Я осмотрелась по сторонам. Дом был кирпичный, красный. Стена в наступающих сумерках казалась какой-то зловещей. Возле таких стен расстреливают заложников.
Снег шёл хорошо. Деревья стояли будто обсахаренные. Поблёскивали полоски трамвайных рельсов.
Я ждала Лариску и думала о том, что она сошла с ума, а я не в состоянии сойти с узкоколейки своей трезвости. Я молода и красива, на третьем месте по красоте. Но почему-то такие редкие, ценные обстоятельства, как молодость и красота, не дают мне никаких преимуществ. Я живу, как старуха, с той только разницей, что у меня впереди больше лет жизни. Значит, я дольше буду играть и любить своих родителей.
Я ждала Лариску, и мне тоже хотелось сильных, шекспировских страстей, хотелось бежать к кому-нибудь по морозу с мокрой головой и бросать ему под ноги своё хрупкое существование.
Появилась Лариска.
— Никто не открывает, — сказала она.
— Значит, его нет дома.
— А может, он прячется?
— Он ведь не знает, что ты придёшь. Ты ведь не предупреждала.
— А как ты думаешь, он вернётся?
— Конечно! Куда же он денется!
— А вдруг у него кто-то есть? — В Ларискиных глазах остановился ужас.
— Тогда бы он женился, — сказала я. — Ведь он свободен.
— А может, она не свободна?
— Значит, это не имеет никакого отношения к любви.
Лариска обняла себя за плечи, чтобы не дрожать крупно.
— Ты простудишься, — предсказала я.
— А как ты думаешь, если я простужусь и умру, что он сделает?
— Напьётся, — предположила я.
— Правда? — обрадовалась Лариска.
— Напьётся и заплачет, — пообещала я.
— Мой образ будет со временем высветляться в его памяти, и он влюбится в свою потерю.
— Подожди, может, ещё и так влюбится.
Мы с Лариской брели вдоль красной стены. Мимо прошла очень высокая собака. Она шла и знала, что все на неё смотрят.
Лариска подняла голову.
— Смотри! — сказала она.
— Куда?
Я тоже подняла голову. В небе шло неясное брожение, как в кастрюле с закипающим супом. Мы стояли с Лариской, как две бесполезные косточки на дне кастрюли мироздания. Какой от нас навар…
— Видишь? — спросила Лариска. — Это моя нежность и печаль.
— Где? — Я вглядывалась в перистые облака, которые двигались, перемещались.
— Человеческие чувства и голоса не рассеиваются, а поднимаются в небо, — объяснила мне Лариска. — А оттуда передаются в более высокие слои атмосферы.
— Может быть, сейчас где-нибудь в галактиках бродит голос Калинникова…
Мы стояли, чуть покачиваясь, и смотрели, как выглядит Ларискина печаль. Она каждую секунду была разной.
Потом мы опустили головы и одновременно увидели Игнатия. В короткой дублёнке, он быстро шёл, глядя перед собой. Прошёл, обогнув нас, не заметив.
— Игнатий Петрович! — вскрикнула Лариска, будто в неё выстрелили.
Он обернулся. Она подошла к нему, медленным самоотверженным движением стянула оба платка на воротник.
— Лариса? — удивился Игнатий. — Я вас и не узнал.
А что вы здесь делаете?
Лариска смотрела на купол его лба, в стихийное бедствие его глаз.
— А я тут рядом живу, — проговорила она.
— Понятно…
Помолчали. Потом Игнатий сказал:
— Вы совершенно не готовитесь к занятиям, мы только напрасно теряем время. Я поговорю в учебной части, пусть вас переведут к Самусенке… Доброй ночи!
Он повернулся и пошёл к своему парадному.
Лариска медленно тронулась за ним. Потом побежала.
Игнатий остановился и сказал, не оборачиваясь:
— Я слышу ваши шаги. Не ходите за мной, потому что я вынужден буду проводить вас, а я очень устал…
Когда я подошла к Лариске, она стояла как каменная, и её новое лицо не выражало ничего.
— Пойдём! — Я покрыла её платками и подняла воротник. — Если бы ты ему не нравилась, он не переводил бы тебя к Самусенке.
— Оставь меня. Я хочу побыть одна.
— Что ты собираешься делать? — испугалась я.
— Ничего, — гордо сказала Лариска. — Перейду к Самусенке.
Наш поход в разведку окончился расстрелом возле каменной стены.
Лариска ушла. Я осталась одна против дома Игнатия. Мне хотелось подняться к нему и спросить: «Ну почему? Почему? Почему?»
Говорят, для того чтобы прыгнуть с трамвая, необходимо выполнить три пункта инструкций:
1. Встать на подножку и сконцентрировать в себе состояние готовности к прыжку.
2. Прыгнуть вперёд по ходу трамвая и пробежать трусцой, чтобы сохранить инерцию движения и не свалиться, как мешок, под колёса идущего транспорта.
3. Игнорируя свистки милиционера, перебежать дорогу и скрыться за дверьми родного училища.
После того как ты спрыгнул, не попал под колёса и убежал от милиционера, после того как ты уцелел, особенно остро чувствуешь аромат жизни, её первоначальные свойства, стёртые каждодневной обыденностью.
У японцев есть соус, который они добавляют в еду. Этот соус усиливает и проявляет вкус предлагаемой пищи: мясо как бы становится ещё более мясным, а рыба — рыбной, и у японца не возникает сомнения, что он ест именно рыбу, и ничто другое.
Риск — это своего рода жизненный соус. Я прыгаю с трамвая — не для того, чтобы острее ощутить радость бытия. Просто наше училище стоит на полдороге между двумя трамвайными остановками, и я выбираю наиболее короткий путь.
Я прибежала на чтение партитур и разложила ноты.
Оттого что пианино было старое — ему лет сто, а помещение мрачноватое — раньше здесь жил угрюмый купец, — ещё светлее и белее выглядел белый свет за окном.
Игнатий вошёл почти следом за мной. Вид у него был оживлённый, взъерошенный, как будто он тоже только что спрыгнул с трамвая на полном ходу.
Он подтащил стул к инструменту и потёр руки, как бы готовясь к пиру своего самоутверждения. Я была его лучшей ученицей, смыслом его пребывания в училище, и, видимо, он очень нравился себе в моем обществе.
У нас было сорок пять минут — двадцать три мои и двадцать две Ларискины.
Я открыла пролог «Снегурочки», посмотрела на Игнатия. Его лицо было близко, и я вдруг увидела, что оно действительно переделено на три части.
Купол лба, щедрый размах бровей и сильные глаза весёлого самоубийцы — это его духовность. Нос — мужественность. Рот — жестокость. Все это ему действительно принадлежало, но было открыто не мной. Мне стало казаться, что Лариска стоит за дверью, прижавшись спиной к стене. У меня появилось ощущение, будто я надела краденую вещь и встретила хозяина.
Я стала смотреть в ноты.
— Начнём, пожалуй… — поторопил меня Игнатий.
Я перевела глаза с нот на клавиши, а с клавиш на колени.
— Что произошло? — спросил Игнатий.
Действительно, что произошло?
Игнатий не просил Лариску любить его, она сама его любила, и его вины здесь не было никакой. Но Лариска любила его так красиво, так талантливо. И это не пригодилось. И теперь неприкаянная Ларискина любовь плавает над крышами. А Игнатий сидит, как сидел, и его лицо по-прежнему переделено на три части. А я, её подруга и вместилище тайн, сижу на её месте и занимаю её самые главные двадцать две минуты.
— Что с вами? — удивился Игнатий.
— Я больше не буду ходить на чтение партитур, — сказала я, исследуя переплетение чулка на своём колене.
— Почему?
— Потому что я буду занята основным предметом. Через месяц-диплом.
Игнатий поднялся и отошёл к подоконнику, — должно быть, ему удобнее было издалека смотреть на меня.
Мне тоже так было удобнее. Я подняла на него глаза и по полоске его сомкнутого рта увидела, что он оскорблён.
Мы молчали минут пять, и у меня звенело в ушах от напряжения.
— Почему вы молчите? — спросила я.
— А что вы хотите, чтобы я сказал? — спросил Игнатий.
Я пожала плечами, и мы снова замолчали трагически надолго.
— Если вас волнует, что я пожалуюсь в деканат, можете быть спокойны: жаловаться я не буду. Но здороваться с вами я тоже не буду.
— Пожалуйста, — сказала я.
С тех пор мы не здоровались.
С Лариской, как ни странно, мы тоже сильно отдалились друг от друга.
Она не хотела возвращаться мыслями ни в Летний сад, ни к красной стене, и Лариска избегала меня, интуитивно подчиняясь закону самосохранения.
Однажды мы столкнулись с ней в раздевалке и вышли вместе.
— Я больше не хожу на партитуры, — сказала я.
— Напрасно… — самолюбиво ответила Лариска.
На её лбу сидел фурункул, величиной с грецкий орех. Я вспомнила, что она живёт в Ленинграде без родных, снимает угол и ест от случая к случаю.
— Ну, как ты? — неопределённо спросила я, давая возможность Лариске ответить так же неопределённо, вроде: «спасибо» или «хорошо».
— Плохо, — сказала Лариска.
Она одарила меня откровенностью 39 то, что я приняла её сторону, перестала ходить к Игнатию.
— Я все время оглаживаю себя, успокаиваю, как ребёнка, — сказала Лариска. — Но иногда мне хочется закричать… Я только боюсь, что, если закричу, земной шар с оси сорвётся.
— А Лерик? — спросила я.
— При чем тут Лерик?
После вручения дипломов был концерт.
Когда я вышла на сцену, обратила внимание: пол сцены, её основание, выстлан досками, и мне показалось, будто я вышла на рабочую строительную площадку.
Я увидела зал, приподнятые лица, преобладающие цвета — черно-белые.
Я видела клавиши, бесстрастный черно-белый ряд. А дальше не видела ничего.
Я села за рояль. На мне платье без рукавов. Мне кажется, что рукав, полоска ткани, отъединит меня от зала. А сейчас мне не мешает ничего.
Я взяла первую октаву в басах.
Я держу октаву, концентрирую в себе состояние готовности к прыжку.
Во мгле моего подсознания светящейся точкой вспыхнула рарака, я оторвалась от поручней и полетела под все колёса.
Я играла, и это все, что у меня было, есть и будет: мои родители и дети, мои корни и моё бессмертие.
Когда я потом встала из-за рояля и кланялась, меня не было. Меня будто вычерпали изнутри половником, осталась одна оболочка.
За кулисами ко мне подошла Лариска и сказала:
— Ну как ты вышла?
Ей не нравилось моё платье. Она вздохнула и добавила:
— Эх, если бы я могла выйти, уж я бы вышла…
Дело было в том, что она могла выйти, а я могла играть.
После концерта начались танцы.
Оркестр был составлен из студентов и преподавателей. За роялем сидел наш хормейстер Павел, с точки зрения непосвящённых, шпарил как бог. В обнимку с контрабасом стояла Тамара, которая занимала в училище первое место по красоте. А на ударниках со своей идеальной конструкцией плеч восседал Игнатий. Лицо у него было наивное и торжественное, как у мальчика, — видно, ему там нравилось.
Лариска пришла на выпускной вечер с известным молодым киноартистом, которого она одолжила у кого-то на несколько часов. Его портретами был оклеен весь город.
Киноартисту дана была актёрская задача: играть влюблённость, он не сводил с Лариски своих красивых бежевых глаз.
Лариска была блистательна, вся в чем-то красно-белом, гофрированном, хрустящем, как бумажный китайский фонарь. Выражение её лица было таким, будто у неё полные карманы динамита.
Игнатий взмахнул палочками: раз-два, три… раз, два, три… Первая… пятая…
Лариска вцепилась в киноартиста, и их вынесло первой парой на самую середину зала.
Киноартист чуть-чуть сутулился над Лариской, а она, наоборот, откинулась от него, её оттягивала центробежная сила. Он был прекрасен, как гений чистой красоты, и не сводил с Лариски глаз, а она — с него. Все было так красиво и убедительно, что хоть бери кинокамеру и снимай кино.
Постепенно вальс заразил всех, и через минуту все задвигались, заколыхались, негде было яблоку упасть.
Я стояла возле стены, меня никто не приглашал. Может быть, мужчины побаивались моей избранности, исключительности. А может быть, рассудили: раз я умею так хорошо играть на рояле, значит, мне и без танцев хорошо.
Вдруг я заметила, что Лариска танцует не с киноартистом, а с Гонорской, нашей преподавательницей по музыкальной литературе.
Гонорская — округлая и широкая в талии, как рыба камбала. Если меня когда-нибудь постигнет такая талия, я просто буду срезать с неё куски.
Лариска с Гонорской держались друг за дружку, но не танцевали, а стояли на месте и цепляли ногами. Им, наверное, обеим казалось, что они танцуют. Их неподвижность особенно бросалась в глаза на движущемся фоне.
Потом Лариска отделилась от Гонорской, нашла меня глазами и ринулась в мою сторону, прорезая толпу, как ледокол «Ермак». Лицо у неё стало совсем маленькое, все ушло в глаза. А глаза — огромные, почти чёрные от широких зрачков.
— Ты знаешь, что мне сказала Гонорская?
Я должна была спросить: «Что?» Но я молчала, потому что знала: Лариска и так выложит.
— Она сказала, что Игнатий не женится никогда.
Ни на ком.
— Почему?
— Потому что он выжженное поле, на котором ничего не взрастёт…
Я ничего не поняла.
— Представляешь? Какое счастье! Теперь он никому не достанется, а я его ещё больше буду любить!
Лариска закусила губу. Её брови задрожали, и из глаз в три ручья хлынули несолёные, лёгкие, счастливые слезы.
К нам пробрался киноартист.
— Танго… — интимно сказал он Лариске, и в его исполнении это слово звучало особенно томно и иностранно.
— Да отвяжись ты, чеснок! — выговорила Лариска и помчалась куда-то к выходу, победно полыхая красным и белым, будто факел, зажжённый от костра любви.
Киноартист профессионально скрыл свои истинные чувства, спокойно посмотрел на меня и спросил:
— Хочешь, спляшем?
Я положила руку с куцыми ногтями пианистки на его плечо и двинулась с места.
Было тесно и душно. Меня толкали в бока и в спину. Я была неповоротлива, как баржа, а танго тягостное и бесконечное, как ночь перед операцией.
Игнатий сидел выше всех, среди своих барабанов, и над его стройной макушкой мерцал нимб его непостижимости.
Прошло тринадцать лет.
Я стала тем, кем хотела: окончила Московскую консерваторию, стала лауреатом всех международных конкурсов и объездила весь мир. Не была только в Австралии.
Лариска тоже стала тем, кем хотела: вышла замуж за военного инженера, москвича, родила троих детей. Инженер демобилизовался, и теперь они живут в Москве.
Я с ней не вижусь, как-то не выходит. Знаю только, что её новая фамилия Демиденко и живёт она на проспекте Вернадского.
Однажды я получила из нашего училища письмо с приглашением на юбилей. Оно начиналось так: «Уважаемая Тамара Григорьевна!»
Видимо, в конверт с моим адресом вложили письмо Тамаре, той, что на первом месте по красоте. Значит, моё письмо попало к ней.
Я долго смотрела на конверт, на письмо, потом ни с того ни с сего оделась, вышла на улицу, взяла в Горсправке Ларискин адрес и поехала к ней домой.
Ларискин дом был девятиэтажный, стоял возле искусственных прудов.
Дверь отворила Лариска.
Она была красива, но иначе, чем прежде. Время подействовало на нас по-разному: Лариска раздалась в плечах и в бёдрах, а я, наоборот, съёжилась, как говорят мои родители, удачно мумифицировалась.
Мы узнали друг друга в ту же секунду и не могли двинуться с места. Я стояла по одну сторону порога, Лариска — по другую, обе парализованные, с вытаращенными глазами, как будто нас опустили в ледяную воду.
Потом Лариска перевела дух и сказала:
— Ну, ты даёшь!
Я тоже очнулась, вошла в прихожую, сняла шубу. И все вдруг стало легко и обыденно, как будто мы расстались только вчера или даже сегодня утром.
В прихожую вышла девочка лет восьми, беленькая, очаровательная.
— Это моя дочь. А это тётя Кира, — представила нас Лариска.
— Тётя Кира, вы очень модная! — сказала мне девочка и обратилась к матери: — Дай мне рубль!
— Зачем?
— Я должна сходить в галантерею, у нашей учительницы завтра праздник.
— Сделаешь уроки, потом пойдёшь! — распорядилась Лариска.
Средняя дочь была в детском саду, или, как выразилась Лариска, ушла на работу.
Младшая девочка спала на балконе, ей было пять месяцев. Лариска сказала, что вчера она научилась смеяться и целый день смеялась, а сегодня целый день спит, отдыхает от познанной эмоции.
— Ещё будешь рожать? — спросила я.
— Мальчишку хочется, — неопределённо сказала Лариска.
— А зачем так много?
— Из любопытства. Интересно в рожу заглянуть, какой получится.
— Дети — это надолго, — сказала я. — Всю жизнь будешь им в рожи заглядывать, больше ничего и не увидишь.
— А чего я не увижу? Гонолулу? Так я её по телевизору посмотрю. В передаче «Клуб кинопутешествий».
— А костёр любви? — спросила я.
— Я посажу вокруг него своих детей.
Лариска достала вино в красивой оплетённой бутылке, поставила на стол пельмени, которые она сама приготовила из трех сортов мяса. Пельмени были очень вкусные и красивые.
— Все деньги на еду уходят, — сказала Лариска. — Мой муж сто килограммов весит…
— Такой толстый?
— У него рост — метр девяносто шесть, так что килограммы не особенно видны. Вообще, конечно, здоровый… — созналась Лариска.
— А чем он занимается?
— Думаешь, я знаю?
Лариска разлила вино.
— За что выпьем? — Она посмотрела на меня весело и твёрдо.
— За Игнатия!
— Да ну…
— Что значит «да ну»! Собиралась плыть до него, как до Турции.
— Ну и доплыла бы, и что бы было? — Лариска поставила на меня свои глаза.
Вошла девочка с тетрадью.
— У меня "у" не соединяется, — сказала она.
Лариска взяла у неё тетрадь.
— Ты следующую букву подвинь поближе.
Девочка смотрела на меня.
— Да куда ты смотришь? Сюда смотри! Видишь, хвостик от "у"? Он должен утыкаться прямо в бок следующей букве. Поняла?
Девочка взяла тетрадку и кокетливо зашагала из комнаты.
— Гонорскую помнишь? — спросила я. — Вышла замуж за Игнатия.
Лариса опять поставила на меня свои глаза и держала их долго — дольше, чем возможно. Потом выпила полстакана залпом, будто запила лекарство, и пошла из комнаты.