Том 2 [Собрание сочинений в 3 томах] - Франсуа Мориак 13 стр.


Так, к примеру, в 1913 году, чудесным летним утром в проеме двери возникла грузная женщина, которую он узнал с первого взгляда, несмотря на то что видел ее всего лишь однажды на улице. Однако Жозефа — а это была она — на протяжении многих лет оставалась в семье Фронтенак излюбленным предметом для шуток. Она была страшно поражена тем, что ее узнали. Каким же образом? Господин Ив догадывался о ее существовании? Так молодые господа все это время знали, что их дядя живет не один? Бедняга доставил себе столько хлопот ради того, чтобы они ничего не обнаружили! Он был бы в отчаянии… Но с другой стороны, может быть, так все даже лучше, он только что перенес у нее в доме два очень серьезных приступа грудной жабы (это и в самом деле серьезно, иначе она не осмелилась бы отправиться к господину Иву). Доктор запретил больному возвращаться к себе. Он, бедняжка, день и ночь горюет при мысли, что может умереть, так и не обняв своих племянников. Однако, раз уж они знают о связи дяди, ему больше нет нужды прятаться. Необходимо его к этому подготовить, ибо он даже не подозревает о том, что его раскрыли… Она скажет ему, что семья узнала об этом совсем недавно, что она его простила… А так как Ив сухо заявил, что сыновьям семьи Фронтенак нечего прощать человеку, которого они почитают больше, чем кого бы то ни было в мире, толстуха подчеркнула:

— Кроме того, господин Ив, я могу вам в этом признаться, вы уже достаточно взрослый, между нами уже долгие годы ничего нет… представьте себе! Ведь возраст у нас уже порядочный. И потом, я не хотела, чтобы бедняжка, в его-то состоянии, переутомлял себя, вредил себе. Уж я-то точно не стала бы виновницей его смерти. Он со мной словно малое дитя, ну точно как малое дитя. Может быть, я и не тот человек, которому вы поверите… Да нет же, нет, это было бы вполне понятно… Но вы можете спросить обо мне в церковном приходе, эти господа хорошо меня знают…

Со своим жеманством она в точности походила на ту, что дети семьи Фронтенак изображали. На ней было пальто а-ля Шехерезада, с широкими рукавами, узкое снизу и застегивавшееся на уровне живота одной-единственной пуговицей. Глаза, все еще хранившие былую красоту, виднелись из-под шляпы-колокола, которая не скрывала ни широкого курносого носа, ни вульгарного рта, ни скошенного подбородка. Она взволнованно созерцала «господина Ива». Несмотря на то, что она никогда не видела детей Фронтенак, она знала о них со дня рождения, она следила за каждым их шагом, интересовалась их самыми пустяковыми болезнями. Ничто из происходившего в империи Фронтенаков не выпадало из ее поля зрения. Очень высоко над ней существовали эти полубоги, за мельчайшими забавами которых она, по воле необъяснимого провидения, могла наблюдать из глубины пропасти, в которой находилась. И, несмотря на те чудесные выдуманные истории, которыми она себя тешила и в которых частенько представляла, как выходит замуж за Ксавье, как принимает участие в трогательных семейных сценах и Бланш называет ее «сестра моя», а малыши «тетя Жозефа», она тем не менее никогда всерьез не думала ни о том, что их встреча реальна, ни о том, что когда-нибудь она так или иначе должна будет оказаться лицом к лицу с одним из младших Фронтенаков и непринужденно беседовать с ним.

Но сейчас у нее возникло четкое ощущение, что она всегда была знакома с Ивом, и, стоя перед этим хрупким молодым человеком с изможденным лицом, которого видела впервые, она даже подумала: «Как же он похудел!»

— А как господин Жозе? Он по-прежнему доволен своей службой в Марокко? Ваш дядя очень беспокоится, похоже, что там ему жарковато приходится, а газеты кое о чем умалчивают. К счастью, бедняжке госпоже Бланш больше не приходится переживать, она бы вся извелась…

Ив попросил ее присесть, а сам остался стоять. Ему приходилось прилагать невероятные усилия, чтобы отвлечься от своих любовных переживаний, чтобы хотя бы сделать вид, что он слушает, что ему интересно. Он повторял про себя: «Дядя Ксавье очень болен, он умрет, после него не останется никого из старых Фронтенаков…» Но он напрасно подстегивал себя. Он не испытывал ничего, кроме страха перед тем, что неминуемо надвигалось на него: приход лета, недель, месяцев разлуки, обремененных грозами, яростными дождями, выжженных палящим солнцем. Все мироздание с небесными светилами и земными бедствиями вставало между ним и его любовью. Когда он обретет ее наконец, наступит осень, но сначала ему придется одному преодолеть океан огня.

Он должен был провести каникулы рядом с Жаном-Луи. Его мать так страстно желала, чтобы он обрел кров у этого очага, когда ее уже не будет рядом. Возможно, он укрылся бы там, если бы горечь разлуки была взаимной, но «она» была приглашена на яхту, в долгое плавание, и жила в горячке примерок; ее радость выплескивалась наружу, и она даже не думала сдерживаться. Для Ива речь шла уже не о воображаемых подозрениях, о периодически возникающих и проходящих опасениях, речь шла об этой откровенной радости, которая была хуже любого предательства и которую испытывала молодая женщина, расставаясь с ним. Ее пьянило то, что его убивала Она спокойно притворялась нежной, верной и вот в одну секунду разоблачила себя, впрочем, безо всякого коварства, поскольку не хотела бы причинить ему ни малейшего страдания. Она думала, что все может поправить, повторяя ему:

— Для тебя это настоящее счастье, я причиняю тебе столько горя… К октябрю ты исцелишься.

— Но ведь однажды ты сказала мне, что не хочешь, чтобы я выздоравливал.

— Когда это я тебе такое говорила? Не помню!

— Как же так! Это было в январе, во вторник, мы выходили от Фишера, а когда проходили мимо «Уличного точильщика», ты еще посмотрелась в зеркало.

Она потупилась с видом человека, удрученного чужой назойливостью. Сейчас она отрекалась от тех слов, что наполнили Ива нежностью и полагаясь на которые он жил в течение многих недель, которые он повторял вновь и вновь, когда все очарование улетучилось, она отрицала, что когда-либо вообще их произносила… Его ошибка состояла в том, что он развивал до бесконечности даже самые незначительные высказывания этой женщины, придавал им определенный вес, непреложный смысл, тогда как на самом деле они передавали всего лишь мимолетное настроение…

— А ты уверен в том, что я тебе это говорила? Вполне возможно, но я что-то не припоминаю…

Накануне Ив слышал эти ужасные слова в том же самом кабинете, где теперь восседала некая персона, толстая блондинка, которой было жарко, слишком жарко находиться в такой узкой комнатке, хотя окно в ней было открыто. Жозефа удобно уселась и теперь поедала Ива взглядом.

— А господин Жан-Луи! Какой же он молодец! А мадам Жан-Луи, какая она изысканная. Их фотография с грудным ребенком на руках, сделанная Кутенсо, стоит на письменном столе вашего дяди. Какая же прелесть эта девчушка! Нижняя половина ее лица ясно говорит о ее принадлежности к семье Фронтенак. Я частенько повторяю вашему дядюшке: «Она вылитая Фронтенак». Он любит детей, даже совсем маленьких. Когда моя дочь, она вышла замуж в Ниоре за очень серьезного молодого человека, служащего в одной крупной компании (и теперь все держится на нем одном, потому что у его хозяина суставный ревматизм), когда моя дочь привозит своего малыша, ваш дядюшка сажает его к себе на колени, и дочь говорит, что совершенно очевидно, что он привык нянчиться с младенцами…

Она осеклась, внезапно оробев: выражение лица Ива нисколько не смягчилось. Может быть, он принимал ее за интриганку…

— Я хочу, чтобы вы знали, господин Ив… Он выделил мне раз и навсегда небольшой капитал, некоторую мебель… но я ничего не продала, не истратила, не дай бог. Уж кто-кто не в состоянии нанести ни малейшего ущерба семье…

Она произнесла слово «семья» так, словно на целом свете существовала только одна семья, и Ив с изумлением увидел, как две больших, похожих на линзы слезы, стекают вдоль носа дамы. Он возразил, что Фронтенаки никогда не подозревали ее в непорядочности и что даже были признательны ей за всю ту заботу, которой она щедро оделяла их дядю. Он проявил неосторожность, его слова вызвали неожиданную реакцию: она расчувствовалась, и слезы потекли ручьем.

— Я так люблю его! — бормотала она. — А вы… конечно же, я знала, что была недостойна приближаться к вам, но я вас всех любила, да, вас всех! Я могу так говорить, моя дочь из Ниора иногда даже меня в этом упрекала; она говорила, что я интересовалась больше вами, чем ею, и это правда!

Она поискала у себя в сумочке еще один платок, слезы струились из ее глаз водопадом. В этот момент зазвонил телефон.

— А! Это вы? Да… Поужинать, сегодня вечером? — Подождите, я только взгляну в свой еженедельник…

Ив на секунду отстранил трубку от уха. Жозефа, шмыгая носом, наблюдала за ним, с удивлением замечая, что он не стал смотреть ни в какой еженедельник, а застыл, глядя куда-то перед собой, с выражением счастья на лице.

— Да, я мог бы освободить сегодняшний вечер. Как это мило с вашей стороны подарить мне еще один вечер. — Где это? В Пре-Кателан? — Вы не хотите, чтобы я заехал за вами? Хорошо, как вам будет угодно… — Но мне было бы совсем не сложно проехать мимо вашего дома… — Почему нет? — Что? Я все время настаиваю? Но как же вы хотите, чтобы я прореагировал… Это ради того, чтобы вы не ждали меня в одиночестве в ресторане в случае, если я приеду позже вас… — Я говорю: чтобы вы не ждали меня в ресторане одна… — Что? Мы будем не одни? А кто еще будет? Жео? — Ну что вы, никакого неудобства… — Да нет, вовсе нет. — Ничем я не огорчен. — Что? Разумеется, это будет не одно и то же. — Что? Не обижаюсь ли я?…

Жозефа пожирала его глазами; она мотнула головой в его сторону, подобно старой, вышедшей на покой кобыле, пробужденной ото сна цирковой музыкой. Ив повесил трубку и обернул к ней искаженное страданием лицо. Она не поняла, что он в это самое время размышлял над тем, а не вышвырнуть ли ему ее за дверь, но тем не менее почувствовала, что настало время откланяться. Он пообещал, что напишет Жану-Луи о дяде. Как только он получит ответ, тут же передаст его Жозефе. Она долго не могла найти карточку со своим адресом; наконец ушла.

Дядя Ксавье очень болен, дядя Ксавье умирает. Ив повторял это про себя до одури, возвращал к этому свои непослушные мысли, призывал на помощь образ дяди в разных видах: в кресле в серой комнате, на улице Кюрсоль, подле огромной материнской постели… Когда пора было идти спать, Ив наклонял голову, дядя прерывал свое чтение и целовал его в лоб со словами: «Спокойной ночи, мой птенчик…» Вот дядя в полный рост, в городском костюме, в зарослях на берегу Юра, вытачивает из сосновой коры маленький кораблик… Сабе, сабе, калуме, те пуртерей ун пан науэ… Однако Ив напрасно забрасывал свои сети, напрасно вытягивал их, в них было много воспоминаний, но они все выскальзывали и падали вниз. Он не чувствовал ничего, кроме этой боли; на старые образы крупным планом наслаивались лица из недавнего прошлого и затмевали их. Эта ужасная женщина и Жео. Какова роль Жео во всей этой истории? Почему Жео и именно в этот последний вечер? Почему она выбрала именно его, того, кого он любил, когда можно было подыскать кого угодно среди такого количества молодых людей?… Ее голос по телефону, звучащее в нем нарочитое удивление! Она не желала скрывать от него, что они с Жео стали близки. Этим летом Жео должен был отправиться в путешествие… Ив никак не мог добиться ответа на вопрос, куда именно: Жео отвечал вскользь, уходил от темы. Черт возьми, да ведь он тоже собирался отправиться в плавание! Жео и она, на протяжении нескольких недель, на этом мостике, в этих каютах. Она и Жео-

Он лег ничком на диван и впился зубами в тыльную часть руки. Это было уже чересчур, он сумеет отомстить этой дряни за себя, навредить ей. Но как очернить ее, не запятнав себя самого? Он очернит ее… в книге, черт возьми! Необходимо, чтобы она была узнаваема. Он не станет ничего утаивать, он выльет на нее всю грязь. Она предстанет на страницах книги смешной и отвратительной одновременно. Он раскроет все ее привычки, самые сокровенные… Расскажет обо всем… даже о ее физиологии… Он один знает о ней ужасные вещи… Вот только для того, чтобы написать книгу, нужно время… Тогда как убить ее можно прямо сегодня вечером, прямо сейчас. Да, убить ее, чтобы она почувствовала опасность, чтобы успела испугаться, ведь она такая трусливая! Чтобы она почувствовала, как умирает, чтобы ее смерть была долгой, и она увидела, какой безобразной она стала…

Он понемногу освобождался от своей ненависти; он выдавил из себя последнюю ее каплю. Тогда он вполголоса, очень мягко, произнес любимое имя; он повторял его, отделяя каждый слог; это все, что он мог сохранить: имя, которое никто на свете не мог запретить ему нашептывать, выкрикивать вновь и вновь. Однако этажом выше находились соседи, они все слышали. В Буриде у Ива было бы укрытие в его кабаньем логове. Сейчас тростник, должно быть, уже покрыл то узкое пространство, где однажды прекрасным осенним днем все открылось ему заранее; он представил себе, как в этом неуловимом уголке мироздания тем жарким утром жужжали осы, от бледного вереска пахло медом, и, возможно, легкий ветерок вздымал от сосен огромные тучи пыльцы. Он видел в малейших изгибах ту тропинку, по которой шел, возвращаясь домой, пока не оказался под покровом парка, и то место, где он встретился с матерью. Она накинула на свое нарядное платье сиреневую шаль, привезенную ею из Салиса. Она укрыла Ива этой шалью, потому что почувствовала, что он дрожит.

— Мама! — простонал он. — Мама…

Он рыдал; он был первым из детей семьи Фронтенак, который позвал свою мертвую мать, словно она еще была жива. Восемнадцать месяцев спустя настанет очередь и Жозе, который нескончаемой сентябрьской ночью будет лежать с распоротым животом между двумя траншеями.


XVIII


Оказавшись на улице, Жозефа вспомнила о своем больном: он был один, а приступ мог в любую секунду повториться. Она пожалела, что так сильно задержалась у Ива, всячески упрекала себя, однако Ксавье так хорошо ее выдрессировал, что мысль поймать такси даже не пришла ей в голову. Она торопилась поскорее добраться до улицы Севр, чтобы дождаться там трамвая, идущего по маршруту Сен-Сюльпис — Отей; по своему обыкновению она шагала, выставив вперед живот, задрав голову, бормоча себе под нос, к великой радости прохожих, что-то вроде: «Э бе!», с рассерженным и возмущенным видом. Она думала об Иве, однако теперь, когда молодой человек своим присутствием больше не ослеплял ее, думала с некоторой досадой. Какое безразличие он проявил, узнав о болезни дяди! Пока бедняга доживал свои последние дни, мучаясь тем, что не сможет в последний раз обнять племянников, один из них названивал какой-то графине (Жозефа успела разглядеть визитные карточки, лежавшие на полочке у зеркала Ива: Барон и баронесса де… Маркиз де… Посол Англии и леди…). Сегодня вечером он собирался идти ужинать под музыку с одной из этих великосветских дам… а среди них как раз больше всего потаскушек… В фельетоне Шарля Мерувеля… Вот уж кто может порассказать о них предостаточно…

За этой враждебностью скрывалась глубокая боль. Жозефа впервые оценила наивность бедняги, который пожертвовал всем ради химерической цели сохранить лицо перед своими племянниками; он стыдился своей жизни, своей невинной жизни! Да! Ничего не скажешь, хорошенький был разврат! Оба лишили себя всего ради этих ребят, которые могли бы об этом даже не узнать или же узнать и посмеяться над ними. Она села в трамвайчик, вытерла покрасневшее лицо. У нее все еще были приливы, правда, меньше, чем в прошлом году. Только бы с Ксавье ничего не случилось! Так удобно, что остановка находится прямо перед их домом.

Тяжело дыша, она взобралась на четвертый этаж. Ксавье сидел в столовой около открытого окна. Он дышал немного прерывисто, сидел, не двигаясь. Он сказал, что ему уже почти не больно, что не страдать от боли уже чудесно. Ему достаточно сидеть неподвижно. Он немного проголодался, но предпочел попоститься, чем рисковать новым приступом. Мост метро проходил почти на высоте их окна и непрестанно громыхал. Однако ни Ксавье, ни Жозефе это ничуть не мешало. Они жили тут, придавленные мебелью, вывезенной из Ангулема, слишком массивной для этих крохотных комнаток. Пламя любви повредилось во время переезда, многие инкрустации на шкафу откололись.

Жозефа обмакивала кусочек хлеба в яйцо всмятку и предлагала старику поесть; она разговаривала с ним, как с ребенком: «Ну давай, мой цыпленочек, мой котик…» Он не шевелил ни единым мускулом, напоминая тем самым насекомых, для которых неподвижность остается последним средством самозащиты. Ближе к вечеру между двумя поездами метро он услышал крик стрижей, совсем такой же, как некогда над садами Преньяка. Вдруг он произнес:

— Я никогда больше не увижу малышей.

— Тебе еще рано об этом думать… Но если ты очень хочешь, то достаточно отправить им телеграмму.

— Когда доктор позволит мне перебраться к себе…

— Ну и что из того, что они придут сюда? Ты можешь сказать, что ты переехал, что я твоя сиделка.

Казалось, он на мгновение заколебался затем опустил голову:

— Они сразу увидят, что это не моя мебель… И потом, даже если бы они ни о чем и не догадались, они не могут прийти сюда. Даже если бы они никогда не догадались, не нужно, чтобы они сюда приходили, из уважения к семье.

— Да что я, чума, что ли?

Она заупрямилась: возражение, которое она никогда не осмелилась бы высказать Ксавье, если бы тот был в добром здравии, она адресовала этому умирающему. Он не пошевелился, стараясь делать как можно меньше движений.

— Ты хорошая женщина… но ради памяти Мишеля не нужно, чтобы дети семьи Фронтенак… Тут дело не в тебе, а в принципе. И потом, было бы так горько, если бы после того, как мне в течение всей жизни удавалось скрывать от них…

Назад Дальше