Я трясу головой. Слова-то у нее вроде хорошие, добрые, а вот голос злой. Дома у меня есть книжка про Белоснежку, в ней картинка – злая мачеха протягивает Белоснежке отравленное яблоко. Если откусить кусочек – а Белоснежка откусывает, – то заснешь на сто лет.
Дороти забирает яблоко и уходит. Я смотрю, как длинная коса подпрыгивает на ее худой спине. В эту минуту я ненавижу ее. Тебе наплевать на меня, думаю я, и бегу за ней. Она слышит, что я бегу сзади, и ускоряет шаг.
– Я все знаю про тебя! Знаю, что ты прячешь картинки с человеческими черепами! – Я даже не успеваю подумать, как слова вылетают у меня изо рта. Я делаю глубокий вдох и зажимаю рот руками, как будто пытаюсь затолкать слова обратно.
Она резко поворачивается, скрещивает руки на груди и смотрит на меня:
– Что ты знаешь, дитя? Ровным счетом ничего. Из ничего не выйдет ничего. Ступай в фургон.
Ее темное лицо выделяется на фоне озера.
У меня на глазах появляются слезы. Наверное, теперь Дороти по-настоящему станет мне врагом.
– Чего тебе надо? – спрашивает она, потому что я не двигаюсь с места.
– Чтобы ты меня полюбила. – Я громко плачу. – Ведь ты же мне вместо мамы должна быть. А у моей мамы не было картинок с черепами.
Она молчит. Видно, что обдумывает что-то.
– Хорошо. – Она берет меня за руку и ведет в фургон.
Там засовывает руку под свой матрас и вынимает квадратные листки бумаги. Одни черепа как будто смеются, другие как будто кричат. Мне противно на них смотреть, ничего противнее в жизни не видела. Теперь они будут все время у меня в голове крутиться.
– Ну что, довольна?
– Но, Дороти, – я прижимаю ладони к лицу, – скажи, кто они? Зачем ты их держишь у себя?
– Мои предки. День мертвых. – Она смотрит на них, потом говорит: – Пошли.
Я иду за ней. Она берет пластмассовую зажигалку, которой зажигает костер, и поджигает уголок картинки. Птицы, которые плавали в озере, начинают шуметь и драться, я вздрагиваю, потому что в первый момент мне кажется, что это черепа ожили и завизжали.
– Вот, смотри. Что ты на это скажешь?
Огонь лижет костлявые лица, разинутые рты беззвучно визжат, черепа съеживаются и превращаются в черные хлопья на земле. Дороти наступает на них ногой, хлопья рассыпаются в черную пыль, и ее уносит ветер.
– Вот и все. Из ничего не выйдет ничего, так ведь, дитя? – Она повторяет те же самые слова. – А если что, то я скажу ему. Скажу, что ты роешься в книгах. Он это ох как не любит. Поняла?
Она уходит, а я смотрю, как черный пепел скользит по озеру.
Я сижу на лестнице, меня всю трясет. Когда Дороти злится, мне становится так плохо, что хочется умереть. Слезы текут по щекам. Постепенно я успокаиваюсь и даже чувствую себя сильнее. Ведь это из-за меня Дороти сожгла свои черепа.
Я в уме перебираю вещь за вещью и внимательно их рассматриваю, как полицейский. Я даже думаю, не посмотреть ли еще раз книжечку, в которой наклеена фотография Мёрси, но потом решаю не делать этого. И так достаточно неприятностей для одного дня.
К тому же я прочитала дедушкины секреты, хоть и ничего не поняла. В своей записной книжке он очень странно выражается, как сумасшедший. Даже если это все библейская чепуха. Я вспоминаю, что дала себе слово не спускать с него глаз, и, когда меня перестает трясти, иду его искать. Он рубит дрова топором, и я наблюдаю за ним, пока он меня не видит.
Он замечает меня:
– Кармел, ты что опять? Стоишь там и смотришь.
Он распрямляется. Рядом с ним лежит горка нарубленных поленьев, на которых выступает сок. Вокруг его головы лениво кружатся мухи.
– Так, ничего.
Он замечает по моему лицу, что что-то произошло. Дедушка, он все замечает и начинает действовать, но не так, как я, – он выспрашивает и наблюдает.
– Пойдем, дорогая. Ты мне все расскажешь.
– Додошка, а почему вы с мамой поссорились? – спрашиваю я быстро, пока не передумала.
В своей записной книжке он назвал маму «беспечная», но я не могу сказать ему, что он ошибается, потому что тогда он догадается, что я читала. А то бы я обязательно заявила ему, что он ошибается.
Он ставит чурбан, чтобы я могла сесть.
– Кармел, не имеет смысла возвращаться в прошлое. Сейчас мы…
– Но почему ты не можешь мне просто ответить? Это что, секрет?
Глаза у него светлеют, и мне даже становится страшно, но он обнимает меня и говорит мягким ласковым голосом:
– Я не одобрял то, как она строит свою жизнь, и ее замужество тоже. Сейчас я сожалею об этом, очень сожалею, в своих молитвах я обращаюсь к Господу с раскаянием…
Его плечи то поднимаются, то опускаются, руки прижимаются к лицу, из груди вырываются глухие рыдания. Он собрал все энергию внутри себя, и слезы сочатся между пальцами. Он похож на большое животное, подстреленное охотником.
– Додошка, не плачь, не надо, – прошу я.
– Дитя мое, ты права, какое нелепое зрелище я собой представляю. – Он вытирает лицо ладонями.
Я кладу свою руку на его.
– Ты просто скучаешь по ней, вот и все. Я тоже скучаю, – говорит дедушка.
И хотя он страдает, мне приятно узнать, что он тоже скучает.
32
ДЕНЬ СТО ВОСЬМИДЕСЯТЫЙЯ купила учебники в букинистическом магазине.
Учебники по биологии. Я стряхнула пыль с зеленых обложек и отнесла стопку к деревянному прилавку, за которым стоит старик. В магазине мы вдвоем – он не может похвастаться наплывом покупателей.
– Все берете? – спросил он.
– Да, пожалуйста.
Я открыла книжку, которая лежит сверху. Она издана в 1969 году.
– Постойте-ка… – сказала я, но потом улыбнулась: – Впрочем, вряд ли информация устарела. Человеческое тело – оно ведь не сильно изменилось с тех пор, правда?
Это была задача, которую я поставила перед собой. Круг «мелких дел», о которых я говорила Крэгу, расширяется. Теперь я скажу ему: «Мелкие дела для других людей».
У меня возникла идея: может, выучиться на медсестру? Может, «дела для других людей» станут моим спасением? Все говорили, что пока рано об этом думать, и это правда, но я все же купила книги. Я постараюсь положить конец рысканью и займусь биологией, если смогу сосредоточиться. Расследование, которое ведет полиция, продвигается вяло, и кто знает, пойдет ли оно когда-нибудь активнее.
Изучение человеческого тела помогало в какой-то степени: «Позвоночный столб – основная часть осевого скелета человека. Состоит из 33–34 позвонков, соединенных между собой хрящами, суставами и связками. Глазное яблоко состоит из ядра, образованного тремя оболочками… мышечные сокращения бывают произвольными (управляемыми волей) и непроизвольными (автоматическими или рефлекторными)».
Иногда мне казалось, что я приближаюсь к тайне человеческого существа: глаза, руки, ноги, желудок, ногти. Как будто Кармел не исчезла, но распалась на фрагменты. Как будто после взрыва образовалось множество частиц, крошечных осколков, и я должна понять, как их собрать, чтобы снова получить единое целое. Я ощущала ее плоть под своими пальцами. Крутой завиток волос. Косточка на лодыжке – ободранная и торчащая. Тем временем карта, которую я составила, пополнялась. Откуда-то всплывало то или иное имя, я даже не задумывалась об этом – наверное, какие-то позабытые знакомые, – просто шла в ее комнату и вписывала. Пришлось даже приклеить два новых листа, чтобы уместить расширяющуюся сеть. Я продолжала составлять эту карту, хотя уже сама не понимала, какой от нее может быть толк, какую подсказку она сможет мне дать.
Случались хорошие дни, когда выпадали минуты покоя. Но бывали и плохие, когда мне хотелось наложить на себя руки, хотя я понимала, что обязана оставаться живой и здоровой. Что обязана жить, несмотря ни на что. Я отпускала мысли на свободу. В голове проносились разные картины. Бензопила перепиливает мой позвоночник пополам. Голова раскалывается от удара о стену, кровь стекает дорожкой по стене, собирается в лужу на полу. Я разбиваю окно, прижимаю запястья к острому краю стекла, и еще раз, и еще. Эти картины приносили мне облегчение. Но я понимала, что нельзя это цветное кино смотреть слишком долго.
Нужно сохранить рассудок.
Мелкие дела. В ящик перед входной дверью я высадила луковицы тюльпанов для следующей весны.
– Очень славно, – сказала мне мама, придя из магазина. В каждой руке она держала по пакету из универсама «Уэйтроуз».
Теперь родители часто навещали меня. Мама готовила на кухне, папа возился в саду. Мы как будто вернулись в прошлое, назад, в те времена, когда нас было только трое. Мама, папа и Бет. Родители также оплачивали мои счета, потому что вернуться на работу я пока была не в состоянии.
– Очень славно. Сейчас я приготовлю тебе что-нибудь поесть. Что-нибудь легкое, для поддержания сил. Мы должны жить дальше, дорогая.
Мы и жили.
«Сердце – фиброзно-мышечный полый орган в форме перевернутой груши, подразделяется на четыре камеры…»
Следующей весной, подумала я, исполнится ровно год.
Следующей весной, подумала я, исполнится ровно год.
33
Возле белой деревянной церкви дедушкина лучистая энергия возвращается к нему, но на этот раз она не рассеивается в разные стороны. Она собрана в один пучок света.
– Там, внутри, хватит места всем. Там, внутри, вы обретете покой.
Он напоминает мне зазывал перед цирком, которые приглашают прохожих на представление.
Когда я училась в школе, мы ходили в одну старую церковь на праздник урожая. Видели там могильный камень, на котором было написано «Элиза». Элиза умерла, когда ей было всего пять лет и шесть месяцев. Но эта церковь недавно выкрашена белой краской, стоит на вершине холма, и ее хорошо видно посреди желтых полей, потому что других холмов тут нет.
Дедушка выстроил нас в ряд перед входом.
Женщина в темно-розовой шляпе кричит дедушке:
– Здравствуйте! – И еще: – Какой прекрасный, прекрасный день!
Когда она говорит, цветы на ее шляпе наклоняются на своих проволочках в нашу сторону, как будто они тоже хотят поговорить. Она продолжает:
– Какая благая весть! Какое счастье, что вы решились проделать такой дальний путь и добрались до нас.
Дедушка берет ее руку и прижимает к своей груди.
Он волнуется, что люди не соберутся. Мы пришли рано, но его знакомый по имени Билл уже стоит там и курит, и дым поднимается в воздух прямой струйкой. Время идет, больше никого не видно, и дедушка спрашивает Билла, все ли листовки он раздал, а мужчина говорит – да, все, не волнуйтесь.
И вот на другом конце поля, вдалеке, показываются люди, фигурки совсем крошечные из-за большого расстояния, с каждым ударом колокола – «бом, бом, бом» – разносится с крыши – они приближаются, как будто змеи сползаются к обеду по сигналу. Когда люди приблизились, я вижу, что некоторые на инвалидных креслах, некоторые опираются на палки. Кое-кто поет.
– Дева Мария, о Дева Мария! – говорит дедушка женщине в шляпке таким голосом, словно вот-вот заплачет. Я надеюсь, что он все-таки удержится.
Эти люди приближаются к нам с таким видом, словно мы какие-то особенные, и я не знаю, чего от них ждать.
Муж женщины в шляпке выходит вперед, и я зажимаю рот рукой, чтобы не закричать: из глаза у него свисает огромное яйцо, наполненное каким-то желе.
– Пастор Пэйтрон. – Он ни за что не хочет отойти от дедушки. – Мы безумно, безумно рады, что вы приехали к нам, поверьте.
Видно, как трудно ему говорить. Яйцо закрывает одну сторону рта, и он со свистом выдавливает слова через щелочку с другой стороны. Отвращение, которое вызвал у меня его глаз, когда я подумала, что это мешок со слизью, проходит, мне просто жалко его, и все. Когда они с женой проходят в церковь, цветы у нее на шляпке покачиваются.
– Додошка, а что все эти люди здесь делают?
Но он не слышит меня. Он занят тем, что треплет по щекам детей в детских колясках и гладит по волосам детей постарше в инвалидных колясках.
Дороти особо не разговаривает. На ней нарядный красный костюм с юбкой до колен, шелковые чулки, туфли на каблуках и жемчужные серьги в ушах. Прическа тоже другая – волосы собраны в пучок, и она вообще не похожа на себя.
Когда люди заходят в церковь, дедушка говорит:
– Пора, наш час пробил!
Он подталкивает нас по очереди рукой в спину, заставляя одного за другим переступить порог. Сам он, похоже, хочет войти последним.
Внутри находится сцена с микрофоном, ряды стульев, синий ковер тянется от входной двери прямо к сцене. Еще есть проигрыватель, который надтреснуто играет какую-то музыку. С каждым поворотом пластинки от нее отражается солнце.
Все оборачиваются, смотрят на нас. Я вижу мужчину с яйцом вместо глаза и женщину в шляпке с цветами. Я улыбаюсь им, они улыбаются в ответ, и цветы на шляпе качают головками.
Дедушка поднимается на сцену, но мы не идем за ним. Я сажусь рядом с Мелоди с краю на одну из скамеек, стараюсь прижаться к ней поближе.
– Что тут будет? – спрашиваю я у нее.
– Сейчас увидишь. Мы будем петь и молиться. Потом папа скажет слова, и сойдет дух.
Все поднимаются, мне почти ничего не видно из-за спины высоченного мужчины, который стоит передо мной, его синяя рубашка вся мокрая от пота. Я слышу дедушкин голос – он, судя по всему, говорит в микрофон, потому что звук очень громкий и разносится по всему залу:
– Великий день! Великий день, когда исцеляющий дух Господа нашего снизойдет на это место…
Кто-то громко выкрикивает с задних рядов:
– Аминь!
Я чуть не подпрыгиваю от неожиданности, этот вскрик словно заводит всех, люди начинают завывать.
В церкви очень жарко, у меня кружится голова, мне страшно. Я впиваюсь в руку Мелоди, она крепко сжимает мою. Билл меняет запись в магнитофоне, теперь только музыка без пения. Он включает какой-то прибор, и на стене за спиной у дедушки высвечиваются слова, и все поют про стебель травы, который будет срезан.
Пение заканчивается, все остаются стоять. Я пытаюсь выглянуть из-за спины человека в синей рубахе на сцену, но так, чтобы не выпустить руку Мелоди. Мне кажется, что дедушка плачет. Он закрыл лицо руками, плечи содрогаются, люди подвывают и покачиваются из стороны в сторону. Мне кажется, что прошла целая вечность, когда он, наконец, отводит руки от лица, широко разводит их в стороны, и я перевожу дыхание. Он смотрит в потолок.
– Сойди, сойди, Дух Святой, мы призываем тебя!
Пластинка продолжает крутиться без музыки, слышен только треск. Никто не шевелится, все замерли, словно должна разорваться бомба.
У меня кончаются силы, мне кажется – я больше не выдержу, и тут выскакивает мужчина и бежит к дедушке на сцену. Он молодой, чернокожий, на нем блестящий синий костюм, который ему маловат.
Билл включает новую запись – медленное, низкое пение.
Дедушка берет микрофон.
– Скажи мне, сын мой, как тебя зовут? – задает вопрос он.
Его голубые глаза смотрят на нас, как будто он нас спрашивает.
Мужчина называет свое имя в микрофон, но так неразборчиво, что я не понимаю, что-то вроде «Флим». Он широко улыбается народу.
– Чем ты болен, сын мой? Что мучает тебя?
Непохоже, чтобы Флима что-то мучило, особенно когда он вспрыгивал на сцену. Он ничего не отвечает. Судя по всему, ему просто приятно стоять на сцене, он улыбается и машет нам. Вряд ли он догадывается, что дедушка начинает злиться, ведь они незнакомы. Но я прекрасно знаю эти признаки. Его шея надувается, начинает выпирать из воротника, скрещиваются руки на груди и сжимаются локти. Но дедушка говорит только:
– Сядь, пожалуйста.
Билл садится на один из деревянных стульев, которые стоят на сцене.
Дедушка просит в микрофон:
– А теперь, сын мой, вытяни ноги.
Флим послушно вытягивает ноги, как палки, так что все могут видеть его ярко-желтые носки и коричневые ботинки.
Дедушка отдает Биллу микрофон, приподнимает ноги Флима и покачивает на весу, сильно нахмурившись. Потом он начинает дергать и тянуть их, хмурясь все сильнее. Билл подносит микрофон дедушке, и все слышат, как дедушка говорит:
– Сын мой, ты знаешь, что у тебя ноги разной длины?
Флим перестает улыбаться. Он широко открытыми глазами смотрит на свои ноги, словно на самую диковинную вещь.
Билл подносит микрофон Флиму, и тот говорит:
– Нет, сэр. Не знаю. В первый раз слышу.
Дедушка смотрит на потолок, в каждой руке он держит по ноге Флима, его губы шевелятся. Потом он подскакивает, взмахивает руками, выхватывает микрофон у Билла и выкрикивает:
– Встань, Флим, и иди!
Флим встает очень медленно, на лице у него снова широкая улыбка. Но когда дедушка протягивает ему микрофон, он говорит плачущим голосом:
– Благодарю тебя, Господи, благодарю!
И с таким видом, словно его переполняют чувства, которых он не может выразить, хватается руками за голову и сбегает со сцены.
А потом происходит такое, что я уже не могу сдержаться и подскакиваю, и рука Мелоди выскальзывает из моей руки. Мужчина передо мной в синей рубашке, мокрой от пота, падает на ковер в центре зала. Его подбородок дрожит, рот открывается, и из него вырываются нечленораздельные звуки.
Кроме меня, на него никто не обращает внимания. Никто не говорит: «Давайте вызовем «Скорую помощь» этому несчастному». Все продолжают кричать и хлопать в ладоши, как будто его тут вовсе нет, и покидают свои места, и идут к сцене, так что я совсем больше не вижу дедушку из-за их спин. Пахнет потом.
И тут Дороти хватает меня за руку.
– Пусти, – говорю я, потому что не понимаю, что у нее на уме.
Она сжимает мою руку крепче и тащит вперед.
В просвете между людьми мелькает дедушкино лицо, он улыбается такой улыбкой, какой я никогда раньше не видела. Все зубы наружу, на щеках розовый румянец, он протягивает руку и кладет ладонь на голову какой-то женщине. Она худая, в длинном синем платье, с шапкой кудрявых волос, и ее кудряшки, как пружинки, отталкивают дедушкину ладонь, так что ему приходится поднажать. У меня захватывает дух: как будто электрический заряд пробегает по ее телу, и выходит он из дедушкиной ладони. Она падает на пол. Люди столпились, смотрят на нее. Они что-то бормочут, кто-то даже дотрагивается до нее пальцем, но она не шевелится. Тогда двое мужчин – у них лица покрыты потом – поднимают ее и относят в сторону.