Появилась Таисья – роскошная, великодушная после вчерашней победы. Налетела на меня, сграбастала в объятия.
– Милка моя! – воскликнула она. – Не тушуйся, все будет хорошо. Я, знаешь, все отменила!
И опять я взволновалась, с надеждой подумав, что, может быть, Таисья отменила наши увольнения, и я в следующем месяце опять получу свои жалкие, но благословенные две тысячи шекелей…
– Отменила все на фиг вообще! – бесшабашно воскликнула она тоном, каким Господь мог бы сообщить своим серафимам об отмене сотворенного им на прошлой неделе мироздания.
– А конкретно? – осторожно спросила я.
– Ну подумай, дурья башка: на черта мне этот консерваторион, я в него и так пятнадцать лет жизни вбухала! До пенсии на этих обезьян бесхвостых хрячить? К черту!
– А… что же теперь?
– Да вот, думаю, не открыть ли нам с тобой эксклюзивное агентство по прокату артистов?
– Прокату кого? – тупо переспросила я.
– Ну, всей этой шоблы – музыкантов, артистов, писателей…
– …жонглеров, фокусников, фигляров, игрецов… – пробормотала я.
Таисья заглянула мне в лицо, ласково похлопала ладонью по щеке:
– Ну, именно!.. Сейчас люди знаешь какую капусту на этом рубят! Соглашайся, милок. Ты у меня станешь художественным руководителем программ, сама будешь повсюду выступать, а? Шварцушка дает нам начальный капитал… И мы с тобой помчимся продавать этот лежалый товар… по разным городам-странам!..
В зале Давид с Ибрагимом и Сулейманом уже расставляли столы, как обычно – буквой «Т». На столах стояли бутылки с красным сладким вином, салаты в пластиковых упаковках, треугольные пирожки «уши Амана».
Коллектив Матнаса готовился к своему собственному карнавалу в интимном кругу. За ширмами были навалены театральные костюмы, к каждому пришпилена бумажка с именем работника Матнаса. В зале крутились все: кто костюм примерял, кто развешивал гирлянды из сверкающей разноцветной фольги, кто стол украшал.
В дальнем конце зала у окна стояли Альфонсо с Брурией. Она курила, коротко и часто поднося сигарету ко рту, он что-то неслышно настойчиво повторял – судя по движению губ и однообразным кивкам головой.
Вдруг она тряхнула своей рыжей копной волос, отрывисто засмеялась, и он, схватив ее за руку, притянул к себе. Но Брурия вырвалась, легко взбежала по трем ступенькам на сцену и крикнула в зал:
– Хеврэ, с праздником!
Хеврэ бодрым разнобоем отвечали что-то подобающее.
– Я хочу объявить вам, что у нас с Альфонсо сегодня тоже свой маленький праздник: мы решили пожениться!
Она сказала именно тем оборотом речи, о котором я как-то уже упоминала: «Мы стоим жениться!» – сказала она.
Все захлопали, Ави свистнул, Шимон выстрелил хлопушкой, Отилия рядом со мной проговорила: «Наконец-то!»
Мы с Таисьей молча переглянулись.
И только выражение лица Люсио было невозможно передать: он стоял с непроглоченным куском за оттопыренной щекой. Его маленькие кабаньи глазки были широко раскрыты. Он переводил взгляд с Брурии на Альфонсо, и в этом беззащитно читаемом взгляде были и облегчение, и недоверие, и ненависть… и страдание…
Вдруг он гикнул, вспрыгнул на стул, крутанулся в воздухе, бросился перед Альфонсо на одно колено и, раскинув руки, вскричал:
– О, сеньор! Примите наши искренние, искренние, искреннейшие!..
Альфонсо усмехнулся, сделал какой-то небрежный, отодвигающий жест ладонью и сказал:
– Друзья мои, это пуримский розыгрыш. Браво, Брурия, детка!
И захлопал в ладони, и послал на сцену воздушный поцелуй. Его желваки на скулах дергались коротко и сильно.
В зале все растерянно умолкли, и каждый засуетился, делая вид, что занят чем-то своим. Брурия – одинокая, тонкая, в замечательной красоты испанском наряде – продолжала стоять на сцене. Кровь отлила от ее щек настолько, что и без того бледная кожа казалась серой. Вдруг она сухо улыбнулась и, одними губами проговорив: «О’кэй!», мягко спрыгнула со сцены и пошла к выходу.
– Эй! – крикнула она, воздев руки и не оборачиваясь. – Все на пуримшпиль! Начинаем представление! Люсио, где твои артисты?! Играем вечную пьесу про то, как Эстер обвела царя вокруг пальца!
Глава семнадцатая
На площади, в закутке за сценой, уже нетерпеливо переминались, подпрыгивали, задирали друг друга артисты. Люсио с ходу врезался в их разнаряженную толпочку, строго покрикивая и поправляя то сбившуюся чалму на чьей-то голове, то скособоченную бороду.
Публика, толпящаяся на площади, уже посвистывала, выкрикивала нечто поощрительное, изнемогала от ожидания.
Люсио запрыгнул на сцену:
– Уважаемая публика! Сейчас юные участники театральной студии при Матнасе покажут вам небольшой пуримшпиль, который они сами и сочинили. Прошу тишины и снисхождения!
И торопливо сошел со сцены, чтобы успеть нацепить на себя атласный халат и величавую курчаво-ассирийскую бороду – он играл в этом самодельном спектакле царя Артаксеркса, или, по-нашему, Ахашвероша.
Заиграла музыка: отчаянно дудели в жестяные дудки три пятиклассника, еще трое колотили в разной величины тарабуки. Получалась, впрочем, довольно забавная и – если можно так выразиться – довольно гармоничная древневосточная какофония.
Торжественно широко вышагивая, вышли два глашатая в чалмах, с накладными носами и бородами, развернули свитки:
Граждане, внимание! Натяните рейтузы! Действие происходит в городе Сузы! – проорали они хором.
– Царь мидийский! – выкрикнул один.
– Хрен персидский! – звонко провозгласил другой, и дружно:
И далее что-то в этом роде. Разумеется, я перевожу очень приблизительно.
Это был типичный пуримшпиль, с его рублеными стихами-выкриками в рифму, с его высмеиванием ситуации, подтруниванием над героями. Веселились не только артисты, от души веселилась публика: местное население – благодарный материал для подобных утех. Зрители сразу включаются в действие, отпускают дельные остроумные замечания, подчас даже в рифму – в иврите это не очень сложно.
Итак, повествователей было двое, и они, то по очереди, то соединяясь, бодро катили тележку рассказа по рельсам примитивных рифмованных строк. По ходу дела на сцену выскакивала худенькая вертлявая Эстер, долговязый, словно аршин проглотивший, Мордехай, не желающий склонить выю перед злодеем Аманом (его играл очень одаренный мальчик – коротышка, упругий как мячик, с очаровательной рожицей, которую не удалось испортить зловещим гримом).
Царя играл сам Люсио.
Было истинным удовольствием наблюдать, как он – опытный и талантливый актер – намеренно тушевался, успешно сливаясь в игре с юными артистами. Он играл, как все эти подростки, как вообще принято здесь играть: завывая строчки, надрывая голосовые связки и поминутно протягивая к зрителям руки, словно приглашая их принять участие в действии:
Лишь только Эстер распахнула глаза – у Царя полетели все тормоза: Велит он немедленно пир прекратить И как можно быстрее перины стелить!
После особо ударных реплик, знаменующих какой-нибудь поворотный момент истории, все действующие лица замирали на несколько секунд, как на иллюстрации в старинной книге. Очевидно, таков был замысел режиссера – подчеркнуть древность незамысловатого сюжета этой истории.
В одну из таких немых сцен и встряла Брурия.
С самого начала представления она стояла рядом со сценой, недалеко от меня. Изжелта-бледная, то потирала руки, то обнимала себя за плечи, словно хотела согреться. Надо полагать, она знала текст пьесы – наверняка по должности присутствовала на репетиции.
Вне всякого сомнения, она ждала определенного момента. Когда почтенный Мордехай, сжимая руки Эстер, страстно убеждал ее в углу помоста покориться судьбе и не раскрывать царю того обстоятельства, что она еврейка; когда они застыли в немой картине – Эстер, воздевшая к небу руки, и Мордехай, смиренно склонивший голову, – в это самое мгновение раздался громкий, срывающийся голос Брурии:
Наступила заминка в действии. Артисты смешались.
Люсио, мгновенно побледнев – что особенно было заметно по контрасту со смоляной курчавой бородой, – опустил голову.
Это был странный момент. Так навсегда опускает голову владыка, когда ему сообщают о полном разгроме его армий.
Со стороны казалось, что он задумался, замер под взглядом растерянных ребят, молча спрашивавших его – можно ли продолжать действие после этой непонятной и неожиданной выходки Брурии.
Публика, вытянув шеи, как по команде обернулась туда, откуда раздалась реплика. Многие, возможно, решили, что по действию пуримшпиля положен некий оппонент, заранее заготовленный «голос из зала». Впрочем, этот голос из зала публике явно не понравился.
Публика, вытянув шеи, как по команде обернулась туда, откуда раздалась реплика. Многие, возможно, решили, что по действию пуримшпиля положен некий оппонент, заранее заготовленный «голос из зала». Впрочем, этот голос из зала публике явно не понравился.
Да, да, существуют некоторые, – скажем так, интимные – комментарии к свитку Эстер, согласно которым девушка была не только воспитанницей своего, по одной версии, дяди, по другой – брата Мордехая, но и его суженой. Есть, повторяю, такое мнение.
Но на протяжении более чем двухтысячелетней истории оно воспринималось простыми людьми крайне негативно.
И это понятно, можете что угодно говорить о нравах того времени, можете приводить в пример праотца нашего Авраама, который дважды смирялся с тем, что Сарру брал в жены тот или иной местный царек… все-таки почтенного еврейского мудреца, члена синедриона и прочая, прочая – Мордехая – традиционно принято считать воспитателем сиротки Эстер.
Народ любит девственниц-героинь, героически жертвующих девственностью во имя его же – народа.
И в эти несколько мгновений, стоя в тесноте толпы, я вдруг смятенно поняла, почему с некоторых пор чувствовала к Люсио не просто симпатию, нет: братскую общность участи.
Мы были с ним товарищи, мы оба были – жонглеры, фигляры, игрецы, канатоходцы, беззастенчивые хуглары; по-разному, но оба мы отдавали себя в собственность толпы, и обоим нам не к кому было взывать, как только к тени обидчика…
После минутного замешательства Люсио поднял голову, едва заметно кивнул своим ребятам, и действие покатилось дальше.
И вот уже злодеями брошен жребий, и проклятый Аман склоняет царя истребить всех евреев, и вот уже царь рассылает гонцов с роковым приказом во все провинции, ко всем народам подвластной ему империи, и вот уже Мордехай, разодрав на себе одежды и надев власяницу в знак поста и траура, велит царице Эстер идти к царю Ахашверошу и просить за народ…
Все это нагнетание известного сюжета сопровождалось яростной колотьбой по тарабуке, истошным дудением в жестяные дудки.
Горестная Эстер под страхом смерти идет к царю:
История катилась дальше: Эстер устраивает пир, на который приглашает царя вместе с Аманом.
О, повелитель, на пир приходи И Амана, Амана с собой приводи!
Выскочили опять два «сказителя». Когда надо было объяснить действие или сэкономить время, они быстренько в рифму проговаривали то, что режиссер не считал нужным играть:
В ту ночь бежал сон от Царя. Ревновал он Эстер, по правде говоря: Почему приглашает царица Амана? Разве это не странно? Разве это не срамно?
На пиру в разгар веселья Эстер раскрывает царю глаза на злодеяния Амана. Царь в бешенстве выходит, а Аман бросается в ноги царице – умолять о пощаде. В это время возвращается царь:
И по сигналу с обеих сторон помоста к Аману бросились стражники, накрыли лицо его платком и поволокли вон…
Глядя на это, я почему-то обмерла: да, приговоренным к смерти закрывали лицо. Но почему это так на меня подействовало?
Что за странные картины пронеслись молниеносно в моем мозгу?
– Повесим злодея Амана! – хором вскричали евнухи.
Вновь грохот тамбуринов, натужное сипение дудок, стрекотание трещоток. Дети на площади, поняв, что спектакль подошел к концу, взрывали хлопушки.
Я видела, как осторожно, стараясь не привлекать к себе внимания, пробирается в публике Альфонсо. Он подкрадывается к Брурии, – она, натянутая как струна, подтанцовывая от нетерпения и судорожно, истерично вскидывая голову, чтобы видеть происходящее на помосте, ждала следующего момента подключиться к действию. Бог знает, что еще она собиралась выкинуть.
Все актеры выстроились в ряд для последнего хорового припева:
Пурим! Пурим! Пусть катятся века: Из нашего рассказа не выпадет строка! Да здравствует Эстер! Да славен Мордехай!
И вот тогда вновь прозвучал истеричный голос Брурии. Она выкрикнула, перекрывая аплодисменты:
Беременна Эстер, но Мордехай спокоен: Мамзер их вырастет в царских покоях!
Выкрикнув это, она закрыла лицо руками и, шатаясь, наталкиваясь на людей, побрела прочь. На нее налетел Альфонсо, схватил за руку так, что она вскрикнула от боли, и потащил к машине.
Музыка еще играла, публика еще хлопала и свистела, артисты кланялись, а Люсио уже исчез. Он исчез мгновенно, прямо в костюме, как будто, спрыгнув со сцены, провалился в преисподнюю.
Брошенные им ребята минут тридцать еще бродили по Матнасу в гриме, с недоумевающими физиономиями, заглядывали в комнаты и спрашивали всех:
– Люсио не видали? Люсио не здесь?
Они так нуждались в похвале своего режиссера, эти замечательные артисты.
Потом и они разбежались кто куда: на городской площади давно уже шел концерт приглашенных певцов, отовсюду неслась музыка, жонглеры на ходулях перебрасывались цветными палицами чуть ли не через всю площадь. Дети, как пчелы, облепили кусты разноцветных шаров.
На въезде в город, на обрубке моста-корабля под парусом радостного транспаранта наяривал известный джаз-банд из Иерусалима.
Темнело, скоро должен был начаться ежегодный фейерверк. Радостная суматоха все нарастала. Торжественно по улицам города ехал грузовик с платформой, на которой, покачиваясь, стояли плохо привязанные огромные лупоглазые куклы пуримских героев. За грузовиком бежала толпа, все смешалось – музыка, свист, гороховая грохочущая россыпь тамбуринов, сипение дудок, пулеметные очереди трещоток.
Процессия медленно проехала мимо Матнаса и повернула в сторону городской площади. Шум не то чтобы стих, но несколько отдалился. Поднялся пыльный ветер, крепко, как упряжь, натягивая рвущиеся прочь по небу тучи.
Глава восемнадцатая
Между тем в зале Матнаса все было готово к интимному празднику в узком кругу.
Мы с Таисьей деловито облачились в костюмы. Красный корсаж, как на блюде, подавал публике богатейшие груди Таисьи. Белый чепец кружавился вкруг ее каштановых кудрей. Черная в красных цветах юбка разбегалась от талии немыслимым количеством складок. Я залюбовалась Таисьей и вдруг поняла, что ни один из дорогих ее пиджаков, ни одна блузка от Версаче не идут ей так, как этот театральный, сшитый на живульку, простодушный наряд молочницы из Бретани.
Дерюжку до пят, которая мне досталась, я просто накинула поверх свитера. К ней прилагался плащ с большой серебряной застежкой, высокий островерхий колпак и нечто вроде лютни с пятью обвислыми струнами. На лицо я натянула тривиальную черную маску «домино» и осталась вполне довольна своим видом.
В честь праздника столы были застелены белыми скатертями и накрыты более разнообразно, чем обычно. В центре красовалось блюдо с зажаренной целиком индюшкой – это расстаралась секретарь Отилия. Одетая в бархатное платье придворной дамы рыцарских времен, с коническим колпаком на голове, она хлопотала вокруг своей зажаренной красавицы, украшая ее зеленью и оливками.
На столах расставлены были привезенные из театра канделябры. Ави в каких-то странных, обтягивающих ноги панталонах, в матерчатых остроносых туфлях, суетился, вставляя в канделябры толстые свечи.
– Что здесь, собственно, происходит? – спросила его Таисья. – Когда жрать сядем?
– Альфонсо распорядился устроить все в соответствии с костюмами рыцарской эпохи, – озабоченно оглядывая канделябры, пояснил Ави. – Велел, чтобы мы усаживались за стол ровно в восемь, а он появится позже. Вроде какой-то сюрприз готовит. Шимон, зажигай! – крикнул он.
Шимон выглядел анекдотично в коротком, опушенном по подолу беличьим мехом кафтане, в красных чулках на тощих ногах, в каком-то странно нахлобученном бархатном берете с торчащим из него полуощипанным пером павлина. Он пошел вдоль стола, зажигая свечи в канделябрах. Когда свечи были зажжены, Давид погасил лампы.
И в мгновение ока – о, театр, о, волшебная, неисчерпаемая вселенная! – все преобразилось в обливном, дрожащем желтом свете. Ави, со скользящими тенями на аккуратном смуглом личике, наклонился к Таисье и сказал:
– А Брурия… видала, что она сотворила? Ну зачем, зачем, ей-богу? На кого это она намекала, а? – Он вздохнул и покивал укоризненно.
– Ну, Брурии, положим, самой сейчас кисловато, – заметила Таисья. – А где все они, кстати?
Он пожал плечами.
– Ну садитесь уже! – воскликнула Отилия. – Она ж совсем остынет…
– Отилия, подашь в бухгалтерию счет на оплату индюшки, – сказала Адель.
Она была одета монахиней и в этом костюме вдруг приобрела новые неожиданные черты, во всяком случае казалось, что ее стриженая голова обработана парикмахером с учетом именно черного капюшона.