Повесть о кружевнице Насте и о великом русском актёре Фёдоре Волкове - Могилевская Софья Абрамовна 8 стр.


Голубые бусины от него так и покатились. Покатились, покатились прямо барыне под ноги...

Между тем пришла новая зима

Снег лёг этой зимой рано. Снежные покровы чуть ли не к концу октября сплошь устлали землю. И Волга, ещё не скованная льдами, гневно и стремительно несла свои холодные, будто свинцовые, воды между белыми, в сугробах, берегами.

Низкие тучи почти лежали на земле. Снег сыпал не переставая. И, касаясь речной воды, мгновенно сам превращался в воду.

Ветер без жалости срывал с дубов последние сухие листья.

Стала Волга лишь в середине декабря. Уж тогда наступила настоящая зима, но какая-то хмурая, безгласная, нерадостная.

В Настиной жизни пока всё шло без особых перемен. Только стала она теперь очень осторожной. Летом, не таясь и не скрываясь, бегала на представления в театр или на читки в ту знакомую ей горенку, где и теперь собирались и работали волковцы. Бывало, летом, прежде чем уйти со двора, она кому-нибудь да обязательно крикнет:

— Вернусь и про несчастную Офелину жизнь расскажу. Нам Фёдор Григорьевич обещался нынче читать пьесу про Гамлета...

Или кинет ещё в таком же роде, приветливо помашет рукой и убежит, метнув за воротами длинной русой косой.

Нет, теперь всё было по-иному. Дожидалась сумерек. Раньше чем не наступит темень, не решалась уходить, чтобы не попасться кому-нибудь на глаза. Больше других страшилась Неонилы Степановны. А уходя, до самых глаз кутала голову в тёмный Варварин платок и, выскользнув из людской избы, пробиралась задами. Так было много дальше, но казалось ей безопаснее.

Новую пьесу Александра Петровича Сумарокова, полюбившегося Волкову писателя, привёз ему брат Иван. Привёз ещё летом из Санкт-Петербурга, когда ездил туда по заводским делам.

Так уж вышло: после открытия прошлой зимой большого театра на Никольской улице все заводские дела Фёдор Григорьевич свалил на средних братьев — Алексея и Ивана. Из всех пятерых они менее всего были привержены театру. И по обоюдному и любовному их согласию Фёдор, Гаврила и Григорий все свои силы, мысли, чувства и время стали отдавать театру, Иван же с Алексеем занялись заводами и разными торговыми делами.

И поэтому, когда пришлось летом отправиться в столицу, поехал уж не Фёдор, а Иван.

Вернувшись в Ярославль, он взахлёб рассказывал о невиданном им никогда прежде великолепии столичной жизни. О прекрасных палатах князей Черкасских, что выросли на Фонтанке. Об Аничковом дворце с садами и лабиринтом, возле которых построен новый оперный дом, взамен сгоревшего.

А как печётся царица об этом оперном доме! Недавно, говорят, отдала строгий приказ, чтобы выездная прислуга знатных особ не гасила своих факелов о стены оперного дома...

А уж актёров понаехало из разных стран видимо-невидимо. Там французская комедия играет, здесь — итальянская опера.

Рассказал Иван и о фейерверке, устроенном на Неве перед Зимним дворцом в честь какого-то торжества. Ну и фейерверк был! Столь замысловато и чудесно придуман, что приводил иных людей даже в трепет. Каскады и водопады огней низвергались с неба. Вверх летели фонтаны искр и звёзд. Чуть ли не извержение итальянского вулкана Этны показывали публике. Корона же и вензель царицы светились в небе разноцветными огнями. Искусство этого фейерверка принадлежит любимому обер-фейерверкеру государыни — господину Мартынову.

Рассказывал Иван и о царице, которую однажды видел в золотой карете со стеклянными дверцами. Белые кони галопом пронесли эту карету мимо него. Но всё же он успел заметить государыню, которая сидела внутри, вся разряженная в серебряную парчу, бриллианты и жемчуга.

Хоть слушал обо всём этом Фёдор Григорьевич с интересом и в молчании, но лишь тогда, когда Иван вытащил книжку, на которой было написано: «Семира, трагедия в пяти действиях Ал. П. Сумарокова», обрадовался по-настоящему.

Встал и обнял брата:

— Вот чем одолжил так одолжил! Лучше придумать не мог, привезя мне этот подарок...

А Иван рассказал, что о «Семире» все говорят в Петербурге, все хвалят новую трагедию Сумарокова и зачитываются ею; кадеты Шляхетного корпуса сыграли её уже при дворе, и сама императрица, посмотрев трагедию, говорят, изволила подарить сочинителю дорогую табакерку. Теперь иначе и не называют Сумарокова, как «певец Семиры»!

Новая трагедия Волкову понравилась. В «Семире», как и в других пьесах Сумарокова, кипели благородные страсти, и разум человеческий торжествовал. Любовь боролась здесь с долгом, и долг побеждал любовь. Герои умирали, не в силах пережить бесчестье...

Олег, князь Рязанский, победил и свергнул князя Киевского — Оскольда. Но сестра Оскольда, Семира, любит Ростислава, сына врага, полонившего её брата. Горький долг велит отказаться ей от любимого. Но Ростислав не хочет покинуть Семиру: он помогает Оскольду тайно бежать из плена. Собрав новую рать, Оскольд снова пытается победить врага и вновь терпит поражение. Он умирает, пронзив себя мечом. Лучше смерть, чем бесчестье!

Умирая, он просит любимую сестру Семиру:

Не одну ночь просидел Волков, вчитываясь в новую трагедию, мысленно распределяя роли между актёрами труппы.

После долгих размышлений и колебаний роль Семиры Фёдор Григорьевич дал Насте. Веря в великую и безграничную силу искусства, он вдруг решил: Настин талант — вот то единственное, что поможет открыть девушке дорогу к её призванию! Неужели господа её, увидев, сколь она прекрасна на сцене, не позволят своей крепостной играть у них в театре!

Это решение товарищи его встретили по-разному. Ваня Нарыков, Яков Данилыч Шумской, брат Гаврила — восторженно.

— Вот поглядите, братцы, какой она будет Семирой! — воскликнул Ваня, и его красивое мальчишеское лицо засияло.

Кроме Волкова, пожалуй, он один из всей труппы понимал и ценил силу Настиного дарования.

Другие отнеслись с недоверием к будущему выступлению Насти. Всё-таки, как же? Хорошо ли? Женщина — да на сцене?

А многие, не стесняясь, осуждали: девке, к тому же крепостной, играть в трагедии? Срам! Другого ничего не скажешь.

Так или иначе, в этом, как и в любом другом деле, Волков настоял на своём, и Настина судьба была решена.

Последняя проба

— Ещё разок, Настя, — проговорил Фёдор Григорьевич, — пройдём из первого действия явление второе. Знаешь, о чём говорю?

Настя кивнула. Стала поодаль от Волкова. Вся как-то подтянулась и мысли все собрала. Скрестила на груди руки.

Волков же вышел на авансцену, почти к рампе. Начал громким, звучным голосом:

В театре и пусто и холодно. Занавес поднят, на сцене горит только одна свеча. И от её колеблющегося света по потолку, по стенам ходят неясные и какие-то странные тени.

Обычно на репетициях «Семиры» бывают лишь участники будущего спектакля. Конечно, сам Фёдор Григорьевич. Он и режиссёр, он играет и киевского князя Оскольда. Михаил Чулков готовит роль Ростислава, сына Олега, возлюбленного Семиры. Лёше Попову Волков поручил роль Избраны, подружки Семиры. Здесь ещё некоторые актёры — Иконников, Шумской, Гаврила Волков...

И Настя.

С ней Фёдор Григорьевич терпеливо на каждой репетиции работает над ролью Семиры.

А сегодня людей собралось несколько больше. Пришли и посторонние. Например, купец Григорий Серов, давнишний друг и приятель Волкова. Сам без ума любящий театр, он тонкий ценитель актёрской игры. И ещё кое-кто сидит на передних скамейках.

Лиц их Настя не видит, они скрыты темнотой. Да она старается и не смотреть в ту сторону, откуда на неё зияет чёрная, без единого проблеска света, пустота зрительного зала.

Не то что она страшится или волнуется, что её игру смотрят сейчас незнакомые и для неё совсем чужие люди, хотя она всё время чувствует на себе их внимательные, и не просто внимательные, но какие-то изучающие и даже придирчивые глаза. Нет, ничего ей не страшно, если возле неё Фёдор Григорьевич.

Но она боится, что присутствие этих незнакомых помешает ей хорошо сосредоточиться, стать Семирой, по-настоящему той Семирой, которую она сейчас будет представлять. А Фёдор Григорьевич не раз и не два, но постоянно ей толкует: всё — и движения, и походку, и голос свой нужно примерять к мыслям и чувствам того, от чьего лица ты ведёшь роль...

Но вот она посмотрела на лицо Фёдора Григорьевича, Нет, на лицо своего брата — киевского князя Оскольда, и ей уже всё равно — сидит кто-нибудь или никого нет на передних скамейках перед сценой.

Её самой уже нет на этих театральных подмостках, в этом полутёмном, холодном помещении. И она уже не девушка Настя, принадлежащая своим господам на всю жизнь, начиная с той минуты, когда раздался её первый младенческий крик...

Её самой уже нет на этих театральных подмостках, в этом полутёмном, холодном помещении. И она уже не девушка Настя, принадлежащая своим господам на всю жизнь, начиная с той минуты, когда раздался её первый младенческий крик...

Сейчас она в стольном городе Киеве, осаждённом врагами. Смелая и благородная княжна Семира, она горюет лишь о том, что родилась не мужчиной, что не может вместе с любимым братом Оскольдом и его воинами стать на защиту своего города.

Заломив руки, с трогательной нежностью и простотой, она восклицает:

И напрасно брат старается утешить, успокоить её. Напрасно говорит ей:

Семира безутешна. Вместе с ней безутешна и Настя:

...Окончив сцену, Настя быстро глянула на Фёдора Григорьевича. Спросила его глазами: так или не так? Может, ещё раз повторить? Или хватит?

В её глазах робкая мольба: уж пусть простит её, бестолковую, Фёдор Григорьевич. Больно много приходится на неё тратить времени...

Волков ответил ей улыбкой, которая всегда освещала его лицо, если он бывал доволен Настиными успехами.

Сказал:

— Так, Настя! Всё так, и всё очень хорошо! Теперь иди садись и слушай, чего станем говорить.

Настя пошла и покорно села на скамейку, которая стояла тут же, на сцене. Положила на колени руки. Чуть шевельнула плечами: зябко ей, холодно в нетопленном помещении.

Ей и в голову не приходило, что вот сейчас Волков скажет то, о чём она ни думать, ни мечтать не смела. Вернее, и думала и мечтала, но мечты и мысли были такими смутными, такими неуловимыми, как те зарницы, что вспыхивают на небосклоне летним вечером. Вспыхнут и погаснут, И опять перед глазами нет ничего, кроме края неба, затянутого свинцовой тучей...

— Как, братцы? — спросил Волков, обращаясь и к своим товарищам, актёрам, и к тем незнакомым, что сидели в зале. — Жду вашего последнего суждения...

А Насте и невдомёк, что это о ней идёт разговор. Глаза следят за причудливыми тенями, что ходят-бродят по раскрашенным полотнищам кулис, но мысли заняты другим, лицо озабоченно: позабыла она, кажется, сказать Грунюшке, чтобы дверь в избу не закладывали на щеколду. Придётся опять стоять на морозе, ждать, пока кто-нибудь выйдет во двор. В тот раз долго простояла. А стучать-то боязно. Да и стоять тоже боязно...

Вдруг Настя услыхала своё имя.

— Я рад, братцы, что Настя вам понравилась, — просто сказал Волков.

— Да чего там! Настоящий талант! Не сомневаюсь в том, Федя... Хорошо! Очень хорошо!

Это говорит Серов. Он уже на сцене, вместе со всеми волковцами. Смотрит на Настю. Лицо у него хорошее, какое-то задумчивое, голос душевный.

— Значит, решено!.. Иди-ка сюда, Настя! — позвал Настю Волков. — Слыхала, о чём говорили?

Настя смутилась. Так покраснела, что всю её точно жаром обдало. О чём же они сейчас говорили? Ничего она не слышала, ничего не знает.

Молча стояла, опустив голову, не смела глаз поднять на Фёдора Григорьевича.

А Волков продолжал:

— Решили, Настя... Будешь играть Семиру. Тебе даём эту роль.

Тут Настя наконец поняла. От страха у неё подкосились коленки. Забилось сердце. Только и смогла пролепетать:

— Бог с вами... Фёдор Григорьевич! — всплеснула руками, и больше слов нет.

— Да, Настя, — с какой-то даже суровой торжественностью в голосе проговорил Волков. — В январе ставим «Семиру», будешь играть в этой трагедии главную роль.

Испуганными глазами смотрит Настя на Волкова. Верит и не верит... Не ослышалась ли?

И вдруг её словно пронзило: не мимолетная зарница вспыхивала и гасла летним вечером на небосклоне, затянутом облаками. Нет, жаркие солнечные лучи пробили снежные тучи, и светило, сияющее и блистательное, готово сейчас подняться для неё на небо...

Чему быть, того не миновать

Фёдор Григорьевич приказал, не скупясь, со всей щедростью сделать костюмы к трагедии «Семира». Лучший из всех получился наряд Семиры.

Алого атласа, расшитый золотым позументом, был её сарафан. Точно из прозрачной дымки — белые, кисейные рукава. Кокошник, украшенный крупным стеклярусом, издали горел и переливался драгоценными самоцветами. От него до пола спускалась фата.

Накануне того дня, когда было назначено представление, Настя примерила этот наряд. Косу ей перевили лентами и, как полагается, слегка начернили брови, нарумянили.

Фёдор Григорьевич, оглядев её всю, с ног до головы, сказал только одно словечко:

— Хорошо...

— Ох, Фёдор Григорьевич, — тихо шепнула Настя, — я как подумаю о завтрашнем — дух захватывает...

И с какой-то грустной озабоченностью в глазах она отошла от Волкова. Длинная фата колыхнулась за ней, точно белое облако.

Сам-то Фёдор Григорьевич беспрестанно размышлял о предстоящем представлении «Семиры». Не слишком ли смела его попытка? Решиться на такое, чтобы в женской роли выпустить женщину? Хорошо, если Настя не сробеет. А если вдруг растеряется? Слова не сможет вымолвить?..

Да нет, пустые беспокойства! Никогда она не робела, никогда не терялась, и завтра всё у неё будет, как надо...

А сейчас, глядя ей вслед, Волков невольно залюбовался: хороша-то как! Поступь величавая, осанка гордая. Эх, Настя, Настя, родиться бы тебе киевской княжной, а не крепостной господ Сухаревых...

А Гаврила Волков и Миша Чулков, эти точно обалдели оба. Смотрели на Настю молча, поражённые. Потом Гаврила негромко сказал:

— Вот ты какая... — и в тихой задумчивости опустил голову.

...Трагедия «Семира» была назначена на воскресенье. В этот день, 7 января 1752 года, театр на Никольской улице отмечал свою первую годовщину.

Поутру же седьмого января Лизавета Перфильевна возвращалась домой от поздней обедни. На ней салоп зелёного бархата, оторочен куньим мехом. На голове тёплый чепец с лентами.

Чуть припадая на одну ногу, позади семенит верная её прислужница Неонила Степановна.

А вслед им со всех ярославских колоколен несётся многоголосый трезвон. Утренняя служба окончена, народ расходится по домам.

От церкви Иоанна Златоуста, в чьём приходе Сухаревский дом, недалеко. Можно и пешком пройтись по морозцу. Медленно, без спешки.

А денёк-то ясный, зимний. Снег под ногами скрипит...

И на душе у Лизаветы Перфильевны ясно, хорошо. А как же? Встала рано. Отстояла всю службу. Послушала проповедь отца Варфоломея. А отец-то Варфоломей, нет, не лишние слова говорил насчёт вертепа. Это он про театр. Про тот самый, купца Волкова... И не зря помянул, что-де, мол, греховными соблазнами стали люди себя сверх меры тешить, а про душу забыли вовсе...

А дома Лизавету Перфильевну ждёт кофе. По праздникам можно себя побаловать. С топлёными сливками. Да левашники с сушёной малиной. Да пирожки...

— Лизавета Перфильевна! Ах, Лизавета Перфильевна... Да куда же вы торопитесь, матушка моя?

Лизавета Перфильевна оборотилась. Помещика Лялина жена догоняет. Тоже, значит, всю службу отстояла. Так себе, вздорная бабёнка. Однако подождать нужно. Обиды чтобы не было.

Теперь обе барыни идут рядом. На Лялиной тоже салоп. И тоже бархатный. Только не зелёный, а брусничного цвета. На голове же не чепец, а эдакая шляпка-финтифлюшка. Лизавета Перфильевна покосилась на шляпку с завистью.

А Неонила Степановна хотя и сзади плетётся, но уши теперь навострила. Не пропустить бы, что там барыни между собой станут говорить.

— Ах, Лизавета Перфильевна... Ах! ах!.. — тут же начала Лялина. И пошла выкладывать — и про то, и про сё, и про одно, и про другое.

«Сорока, чистая сорока!» — думает Неонила Степановна, но слушает внимательно.

— Да вы в театр-то нынче пойдёте? — будто невзначай спросила Лялина у Сухаревой.

Лизавета Перфильевна ответила, как ножом отсекла:

— Не пойду.

А Лялина дальше:

— Ах, ах, милочка моя! Что ж вы? Трагедию «Семиру» будут нынче комедианты купца Волкова представлять. Говорят, до того жалостная! Я уж наказала, чтобы билеты припасли... Петербургского сочинителя какого-то...

Лизавета Перфильевна слушала в суровом молчании. Думала: не зря, ох, не зря поминал в нынешней проповеди отец Варфоломей про вертепы... Вон куда зараза прошла! А шляпка? Фу ты, смотреть тошно на эту шляпку!

Спросила громко, чуть прищуря глаза на собеседницу:

— Вы, милочка моя, проповедь нынче слушали?

Лялина поглядела на Лизавету Перфильевну:

— Разве не приметили меня? Неподалёку от вас стояла...

— Потому и спрашиваю! А у вас, милочка моя, одна суета в мыслях... Сами по театрам расхаживаете да ещё хвалу вертепам произносите... Стыдитесь!

Лялина чуть не задохнулась от возмущения. Остановилась. Нет, вы подумайте! Какая-то Сухарева да поучать её взялась? Её, которая два раза в Петербурге побывала. У которой брат...

Назад Дальше