— Ты хорошая женщина… но ради памяти Мишеля не нужно, чтобы дети семьи Фронтенак… Тут дело не в тебе, а в принципе. И потом, было бы так горько, если бы после того, как мне в течение всей жизни удавалось скрывать от них…
— Да ладно! Неужели ты и вправду думаешь, что за столь долгое время они не узнали обо всем?
Увидев, что он заерзал в своем кресле и дыхание его участилось, она пожалела о своих словах.
— Нет, — поправилась она, — они пока не знают. Но даже если и узнают, то нисколько тебя не осудят…
— О да! Малыши слишком добры, чтобы выражать неудовольствие, но…
Жозефа отошла от кресла и высунулась в окно… Добрые малыши! Сегодня утром она заметила на лице Ива, когда тот, разговаривая по телефону, сделал вид, что смотрит в свою записную книжку, это выражение безумного счастья. Она представляла его себе «с рыбьим хвостом», как она называла фрак, в шапокляке в каком-нибудь роскошном ресторане, где на каждом столике стоит розовая лампа. По железному мосту с грохотом проезжали поезда метро, полные возвращающимися после трудового дня рабочими. Казалось, что Ксавье дышит чуть быстрее, чем днем. Он подал знак, что не хочет ни говорить, ни слушать кого бы то ни было, ни есть. Он сворачивался в клубок, он вел себя как мертвый, чтобы не умереть по-настоящему. Наступила ночь, из-за жары окно осталось открытым, несмотря на предписание врача держать его закрытым, потому что во время приступов больной уже не понимает, что делает. Нищета мира… Жозефа сидела между окном и креслом, окруженная мебелью, которой она так гордилась и которая в этот вечер, она даже не могла бы сказать, почему это произошло, вдруг показалась ей нищенской. Больше не было рабочих: поезда метро проносились по направлению к площади Звезды почти пустыми. Пересадка у Пор Дофин… Жозефа часто выходила на этой остановке вместе с Ксавье, подхваченная толпой, которая выплескивается на улицы грустными воскресными днями. А Ив Фронтенак, должно быть, в этот час проезжал мимо нее в своем «легковом автомобиле с закрытым верхом». А сколько, интересно, стоят десерты в больших ресторанах? Все эти лангусты, персики в вате или что-то, напоминающее огромные лимоны Она так никогда этого и не узнает. Ей всегда приходилось выбирать между закусочными Булана, Дюваля и Скоссы… Что в общей сложности стоило три с половиной франка. Она смотрела на запад, представляла себе Ива Фронтенака вместе с этой дамой и тем другим молодым человеком…
Ужин подходил к концу. Она встала и проскользнула между столиками, сказав, что пойдет привести себя в порядок. Ив подал знак официанту налить еще шампанского. Он выглядел спокойным, расслабленным. На протяжении всего вечера Жео объяснял молодой женщине, какой нужен чемодан для каюты, где купить маленькую дорожную сумочку (он знал одного торговца, который продавал их по оптовой цене). Было очевидно, что они не едут вместе, напротив, по многим, совершенно незначительным их словам можно было понять, что они расстаются на долгие месяцы и не испытывают при этом ни малейшей грусти.
— Опять этот шлягер двухлетней давности, — сказал Жео.
И он напел вполголоса вместе с оркестром: Нет, ты не узнаешь никогда…
— Послушай, Жео, ты не поверишь, что я себе вообразил…
Ив смотрел своими лучистыми глазами на дружелюбное лицо юноши, который взял бокал слегка дрожащей рукой.
— Я решил, что вы уезжаете вместе, что вы это от меня скрываете.
Жео пожал плечами, привычным движением поправил галстук. Затем открыл черный эмалированный портсигар, выбрал сигарету. И все это время он смотрел в глаза Ива.
— Когда я думаю, что я, Ив… ты… со всем, что у тебя здесь, — он слегка прикоснулся своим указательным пальцем, пожелтевшим от никотина, ко лбу своего друга, — у тебя, к этой… Я бы не хотел тебя задеть…
— О! Мне все равно, что ты считаешь ее идиоткой… но ты преподнес мне хороший урок!
— Я, — сказал Жео, — я ничего не делал…
Он склонил свое милое, слегка увядшее лицо, затем посмотрел наверх и улыбнулся Иву восхищенно и нежно.
— И потом, что касается меня, то пока это опять на меня не накатило…
Он подал знак официанту, опорожнил бокал, с блуждающим взглядом продиктовал заказ:
— Два, самого лучшего… Что касается меня, — продолжил он, — то ты видишь всех этих курочек? Так вот, я променял бы их всех, вместе взятых… догадайся на кого?
Он приблизил к Иву свои чудесные глаза и одновременно смущенно и страстно прошептал:
— На посудомойку!
Они прыснули со смеху. И вдруг целый мир грусти обрушился на Ива. Он взглянул на Жео, тоже сильно помрачневшего: неужели и он испытывал то же чувство обманутости, бесконечной насмешки? Иву показалось, что из невероятного далека он слышит перешептывание уснувших елей.
— Дядя Ксавье, — прошептал он.
— Что?
И Жео, ставя свой бокал на стол, подняв указательный и средний пальцы, подал официанту знак принести новую порцию.
XIX
В одно октябрьское утро дети семьи Фронтенак (кроме Жозе, по-прежнему находившегося в Марокко) в холле гостиницы д'Орсе стояли вокруг Жозефы. Летом дядя, казалось, стал поправляться, но недавно накативший резкий приступ свалил его окончательно, и врач уже не надеялся на то, что он сможет оправиться от него. Телеграмма Жозефы пришла в Респид, когда Ив присматривал за сбором винограда и уже подумывал о возвращении, но и не торопился, так как «она» возвращалась в Париж лишь в конце месяца. Впрочем, он уже успел привыкнуть к ее отсутствию и теперь, когда перед ним забрезжил свет в конце туннеля, он бы с удовольствием задержался подольше…
Жозефа, поначалу оробевшая перед Фронтенака-ми, напустила на себя важный, преисполненный достоинства вид, однако волнение внесло коррективы в ее поведение. И потом Жан-Луи с первых же слов тронул ее сердце. Ее преклонение перед Фронтенака-ми наконец-то нашло для себя достойный объект, который ее не разочаровал. Именно к нему она обращалась, видя в нем главу семьи. Обе молодые женщины вели себя несколько натянуто и держались в стороне, но не из гордости, как казалось Жозефе, а потому, что не знали, как себя вести. (Жозефа никогда бы не подумала, что они такие упитанные; вся полнота, отведенная семье, пришлась на их долю.) Ив, утомленный ночным путешествием, прикорнул в кресле.
— Я убедила его в том, что представлюсь вам в качестве его сиделки. Поскольку он совсем не говорит (он не хочет разговаривать, полагая, что это может повлечь за собой новый приступ), я не очень поняла, согласился он или нет. У него бывают провалы в памяти… Невозможно понять, чего он хочет… На самом же деле он думает только о своей боли, которая может накатить в любую минуту, похоже, что она настолько ужасна… будто бы у него на груди целая гора… Я бы не пожелала вам присутствовать во время приступа…
— Какое это испытание для вас, мадам…
Она в слезах пробормотала:
— Вы так добры, господин Жан-Луи.
— В его несчастье ваша преданность, ваше уважение — это такая поддержка.
Его незамысловатые слова подействовали на Жозефу как ласка. Вдруг сделавшись такой родной, она тихо плакала, опершись о руку Жана-Луи. Мари прошептала на ухо Даниэль:
— Зря он так себя с ней ведет, мы потом от нее не отделаемся.
Договорились, что Жозефа подготовит дядю к их приходу. Они придут часам к десяти и подождут на лестничной клетке.
Только здесь, на этой грязной лестнице, где дети семьи Фронтенак стояли, прислушиваясь к каждому звуку, в то время как местные обитатели, уведомленные консьержкой, перевешивались через перила; только здесь, сидя на перепачканной ступеньке, прислонившись спиной к поддельному мрамору щербатой стены, Ив наконец ощутил весь ужас происходящего за этой дверью. Время от времени Жозефа приоткрывала дверь, высовывала распухшую от слез физиономию, просила их подождать еще немного; держа палец у рта, она затворяла створку двери. Дядя Ксавье, каждые две недели входивший в серую комнату на улице Кюрсоль в Бордо, завершив объезд владений; дядя Ксавье, мастеривший свистки из веточек ольхи, сейчас агонизировал в этой трущобе, в квартире у этой женщины, напротив метромоста, неподалеку от станции Мотт-Пике-Гренель. Бедняга, по рукам и ногам связанный предрассудками, фобиями, неспособный пересмотреть раз и навсегда усвоенное с подсказки родителей мнение; уважающий установленный порядок и одновременно такой далекий от простой, нормальной жизни… Дыхание октября наполняло эту лестницу и напоминало Иву застоявшийся запах в вестибюле на улице Кюрсоль в день начала школьных занятий. Это был смешанный запах тумана, мокрой мостовой, линолеума. Даниэль и Мари перешептывались. Жан-Луи не шевелился, стоял, закрыв глаза, прислонившись лбом к стене. Ив не обращался к нему, понимая, что его брат молится. «Придется вам, господин Жан-Луи, поговорить с ним о Боге, — сказала Жозефа, — меня-то он и слушать не захочет, вы же знаете!» Ив хотел было присоединиться к Жану-Луи, но ничего не приходило ему на ум из этого забытого языка. Он был теперь страшно далек от той поры, когда и ему достаточно было закрыть глаза, молитвенно сложить руки. Какими долгими казались минуты! Теперь на ступени, на которой он сидел, ему были досконально известны все пятна, слагавшиеся в рисунки.
Жозефа приоткрыла дверь и подала им знак, что они могут войти. Она провела их в столовую, а сама исчезла. Фронтенаки старались не дышать, даже не шевелиться, так как туфли Жана-Луи скрипели при малейшем движении. Окно, судя по всему, в последний раз открывалось лишь накануне; в этих стенах, обклеенных красными обоями, витали запахи старой пищи и газа. Две олеографии, на одной из которых были изображены персики, а на другой малина, были точно такими же, как и в столовой преньякского дома.
Позже им стало ясно, что им не следовало появляться здесь всем вместе. Если бы дядя увидел сначала одного Жана-Луи, то он привык бы к его присутствию, безумием было войти целой толпой.
— Вы видите, господин, они пришли, — повторяла Жозефа, неестественно играя роль сиделки. — Не желаете ли взглянуть на них? Они здесь все, кроме господина Жозе…
Он сидел неподвижно, застыв в своей позе насекомого. Единственной активной частью лица, на которое страшно было смотреть, оказались глаза, перебегавшие от одного к другому, как будто бы ему угрожал удар. Обеими руками, сложенными на груди, он вцепился в лацканы пиджака. Жозефа, вдруг позабыв о своей роли, забормотала:
— Ты ничего не говоришь, потому что боишься, что это причинит тебе боль? Э… не говори ничего, бедняжка. Ты видишь их, своих малышей? Ты доволен? Смотрите друг на друга и не разговаривайте. Если ты, заинька, плохо себя чувствуешь, скажи нам. Если тебе больно, то покажи мне знаком. Хочешь, я сделаю тебе укол? Подожди, я пойду приготовлю ампулу.
Она несла всякую чепуху, разговаривала с ним так, как обычно разговаривают с совсем маленькими детьми. Но умирающий, замкнувшись в самом себе, по-прежнему выглядел затравленным. Четверо детей Фронтенак, стоявшие плотной группой, парализованные тревогой, не догадывались, что выглядят как члены суда присяжных, готовые принять клятву. Наконец Жан-Луи отделился от остальных, обнял дядю за плечи и сказал:
— Видишь, только Жозе не смог прийти. Мы получили от него хорошие новости…
Губы Ксавье Фронтенака зашевелились. Сначала они, склонившись над его креслом, даже не поняли, что он сказал.
— Кто попросил вас прийти?
— Мадам… твоя сиделка…
— Это не моя сиделка… Говорю же вам: она мне не сиделка. Ты ведь слышал, что она обращалась ко мне на «ты».
Ив встал на колени у исхудалых ног дяди:
— Ну и что из этого? Это совершенно неважно, это нас не касается, ты наш дорогой дядя, брат папы…
Но больной оттолкнул его, даже не взглянув.
— Вы об этом узнаете! Вы узнаете! — повторял он с блуждающим взглядом. — Я как дядя Пелуер. Помню, он сидел в Буриде, запершись с той женщиной… Он не хотел видеть никого из семьи… К нему отправили посредником вашего бедного отца, который тогда был еще совсем молодым. Я помню: Мишель уехал в Буриде на лошади и повез с собой баранью ногу, потому что дядя любил преньякское мясо… Ваш отец рассказывал, что ему пришлось долго стучать… Дядя Пелуер приоткрыл дверь… Он пристально посмотрел на Мишеля, взял из его рук баранью ногу, захлопнул дверь, закрыл ее на задвижку… Я помню эту историю… Это забавная история, но я слишком много болтаю… Забавная история…
Он засмеялся смехом одновременно сдержанным, тихим, причинившим ему боль, смехом, который никак не прекращался. На него накатил приступ кашля.
Жозефа сделала ему укол. Он закрыл глаза. Прошло четверть часа. Поезда метро сотрясали весь дом. Когда они затихли, этих ужасных хрипов слышно больше не было. Вдруг он зашевелился на своем кресле, открыл глаза.
— Мари и Даниэль здесь? Они пришли к моей любовнице. Я заставил их прийти к женщине, которую я содержу. Если бы Мишель и Бланш узнали об этом, они бы меня прокляли. Я ввел детей Мишеля в дом к своей любовнице.
Больше он не говорил. Он зажал себе нос, его лицо стало фиолетовым, он стал издавать хрипы, эти булькающие предвестники конца… Жозефа в слезах обняла его, а Фронтенаки испуганно попятились к двери.
— Ты не должен стыдиться их, мой дорогой, они хорошие ребята, они все понимают, они знают… Что тебе нужно? Что ты просишь, котик?
Обезумев, она спрашивала детей:
— О чем он просит? Я не могу понять, чего он хочет…
Им были совершенно понятны движения его руки слева направо; это значило: «Уходи!» Богу не было угодно, чтобы она поняла, что он ее прогоняет, ее, свою старую подругу, своего единственного друга, свою служанку, свою жену.
Ночью последний поезд метро заглушил стоны Жозефы. Она отдалась своему горю без удержу, ей казалось, она должна кричать. Консьержка и уборщица поддерживали ее под руки, смачивали ей виски уксусом. Дети семьи Фронтенак опустились на колени.
XX
— Что хорошенького вы пишете?
Задавая этот вопрос, Дюссоль хотел показаться дружелюбным, но улыбки не сдерживал. Ив, развалившись на диване Жана-Луи, притворился, что ничего не слышит. В тот же вечер он должен был сесть в поезд и уехать обратно в Париж. Дело происходило ближе к вечеру, на следующий день после похорон дяди Ксавье в Преньяке. Дюссоль, который не смог присутствовать на них, из-за своего ревматизма (уже год как он передвигался с палочкой), приехал выразить свои соболезнования семье.
— Значит, — вновь заговорил он, — вы по-прежнему во всеоружии?
Поскольку комната не была освещена, он плохо различал выражение лица Ива, по-прежнему молчавшего.
— Какой скрытник! Ну же! Кисть или перо? Стихи или проза?
Неожиданно Ив решился ответить:
— Я пишу книгу «Характеры»… Да, срисованные с реальных людей. Как вы видите, в этом нет никакой заслуги: я ничего не придумываю; я просто в точности воспроизвожу большую часть типажей, с которыми мне пришлось столкнуться в жизни.
— И это будет так и называться «Характеры»?
— Нет, «Рожи».
Наступило минутное молчание. Мадлен спросила у Дюссоля сдавленным голосом: «Еще чашку чаю?» Жан-Луи заговорил об очень важной вырубке в районе Буриде, о которой компания Фронтенаков-Дюссолей в настоящий момент вела переговоры.
— Это не ваша вина, — сказал Дюссоль, — но вообще-то было бы досадно, если бы смерть вашего дяди задержала заключение сделки. Вы ведь знаете, что Лакань дышит нам в затылок…
— У меня встреча по этому поводу послезавтра утром, в первом часу, прямо на месте.
Жан-Луи говорил рассеянно, не отрывая глаз от Ива и различая лишь его лоб и руки. Он встал, чтобы зажечь свет. Ив чуть повернул голову, показав брату темные растрепанные волосы, впалую желтую щеку, тонкую шею.
— Мне вообще-то хочется поехать вместе с Ивом в Париж, — произнес Жан-Луи, поддавшись внезапному порыву. — Мне необходимо повидаться с Лаба…
— Вам не удастся вернуться достаточно рано для послезавтрашней встречи, — возразил Дюссоль. — Речь идет как раз о Лаба! Эта вырубка принесет сто тысяч франков прибыли, я дам вам свой билет.
Жан-Луи провел рукой по носу и губам. Чего он опасался? Он не мог ни на секунду отвести взгляд от Ива. После отъезда Дюссоля он прошел к себе в комнату, куда за ним последовала Мадлен.
— Ты такой из-за Ива? — спросила она.
Она научилась понимать мужа, который с каждым часом все больше чувствовал себя расшифрованным, прозрачным.
— Да, признаюсь, он меня беспокоит.
Она возразила: его беспокойство ни на чем не основано, Ив потрясен смертью дяди Ксавье; он все еще находится под впечатлением этого события, но парижская жизнь быстро развеет его.
— Мы же знаем, какую жизнь он ведет… Он только в семье напускает на себя этот вид, выводящий тебя из равновесия. А там, судя по тому, как он ответил Дюссолю, он не очень-то предается меланхолии. Ты же не станешь рисковать потерей сотни тысяч франков из-за всякой ерунды, которую ты вбил себе в голову.
Она инстинктивно нашла аргумент, против которого Жан-Луи никогда не мог устоять: он отвечал не только за свои собственные деньги, но за деньги всей семьи. Остальную часть вечера, вплоть до отъезда Ива, он старался побольше общаться с братом, который отвечал, не повышая голоса, и казался спокойным. Ничто не подтверждало тревоги Жана-Луи. Тем не менее, когда дверцы вагона, в который он посадил Ива, уже закрывались, он чуть было не остался с братом.
Едва Ив проехал туннели Лормона, как ему сразу же стало легче дышать. Он ехал к ней, каждый оборот колес приближал его к ней; на следующее утро, на одиннадцать часов, у него было назначено свидание в баре в погребке в начале улицы, около площади Звезды. На этот раз, поскольку он был готов к самому худшему, он не будет чувствовать себя подавленным; что бы она ни собиралась ему сказать, он увидится с ней. В общем, можно будет жить, всегда надеясь на возможную встречу. Вот только он постарается сократить перерывы между встречами по сравнению с прошлым годом. Он скажет ей: «Я быстрее начинаю задыхаться. Не рассчитывайте, что я смогу долго оставаться вдали от животворящего источника. Я дышу, я существую в вас». Она улыбается, зная, что Ив не любит слушать рассказы о путешествиях, он быстро прервет ее повествование о морской поездке. «Я скажу ей, что меня интересует лишь человеческая география: не пейзажи, а люди, с которыми ей довелось встретиться. Все те, кто за эти три месяца мог прикоснуться к ней. Их, вероятно, меньше, чем я себе воображаю… Она говорит, что в ее жизни нет ничего важнее меня. Тем не менее у нее были поклонники… Кто был у нее в прошлом году?» Он продвигался на ощупь до тех пор, пока не вернулся на тропу преодоленных прошлогодних страданий. Прокаженный в нем бередил, разжигал его ревность, заставлял кровоточить подсохшие раны. Он приближался к городу, не имевшему ничего общего с тем Парижем, где восемь дней назад Ксавье Фронтенак умер такой ужасной смертью.