она пожаловала, подумал я. И, хрен к носу прикинувши, рассудил зачем. И первым самолетом — в родной город. И решил я предварительно, в частной обстановке, поговорить со своим однокурсником, супругом мадам и будущим директором «Авиценны», надо думать. У меня там отличный кабинет, Вадим Михайлович! Прямо-таки апартаменты. Покупайте, не пожалеете.
— Ага, — кивнул Вадим. — Ага. Понятно. Шульман, значит?
— Догада-а-ался, слава Аллаху, — порадовался Сенька, но рано он радовался, наивный человек.
— Ага, — повторил Вадим, предвкушая месть, — очень хорошо. Очень удачно. В самый раз, Сенька. В самый раз. И место такое подходящее. А ну-ка…
Он вдруг толкнул Шульмана к борту, схватил под коленки и рывком перекинул через планшир.
— Чтоб тебе утопнуть, урод! — крикнул он вслед тяжело ухнувшему в воду Шульману — Овец он стрижет, паразит!
Крик тонущего Шульмана, которого тяжелые намокшие одежды тянули ко дну, заглушила веселящаяся толпа. Однокурсники высыпали на палубу и, как понял Вадим Михайлович, собирались, придурки, играть в «Титаник».
— Вижу айсберг, — визжала Инна, — все за борт и вплавь! К берегу! Наперегонки! — И она махнула на планшир, ухватившись за стойку ограждения, и балансировала там пьяной кошкой.
— С ума сошла! — выдохнул Вадим. Он сорвал с крючка спасательный круг, вещь на «Корюшке» скорее декоративную, выбросил его за борт Шульману, угодив невзначай тому по голове, и бросился к Инне, которую Славка, будучи несколько более трезвым, тянул за джинсы, уговаривая слезть и угомониться, выпить, там, в конце концов, еще ведь много осталось.
А Инна, разыгравшаяся, расшалившаяся до неприличия, кричала визгливо и кокетливо:
— Ты кто-о?!
— Славка я! — отвечал Славка. — Слезай, Инесса, споем еще!
— Не хочу никакого Славку! — возмущалась Инна. — Где Ди Каприо?! Где Леонардушка?!
— Утоп! — проорал кто-то особо умный.
— Нет! Только не это! — дурашливо голосила Инна. — Нет мне жизни без него! Я иду к тебе, любимый!
Она вырывалась, Славка не удержал, и Инна упала за борт. И холодные черные воды сомкнулись над нею.
* * *Войд стоял столбом посредине крайне неприятного, воняющего хлоркой коридора и цвет кожи имел бледно-зеленоватый. Он тосковал, он мнил, он содрогался. И фибры души его скукожились от омерзения и сделались не фибрами, а зудящими струпьями, мимикрировав по причине Войдовой мнительности под те, что были тщательно выписаны на гадостных картинках, развешенных по стенам.
Он страдал и передергивался, а на него надвигалась, пятясь на карачках, похмельная поломойка, она же, как выяснилось, и регистраторша на сегодня. А настоящая регистраторша в одночасье уволилась, захотелось ей лучшей жизни, регистраторше, и, как говорится, кто ее осудит. Поломойка же, отрекомендовавшаяся Ассолью, хотя никто у нее рекомендаций не спрашивал, ворчливо сообщила, что номерки будет выдавать, когда отдраит заведение, а то ходят тут всякие спидозные и носят заразу. И чего ходят, топчут? Все зазря. Не лечится оно.
Настроения сия увертюра бедному Войду не прибавила нисколько, так же, как и неуместно игривый взор идиотки Ассоли, обведенный сине-зеленой осыпающейся пакостью, так же, как и улыбочка ее беззубая, неровно выкрашенная химически розовым. Кошмарная баба! Лицо диспансера, можно сказать.
И стоял бедняга Ромочка Суперейко, он же Войд, посреди коридора, и боялся до чего-либо дотронуться, и старался не смотреть на красочные призывы к праведной жизни, развешенные по стенам наряду с описанием и изображением определенных симптомов. Ну просто сказочное местечко! Рома мандражил, хотелось Роме блевать. Роме просто необходима была дружеская поддержка. И он достал мобильный, чтобы позвонить Никите. Долго прижимал трубку к уху, но никто не ответил, а потом его отключили. А потом он получил из Ассолиных рук номерок, и подошла его очередь к неприятному доктору…
А Таня, самолично нажавшая кнопку отбоя на мобильном, довольно долго думала ответить или нет. Но потом решила, что имя Войд ей решительно не нравится, что именем таким только осьминогов называть, что от типа с таким именем только и жди, что грубостей или неприятностей, поэтому нечего и отвечать. Ей, собственно, следовало поторапливаться, а не раздумывать, потому что через час выставка, а еще не донесены две последних фотографии, которые ей хотелось бы выставить. Вот эту — растерянное и несколько перекошенное от неожиданной вспышки фотокамеры лицо в обрамлении коротких взъерошенных волос на черном ночном фоне, и эту — та же самая, но только крайне раздраженная физиономия в прихожей среди обрушившихся велосипедов. Здорово получилось: человек среди бешеных великов, набычившихся со всех сторон. Эти две — к «Людям и уродам». Ребята оценят. Таня нацепила свои черные перышки, подхватила рюкзачок и полетела шустрым грачиком на Шестнадцатую линию. И чужой мобильный телефон, ниспосланный ей самым оригинальным образом — через каминную трубу, захватила с собою. Уж очень забавная мелодия вызова, просто мятная карамель, сладость и прохлада.
На Шестнадцатой велики по случаю торжества были намертво прикручены к стенам и даже горела в тоннеле стосвечовая лампочка. И, конечно же, все они валяли дурака, вместо того чтобы вылизывать выставку. Из танцкласса доносились гармонически немного однообразные, но заводные звуки рила, дружный топот и отчаянный скрип старого рассохшегося паркета. Таня сунула нос в танцкласс и сморщилась: пыль столбом, топот с перебором, зеленые балахоны. Что за ерундовые балахоны?! Кто в таких танцует, чушь какая! С чего они взяли, что рил танцуют в балахонах?
— Татьяна! Что ты морщишь клюв? Мы купили сто метров зеленой бязи по дешевке и еще ничего не сшили, а только разрезали. Иди тоже сюда, напяливай, накручивая, как тогу, и потанцуем! — закричала заметившая ее рыжая Дашка, которая, свесив руки плетьми, подпрыгивала в ирландском танце насупротив своего Нодара ненаглядного.
Все они, разумеется, были здесь. И Дашка, и Нодар, и негр Костя, и даже Вова-растаман тряс косичками по зеленым бязевым плечам, и девчонки-мимы в черных трико под зелеными тогами и все-все-все, даже ребята фотографы, а уж им непростительно. А как же выставка?
— А выставка? — грозно спросила Таня.
— Да все в порядке, мелочи остались, — ответили ей.
— Мелочи! — возмутилась Таня, но тут ее подтолкнули сзади, она влетела в зал и грозно обернулась.
— Дэн! — узнала она. — От тебя я никак не ожидала! И ты опоздал, между прочим!
— Танька, не будь ты фурией, — спокойно ответил Дэн, обремененный здоровенными пакетами. — Народ, мы опоздали?
— Ничего подобного, в самый раз, — жизнерадостно ответили из зала. — Это Татьяна воду мутит, она перед своими выставками всегда ужас до чего вредная и правильная. Как розга.
— Привет, Никита! — закричал Костя. — Что ты там бутафоришь под очками? И где эта одуренная мадама в красном, что тебя сняла? Сбежал от мадамы? Или придушил? Вот и умник! Иди станцуй по этому поводу.
— Дэн, иди танцевать, — позвала Дашка, — мы твоей жене ничего не скажем. Мы скажем, что ты серьезный и положительный зануда и заглянул сюда, чтобы всех учить примерному поведению. Вроде Таньки.
— Даша, да нам бы разгрузиться, — ответил Дэн, и впрямь выглядевший серьезным и положительным занудой на фоне зеленой развеселой молодежи. Он потряс полными пакетами и объяснил: — Нам тут с Никитой перепала шальная добыча. По-моему, мы неплохо придумали. Фуршет, а? Девчонки, кто умеет бутерброды лепить? У меня одного рук не хватит. А ножи-то есть?
— Девчонки, ура, на кухню! — завизжала Даша и понеслась первая рыжим ядром кометы, а за нею зеленым лохматым хвостом девицы в балахонах.
И вот уже на кухне, на длинном верстаке росла на глазах гора неровно кромсанных бутербродов, и Даша, орудуя тупым ножом, колотя лезвием в деревянную разделочную доску, парилась и ворчала на Дэна, который не догадался купить нарезок. Пуховые батоны в тонкой хрусткой корочке сминались, их легче было ломать, чем резать. Ветчина дрожала и скользила под ножом, пуская густую желейную слезу, и ложилась безобразно толстыми, но исключительно аппетитными ломтями. «Голландский» сыр строптиво вихлялся и поскрипывал под ножом, а «Маасдам» ломался и, как видно назло неумеренно азартной Дашке, крошился желтыми комочками по перемычкам между огромными идеально круглыми дырами, источая терпкий и сладковатый аромат. Полукопченая колбаска дразнилась мелкими глазками жирка, а великолепная ярко-розовая форель чего только не натерпелась под Дашиным ножом. Сверху на бутерброды укладывались разрезные листики петрушки и кинзы — Дэн был немного снобом и не признавал бутербродов без украшения. На белом пластмассовом подносе сочились половинки помидорок. На подоконнике же громоздилась веселая разноцветная батарея соков в широких стеклянных бутылках и совершенно неполезных человеческому организму лимонадов в пластике.
Никита, ей-же-ей, предпочел бы пиво. Но в этом дурдоме свои порядки и предпочтения, и он успокаивался тем, что втихаря таскал с тарелок бутерброды и уминал, жеванув два раза. Он не помнил, когда последний раз ел, если не считать Дэновых орешков. Но Даша поймала его на месте преступления и посмотрела выразительно: предупреждала же, что бутерброды после выставки. А за стенкой торопливо колотили молотками, что-то двигали, весело препирались. Похоже, что у устроителей выставки конь еще не валялся. Так вконец оголодаешь. И Никита стащил еще один бутерброд у Даши из-под носа, с ветчиной. А потом еще один, с колбаской, а потом увлеченно потянулся к помидорине, не заметив, что мастеровой шум за стенкой стих, раздались аплодисменты и восторженные восклицания. По Никитушкиному мнению, с восторженностью в этом дурдоме был явный перебор.
— О! Пора, — сказала Даша.
— Пора! — позвала Таня, появившись в дверном проеме.
Никита запихнул в рот помидорину, едва не подавился, некультурно брызнул соком с семечками и взглянул на Таню вопросительно. И с подозрением. Он ведь уже видел где-то эту черную девицу и, помнится, не в самых приятных обстоятельствах. Где-то! Да она мелькает ошалелым грачом буквально везде и всюду и сыплет ему под ноги неприятность за неприятностью. Она не иначе какой-нибудь фантом, недоброе знамение на черных крыльях. Вот если он сейчас споткнется, то ясно, кто в этом будет виноват. Хотя и… ничего себе с виду девушка. Симпатичная птичка. Пикантная. И единственное ее украшение — светлые блики на ухоженных черных перышках да ясные круглые быстрые глазки.
Никита двинулся вслед за девушками, зеленой вереницей поспешавшими к выставке, и не споткнулся, удивительное дело, и даже никуда не влепился лбом, а благополучно вошел в студию мимической группы, переоборудованную под выставочный зал. Выставка называлась, как было объявлено, «Люди и уроды», и Никита насмотрелся там чудес. Странная была выставка. Немного жестокий взгляд на вещи и слишком предвзятый. С вывертом.
Вот целый стенд уродцев, не иначе как тайно заснятых в Кунсткамере. Но как заснятых! Те ужасы, что высушены, таксидермированы и заспиртованы, излучают свет, словно воплощенные муки праведников-страстотерпцев.
Вот глаза существа непонятного, измятого, измочаленного, неприглядного словно нежить. Но глаза эти темной воды полны восторга постижения, ожидания праздника и награды за усилия на пути познания. Оно, это существо, зажав в кожистой клешне карандашик, провело несколько линий на листе бумаги.
Вот ряд физиономий в метро — грубо тесаны и бесполы в своей замкнутости. Ни гримасы, ни улыбки, ни малейшего любовного свечения, ни воспоминания, ни мечты о таковом. Люди словно бы погашены, как свечка колпачком-тушилкой.
Вот на фоне витрины богатой кондитерской маленький человек. Мальчик. Но нет, не мальчик, а мужчина недостаточного роста, гибкий, стройный и подвижный, как дворовый мальчишка, но с тусклыми неюными волосами. С прозрачным и неугомонным котеночьим взглядом из лабиринта морщинок. Губы горько-насмешливы. Он насмехается над щуплой дамочкой повыше его почти что на голову. И дамочка явно вожделеет, вожделеет до слюнотечения, до наркоманской муки жирного и сладкого десерта — сбитых сливок с шоколадом и фруктами, вазочки с которыми несложно разглядеть в глубине за чисто вымытым витринным стеклом.
Вот тесные объятия в подворотне. Вроде бы ничего особенного, но смотрится как черным-черное порно из-за жестоко подчеркнутых ретушью обильных прыщей малолетнего джентльмена и жирненькой поясницы его напористой возлюбленной, голым валиком нависающей над тугим пояском мини. Зла ли любовь? А может быть, и нет. Некоторым — наблюдающим — просто завидно, пришел к выводу Никита и фыркнул: фотография была все же забавной.
А здесь? Снято, похоже, сверху, с моста. Бережок у Петропавловки, неяркая пунктирная штриховка дождика, квелая собачина в коробке и двое на бережку. Он, Никита, и Сашка. Вот черт. Черт!!! А это чья перекошенная физия? Такая родная и знакомая, с детства любимая? А это чей портрет среди бодающихся велосипедов?! Черт!!! И автор?.. Крупно отпечатано на принтере: Татьяна Грачик. Вот ведьма! Убить ее из рогатки! Прямо сейчас и убить!
Никита свирепо развернулся, полный мстительных намерений, и — был ослеплен вспышкой: Таня караулила жертву у своего стенда.
— Убью из рогатки! — пообещал Никита, растирая глаза, и слепо завертел головой, потому что откуда-то раздалась знакомая ария в электронном исполнении — нежно заголосила Мария Магдалина, призывая Никитушку. Он, не успев удивиться и обгоняя Таню, попер на звук сквозь веселящиеся группки, нащупал на подоконнике телефон и привычно нажал немного западающую кнопочку.
— Да! — рыкнул он и затряс головой, чтобы легче было проморгаться.
— Кит! Я согласен! — ударил в ухо дребезжащий тенорок. — Сто баксов твои!
— Не понял! — зарычал Никита. — Какие такие сто баксов?! — Неужто опять назревает идиотское приключение? Не-е-ет, только не это, господи!
— Сто баксов! Ты же сам говорил: сто баксов, и мы друзья. У метро, помнишь? Это же я! А тебе не прозвониться.
— Войд?! Тьфу ты, — сказал Никита.
— Что? — не понял Ромочка.
— Не узнал я тебя, родной. Так ты дружить намерен? Ну и дела.
— Что? — Ромочка проявлял удивительную тупость.
— Я говорю: дружить — намерение похвальное, — ехидным тоном сообщил Никита, еще не проморгавшийся после вспышки, злой на весь свет, а потому возымевший намерение попинать гаденыша Войда. Осквернения ложа он ему еще не забыл. И никогда, никогда не забудет.