Прежде всего надо было думать о спасении своей шкуры. Проблемой для него стало буквально всё — например, помыться. Соланж выделила ему в ванной стаканчик из-под зубных щеток для водных процедур, но он старался ими не злоупотреблять: боялся «сесть» от частой стирки. Осторожность излишней не бывает. Вода из крана, даже пущенная тоненькой струйкой, была для него водопадом, который мог смыть его в мгновение ока. Поесть было не легче: его рацион состоял из жидких супчиков и пюре — вряд ли крошечные зубки были способны разжевать даже маленький кусочек мяса. Всё приходилось для него измельчать и протирать. Чем вообще кормить такого человечка? Его пухлогубый рот стал совсем малюсеньким: виноградинкой, горошинкой, крошкой хлеба он мог насытиться до отвала. Ему, однако, позволили есть за общим столом — если только не было гостей. Теперь, когда росту в нем было с полкарандаша, его сажали на кукольный стульчик из игрушек Бетти — и тот еще оказался для него великоват. Еду ему подавали в половинке наперстка. Больше всего ужасали Леона издаваемые людьми звуки: когда он слышал голоса Исполинов (так он называл их теперь), у него едва не лопались барабанные перепонки от нестерпимой вибрации. Каждое слово, слетавшее с губ Соланж или детей, было подобно раскату грома. «Потише, — умолял он их, — я не глухой!» Когда Соланж разговаривала с ним, держа его на ладони у своего рта, раздельно, по слогам произнося слова, словно обращалась к слабоумному, она, сама того не ведая, окатывала беднягу фонтаном брызг слюны, в котором он промокал до костей. Для любого диалога ему требовались плащ, шляпа и зонтик.
Он имел наивность полагать, что детей теперь опасаться нечего. Леон больше не был в их глазах ни соперником, ни козлом отпущения, он превратился в некую анатомическую диковину — живую игрушку. Ему же они еще никогда не казались такими жуткими и безобразными. Новорожденные близнецы орали целыми днями напролет, и от их воплей у него едва не лопался мозг. А старшие — эти были еще похлеще. Вам приходилось когда-нибудь сидеть за столом с двумя малышами? Ах, как усердно жуют маленькие зубки, как ходит ходуном розовый язычок, эти милые крошки так прелестны, что и последний каторжник прослезился бы от умиления. Но когда вы ростом со стручок фасоли, эти мощные челюсти, эти острые клыки, эти жирно блестящие губы и пухлые пальцы размером с бревна видятся вам саблями, дубинами, раскаленными печами, готовыми проглотить вас, растерзать. Вдобавок они пускают слюни, плюют и рыгают — фу! Каково быть в руках двух людоедиков, которые сами не сознают своей силы? А уж если один из них пускал при нем ветры, Леон едва не падал в обморок. Две розовые мордашки с блестящими светлыми глазенками хмурились от осознания, что это существо, похожее на резиновую куколку, которое извивалось и корчилось, было когда-то их отцом. Свой интерес они перенесли на Даниэля Дубельву — тот каждый день приходил под вечер засвидетельствовать свое почтение их матери и обращался с гомункулом до странного почтительно. Соланж принимала его любезно, но без особой теплоты. Решительно, не лежало к нему ее изболевшееся сердце.
Из лексикона семьи исчезло одно слово: «папа». Домочадцы называли Леона Козявкой, а порой — словно и это было для него слишком благозвучно — даже Вошкой. И все же Леон не терял надежды: он хотел доказать Соланж, что по-прежнему способен выполнять функции главы семьи. Однажды вечером ему вздумалось лично навести порядок за ужином. Стоя между солонкой и графином с водой, он подавал голос, топал ногой, грозно покрикивал. Батист, в котором проснулись былые инстинкты, сграбастал его и поднял к самым глазам под аплодисменты сестры и радостный писк лежавших в кроватке близнецов. Леон завопил что было мочи:
— Батист, отпусти меня сейчас же! Я кому сказал? Я дважды повторять не стану…
Соланж как раз отлучилась из-за стола, чтобы согреть бутылочки младшим. Батист щелчком запустил крошку-отца прямо в миску с пюре, к счастью уже остывшим, куда Леон упал вниз головой и едва не захлебнулся. Соланж, вернувшись, лишь укоризненно поцокала языком на проказника, а Леона вытерла салфеткой и отправила спать в коробку без единого слова. Попытка не удалась.
Шутки бесчувственных созданий бывали порой злыми: однажды Батист, заявив: «Макнем Крошку», окунул отца головой в яйцо всмятку, и он барахтался в желтке, беспомощно дрыгая ногами, пока его не извлекла Соланж. Снова у него от малолетних пакостников кровь стыла в жилах: с самого утра они, квакая по-лягушачьи, вцеплялись друг другу в волосы, дрались из-за игрушек. Батист был сильнее и задавал сестренке жару, та орала, как резаная, а мальчику, в свою очередь, доставалось на орехи от Жозианы. Он рос настоящим мачо — почти не плакал. Потом паршивцы мирились и вместе пугали Бориса и Беренис страшными рожами и жутким воем. Леон постоянно боялся стать мишенью для их бьющей через край энергии: он знал, что слабость пробуждает в иных созданиях убийственные инстинкты. Его не покидало чувство, что они готовы раздавить его между большим и указательным пальцами, просто чтобы проверить, настоящий ли он. Ему так хотелось преподать им урок доброты, вдолбить в их головенки хоть немного мудрости, доказать, что худой мир лучше доброй ссоры, но что он мог? Как добиться послушания, если ты не больше шпильки для волос? Для того ли он пятнадцать лет учился, трудился, во всем себе отказывал, перебивался на стипендии и пособия, чтобы прийти к столь плачевному итогу? По ночам миниатюрному папаше снились кошмары, один другого страшней: родные дети протыкали его вилкой, насаживали его голову на перьевую ручку, перемалывали в фарш в электрической точилке для карандашей, отрывали по одной руки и ноги, как пойманному жуку или кузнечику.
Можно ли осуждать их за это? Для них Леон был не человеком, а какой-то микрочастицей. Он не держал зла на Бетти (ей недавно исполнилось пять лет), которая однажды посадила его во включенный тостер; к счастью, ему удалось вспрыгнуть на жарившийся ломтик хлеба, и он только слегка обжег икры, но едва не задохнулся в адском пекле. Не обижался он и на Батиста (ему было почти семь), который подвесил его за ногу на резинке и раскачивал вверх-вниз, точно мячик, пока он не исторг съеденный обед (телячью отбивную и запеченный картофель «дофинуа»). И на Бориса (полгода), который однажды засунул его в рот, — Леон едва успел выскочить, прежде чем недавно прорезавшиеся зубки малыша сомкнулись на нем. Дети есть дети, они не ведают, что творят. Но вечерами, водворенный в коробку для сигар (комендантский час для него был установлен в 20.00), он тосковал. Угрюмое молчание стало привычным для Крохи. Ему вспоминались летние каникулы у моря, редкие поездки в горы зимой, маленькие бистро, где они с Соланж освежались ледяным белым вином и согревались горячим эспрессо. Как мало было ему отпущено беззаботной счастливой жизни, всего несколько лет. Он не успел вкусить благ этого мира. Его тело стало тесным, как гроб.
Леон опасался всех и вся. В список потенциальных врагов он внес и кошку. Ему представлялось, как ласковая Финтифлюшка, которую он не раз спасал от расправы, обернувшись свирепым тигром, с хриплым рыком гоняется за ним по квартире. Он был уверен, что киска хочет сожрать его живьем, предварительно хорошенько помучив. И бесполезно напоминать о прежних чувствах дружбы или уважения. Он так и видел, как зверюга взбирается на туалетный столик Соланж, терпеливо караулит его, пока он прячется за пудреницей, баночкой крема или губной помадой, а потом бросается на него и накрывает своей грациозной, но такой огромной лапищей, вооруженной пятью острыми кинжалами. Подушечки между ними были каждая размером с матрас.
Когда Леон хотел выйти из коробки, он сначала осторожно приподнимал крышку, не сомневаясь, что Финтифлюшка, притаившись где-то поблизости, только этого и ждет, чтобы, выпустив когти из бархатных лапок, схватить его. Он шел на всевозможные хитрости, предпринимал, точно на поле боя, обманные маневры, бросая кукольный носок или штанишки, выжидал, вслушивался, уверенный, что кошка способна часами сидеть не шевелясь и не дыша, во власти инстинкта хищника.
На всякий случай он стащил у Соланж деревянную палочку из маникюрного набора и заточил ее, чтобы использовать как копье, если придется защищаться. Жизнь заставила его стать воином, и надо было вооружаться.
Леон ошибался, но узнал он об этом много позже. Финтифлюшка единственная не предала своего хозяина.
8 Завоевание сердец
Прошло несколько недель, и почти тюремный режим Леона смягчился: распорядок дня соблюдался уже не так строго, дисциплина ослабла. Соланж, при всей своей замотанности, снова показала благородство натуры, достойное той женщины, которую он взял в жены. Она рылась в Интернете, расспрашивала знакомых — случаи уменьшения мужей до размеров соломинки были, судя по всему, крайне редки. Ни в Ветхом, ни в Новом Завете ни о чем таком не упоминалось. Но для Соланж не было и тени сомнения: Бог испытывал ее веру. Она пообещала Леону, памятуя супружеские обеты, что не оставит его и будет о нем заботиться, ибо он — единственный мужчина, которого она в своей жизни любила. Объяснив ему, почему они больше не могут спать в одной комнате, она переселила его из сигарной коробки в пятиметровый чуланчик в дальнем углу квартиры, у выхода на черную лестницу, в конце длинного извилистого коридора. Там держали щетки и швабры, чемоданы, коробки, старую одежду и прочий хлам. Соланж обожала коридоры, она сравнивала их с длинными реками, соединяющими и снабжающими разные страны. В этом закуте она поставила сделанную столяром на заказ этажерку высотой полтора метра — чтобы не добрались ни дети, ни кошка — и установила на ней новенький, чистенький домик для хомяка с дверцей. Это «шале» стояло на полке из тикового дерева, окруженной крепкой оградой, на которой Леон развешивал сушиться свое белье. Он в одиночку управлялся с хозяйством в своем домике: шить, гладить и многому другому его научили еще в детстве, в приюте, где он рос.
8
Завоевание сердец
Прошло несколько недель, и почти тюремный режим Леона смягчился: распорядок дня соблюдался уже не так строго, дисциплина ослабла. Соланж, при всей своей замотанности, снова показала благородство натуры, достойное той женщины, которую он взял в жены. Она рылась в Интернете, расспрашивала знакомых — случаи уменьшения мужей до размеров соломинки были, судя по всему, крайне редки. Ни в Ветхом, ни в Новом Завете ни о чем таком не упоминалось. Но для Соланж не было и тени сомнения: Бог испытывал ее веру. Она пообещала Леону, памятуя супружеские обеты, что не оставит его и будет о нем заботиться, ибо он — единственный мужчина, которого она в своей жизни любила. Объяснив ему, почему они больше не могут спать в одной комнате, она переселила его из сигарной коробки в пятиметровый чуланчик в дальнем углу квартиры, у выхода на черную лестницу, в конце длинного извилистого коридора. Там держали щетки и швабры, чемоданы, коробки, старую одежду и прочий хлам. Соланж обожала коридоры, она сравнивала их с длинными реками, соединяющими и снабжающими разные страны. В этом закуте она поставила сделанную столяром на заказ этажерку высотой полтора метра — чтобы не добрались ни дети, ни кошка — и установила на ней новенький, чистенький домик для хомяка с дверцей. Это «шале» стояло на полке из тикового дерева, окруженной крепкой оградой, на которой Леон развешивал сушиться свое белье. Он в одиночку управлялся с хозяйством в своем домике: шить, гладить и многому другому его научили еще в детстве, в приюте, где он рос.
Леон не мог понять, почему жена больше не хочет спать с ним в одной комнате: другое дело, если бы он весил 150 кило, тогда супружеское ложе грозило бы рухнуть под его тяжестью. Но он-то уместился бы в наперстке! «Вот именно, — отвечала на это Соланж, — я могу случайно смахнуть тебя, выбросить с мусором и не заметить». Он смирился с необходимостью переезда, правда, предпочел бы чудесный кукольный домик, подаренный Бетти на прошлое Рождество, — ему очень подошел бы второй этаж: спальня с кроватью под балдахином, ванная под старину с хромированными кранами и просторная терраса с креслом-качалкой, чтобы читать на солнышке. Но дочь отказалась наотрез и пригрозила сломать домик, если «это» в нем поселится.
В свое новое жилище, смахивающее на швейцарские ходики с кукушкой, он поднимался в лифте, сделанном из солонки, который приводился в движение маленьким электрическим мотором (Соланж купила его в магазине «Юный техник»). Вниз он съезжал по специальному желобу, похожему на бобслейную трассу, с множеством поворотов. Все было сделано с выдумкой, но уж очень непрочно, тем более что и дети, и кошка повадились играть с проводами лифта, и в один прекрасный день Финтифлюшка невзначай порвала когтем главный кабель, чем вызвала серьезную аварию. Хорошо еще, что Леон не находился в это время в кабине! Соланж с ангельским терпением соорудила взамен винтовую лестницу с семью смотровыми площадками для отдыха, а также повесила веревку с узелками — для тренировки. Упражнения пошли Леону на пользу, и через некоторое время он развлечения ради поднимался, перепрыгивая через ступеньки, «на время», а по веревке лазал вверх-вниз столько, что натер мозоли на руках и накачал солидные бицепсы.
Пришлось решать и другие бытовые проблемы. Как уже было сказано, сколько Леон ни надрывал горло, никто его не слышал. Карлик-диковинка был вынужден орать тоненьким фальцетом, пока не садился голос, чтобы на него обратили внимание. Его голосовым связкам не хватало силы. Из куска пустого стержня от авторучки и половинки билета на метро он смастерил мегафон. Но конструкция была тяжелая, громоздкая, а голос усиливала недостаточно. О телефоне нечего было и думать: обычная трубка весила в десять раз больше Леона. Даже самая крошечная модель мобильника для него была размером с грузовик. Леон весил теперь 250 граммов в одежде. Как позвать на помощь ночью в случае болезни или внезапного нападения Финтифлюшки? Соланж дала ему колокольчик, висевший прежде на шее одной из кукол, чтобы он мог подать сигнал. Но спальня находилась в шести с лишним метрах от чулана — для Леона это было расстояние в несколько световых лет, — и жена вряд ли могла услышать даже самый отчаянный звон. Ни в коем случае нельзя было заболеть ночью.
Леона последняя напасть встряхнула, пробудив в нем новые силы. Пережив катаклизм, он почувствовал едва ли не облегчение: ниже падать было некуда. Производить потомство он больше не мог, а стало быть, и дальнейшее уменьшение ему не грозило. Он вновь обрел уверенность в себе, рвался в бой, был готов потягаться с этим миром и полон отваги, как никогда. Для начала он потребовал, чтобы Соланж каждое утро приносила ему свежую прессу. Она раскладывала газеты и журналы на полу чулана, и Леон, усевшись с биноклем на должном расстоянии — обычно на первой площадке лестницы, — просматривал новости. Он вставал, когда требовалось перевернуть страницу, — это было делом нелегким, если задувал ветерок или порыв сквозняка, и он не раз оказывался завернутым в мятую бумагу, точно филе мерлана на рынке. Еще Леон слушал радио — разумеется, на почтительном расстоянии — и смотрел телевизор через подзорную трубу — иначе экран был для него чересчур велик. Его оптимизм вскоре принес плоды. С Соланж он был мил и ненавязчив, отпускал ее развлекаться по вечерам и не возражал против ухаживаний Дубельву. Он старался как мог облегчить бремя ее забот. Замотанная мать большого семейства нашла поддержку в своем крошечном муже с такими безупречными манерами. Жить с Леоном — все равно что быть замужем за спичкой, но спичка эта умела быть речистой, забавной и трогательной: язык у маленького краснобая был подвешен хорошо.
У них даже началось что-то вроде второго, тайного медового месяца — если это выражение уместно, когда двоих разделяет столь колоссальная разница. Великанша, рассматривая свою живую горошину в лупу, находила мужа очень миленьким и прекрасно сложенным. Какая жалость, что для дела он больше не пригоден! У нее вошло в привычку брать его с собой за покупками, надежно спрятав в кармане или в сумочке. Дома Леон разговаривал с Соланж, забравшись ей в ухо и сложив руки рупором. На улице их связывала миниатюрная радиосистема, наушник, наподобие тех, что носят телеведущие. Когда они вместе ходили на рынок, Леон направлял жену по запахам, отыскивал для нее самые спелые персики, нектарины, дыни, благодаря крошечному отверстию, проделанному в ее жакете. Одежду она покупала ему в отделах кукол — брюки, жилеты и кардиганы, которые, как правило, приходилось ушивать, — так что носил он в основном одежки для девочек, но какая разница, в его-то положении? Когда они гуляли в парке по праздникам, жена тайком баловала его, подсовывая то волоконце сахарной ваты, то кусочек райского яблочка. Она кормила его, как птенца. Цепко держась за ее большой бок, точно букашка на теле слона, убаюканный ее ритмом, согретый ее кожей, Леон был наверху блаженства. Эти радости стали ему компенсацией за прежние обиды. Теперь он был не только мужем Соланж — он стал частицей ее роскошного тела.
Однажды Леон натерпелся страху: карманник стащил сумочку, которую Соланж положила на прилавок, расплачиваясь в бутике за покупку. Воришка кинулся с добычей на улицу, расталкивая прохожих, и, уверенный, что ему удалось оторваться от преследователей, просунул внутрь толстый палец, чтобы завладеть бумажником. Леон не сплоховал: укусил его до крови. Похититель, решив, что это змея или крыса, с перепугу задал стрекача. Беспримерный подвиг сделал Леона героем семьи на целую неделю, и этот эпизод еще больше сблизил мужа и жену, к вящему неудовольствию Дубельву. Вечерами Соланж делилась с Леоном своими заботами и тревогами, жаловалась на завал работы, на нервных или слишком чувствительных пациентов, на нехватку мест в яслях, когда пришло время записать туда близнецов, на трудности с Батистом, непоседой и драчуном, и его отметки, весьма посредственные в сравнении с успехами куда более старательной и серьезной сестры. Леон успокаивал ее, давал советы, даже вызвался быть репетитором сына.
Соланж тайно приобщала его почти ко всем областям своей жизни. Она снова носила туфли на шпильках — ведь ее супруг сам был теперь не выше шпильки. Когда его монументальная супруга в кружевном бюстье и чулках в сеточку, полулежа на софе, принимала гостей воскресным вечером — по выходным ее дом был открыт для друзей, — Леон видел в ней божественное сияние и королевское величие. Он чувствовал себя ее серым кардиналом, притаившись в кармане или в чашечке бюстгальтера. Он — Карлик-владыка, и всем этим гигантам, хоть они о том и не знают, до него расти и расти. Леон лично составлял музыкальную программу вечеров (смут-джаз, блюзы, оперные арии), оставался непревзойденным распорядителем церемонии. В дом были вхожи коллеги, родственники, воздыхатели Соланж: все спешили выразить ей свое сочувствие, прознав о безвременном исчезновении мужа. За соломенной вдовой увивались толпы поклонников. Леон не ревновал — в глубине души он даже гордился. В конце концов, комплименты косвенно относились и к нему, а Соланж так мастерски водила мужчин за нос и стравливала их между собой — всех, начиная с Дубельву, — что он млел от удовольствия. Он принимал участие в беседах, подсказывал жене язвительные или пикантные реплики. Соланж произносила их тонким воркующим голоском, неожиданным при ее размерах, и прыскала со смеху, как девчонка, умиляя всю компанию.