Иной раз кто-нибудь из гостей, под видом сочувствия к хозяйке, почитал своим долгом отпустить нелестное замечание по поводу ее несчастья, сиречь Леона, и для него было наслаждением слушать, как Соланж ставила невежу на место, запрещая оскорблять своего покойного мужа в его доме. Тому, кто позволял себе такое хоть раз — начиная с его тещи, — дважды повторять не приходилось.
В свите поклонников первую скрипку играл Дубельву. У него было «свое» кресло, в котором он устраивался, вытянув длинные ноги, курил толстенные сигары, пил пиво, смотрел футбол по телевизору, качал на коленях детей. Вот от этого у Леона слегка щемило сердце: он был в положении умершего, который, незримо вернувшись в свой дом, видит, что его место уже занято. Он знал, что рано или поздно Соланж обзаведется новым мужем, а Дубельву, пылко и преданно влюбленный уже несколько лет, — самая лучшая кандидатура, пусть даже она не питает к нему ответной страсти. Это будет брак не по взаимной любви, но по трезвому расчету. От таких мыслей Леону делалось плохо, однако выбора у него не было: уж если на то пошло, он предпочел бы лично устроить второй брак жены, чем оказаться однажды поставленным перед фактом. Он останется для Соланж — в этом он был уверен — единственной любовью и отцом ее детей, сраженным во цвете лет непостижимым роком. Зная, что его матримониальные чаяния во многом зависят от бывшего пациента, Дубельву выказывал Коротышке уважение, обратно пропорциональное его размерам, и льстил ему как мог. У него была излюбленная фраза:
— Леон, вы — этап в эволюции человечества: возможность жизни в предельно уменьшенном масштабе на перенаселенной планете. Вы — мутант, Леон, вы — прорыв к новым возможностям вида.
Сущим наслаждением было видеть, как этот Геркулес — метр девяносто ростом — склоняется перед Малявкой, почтительно прислушиваясь. На самом деле Дубельву, как и Жозиана, побаивался Леона — этого ничтожного существа, именно своей ничтожностью опасного. Ему бы хотелось, чтобы тот исчез навсегда, а согласие между Соланж и ее маленьким мужем терзало его сердце: он ревновал.
9 «Формула-1»
Наедине Соланж оказывала Леону знаки внимания, которые трогали его до глубины души: например, когда она пила чай, то ставила на поднос вторую чашку для него, как будто он мог, как прежде, с ней почаевничать. Она наливала ему чаю, добавляла молока и сахару, как он любил, и оставляла остывающую чашку, больше к ней не притрагиваясь.
Однажды вечером, когда они вдвоем смотрели телевизор, Соланж на диване (в короткой юбке и без колготок), Леон у нее на колене, она задремала. И тогда он, наклонившись, увидел вдали, там, где кончался широкий тракт гладкой загорелой плоти, вздутые, как парус, белые трусики. Ошеломленный красотой открывшегося вида и огромностью ширмы, за которой скрывались несметные сокровища земной жизни, он сорвался и, упав на пол, набил здоровенную шишку. Но не жалел: зрелище того стоило.
Соланж из кожи вон лезла, стараясь облегчить Леону жизнь. Она раздобывала ему всевозможные вещи по росту, подарила кукольные часики, цифры на которых мог разглядеть только он один; их крошечные кружевные колесики беспощадно перемалывали часы и секунды. В качестве первого этапа возвращения в милость в ванной появился тазик, оправленный в серебро, на лакированной полочке. Усевшись на жемчужину ее ожерелья возле шкатулки с украшениями, Леон любовался ею. Он взирал, разинув рот, на изгибы ее позвоночника, и ему хотелось взобраться по позвонкам, как по стволу дерева, до самого неба. Муж и жена вместе мылись, каждый в своей ванне, и Леон не мог наглядеться на свою великаншу — смотрел и смотрел, как трут намыленное тело ее длинные руки, пока она не одергивала его и не приказывала отвернуться. Она могла бы, слегка сжав свои розовые ногти, отсечь ему руку, а то и голову, и от одной этой перспективы он обожал ее еще сильней.
Соланж порой бывала рассеянна: оставляла его в примерочных кабинах, в такси. Положив его куда-нибудь — в карман халата или на край раковины, — могла начисто о нем забыть. Он ждал, немного обижался, но не всерьез. Случалось, она машинально совала его в ящик кухонного стола вместе со штопором, бросала в мусорную корзину с ненужными письмами, а потом ночь напролет искала с фонариком. Он был ростом с палец, и она зачастую пользовалась им, чтобы почесать ухо или спину, не отдавая себе отчета, что это ее муж. Леон порой представлял свое будущее в виде зубочистки или ватной палочки в мире Гигантов.
В эту пору Соланж сделала ему для передвижений по дому царский подарок — роскошный автомобиль «ягуар»-купе с откидным верхом, модели 40-х годов — два медных радиатора без клапана, приборная панель из красного дерева, хромированная решетка, блестящие серебром колеса и средняя скорость 12 километров в час, по прямой до 15. Автомобиль работал не на бензине, а на электричестве: достаточно было на ночь подключить его к зарядному устройству, как мобильный телефон. Леону не хотелось ни от кого зависеть, а передвигаться самостоятельно ему было трудно: километры коридора отделяли его чулан от жилых комнат. Утром он десять минут добирался до кухни и был вынужден вставать раньше всех, чтобы поспеть к общему завтраку. Это был семейный ритуал; если Леон опаздывал, все расходились, дети в школу, Соланж в свой зубной кабинет, и он заставал лишь неубранный стол: хлопья в лужице молока на дне чашки, размякшее масло, открытые банки с джемом, надкушенные и недоеденные тосты, грязные ножи и витавший над этим разором запах остывшего кофе. Дома оставалась только нянька; приветливая, как тюремная дверь, она шипела, сграбастав его за шиворот, точно котенка, которого собираются утопить:
— Чего желаете, Ваша Краткость, чаю или кофе? Крошечку круассана, капельку апельсинового сока, крупинку мюсли? Мюсли очень полезны, говорят, от них растут…
Ее излюбленным развлечением было гоняться за ним по квартире с пылесосом, норовя засосать, как пылинку, в ревущее жерло. Каждый раз негодяйка уверяла, что не заметила его, притворялась близорукой, изображала удивление. Еще она тайком подначивала Финтифлюшку, надеясь, что та запросто сожрет хозяина, как только он окажется в пределах досягаемости, и заранее извиняла детей, если они случайно на него наступят.
Леону пришлось заново учиться водить, он освоил миниатюрную машину и успешно сдал на права. Возможностей для аварии, даже в старой османновской[4] квартире, много, к тому же в его авто не было ремней безопасности: он мог забуксовать, например, на складках ковра и перевернуться. Свеженатертые полы представляли ту же опасность, что обледеневшее шоссе в дождь, а трещинки в половицах были для него настоящими рытвинами. На кухонном, по старинке плиточном полу приходилось опасаться брызг масла и жирных пятен, на которых машину заносило. Ну а вождение на вычищенном ковровом покрытии было само по себе искусством: ехать приходилось на постоянной скорости, чтобы колеса не запутались в ворсе. Если случалось застрять, Леон был вынужден отчаянно сигналить, призывая на помощь, в надежде, что злюка Жозиана поспеет раньше, чем войдет на бархатных лапках, облизываясь, ласковая Финтифлюшка. К счастью, у «ягуара» был мощный гудок, нечто среднее между горном и пожарной сиреной, и кошка пока его побаивалась.
Но при всех опасностях, подстерегающих, впрочем, любого водителя, сколько все-таки было радости! Ах! Промчаться по коридору, дважды поворачивающему под прямым углом, на манер складного метра, в гостиную — это было все равно что ехать по узкой горной дороге, одолев два смертельных виража и длинный изгиб, который заканчивался у двери. Леон давил на акселератор и выжимал из двигателя максимум; надев кожаный шлем и очки, включал на полную мощность фары, рвал с места, мастерски вписывался в повороты с оглушительным ревом тысячи лошадиных сил. Аристократичный, равнодушный к препятствиям «ягуар» иной раз задевал стену и отлетал к противоположной; машина вздрагивала, опасно кренилась, Леон притормаживал, потом снова жал на педаль. Полный кайф! И следы шин — он оставлял их повсюду. Резина лысела в несколько недель. Пользуясь отсутствием домашних в дневные часы, он устраивал марафонские заезды по всей квартире на время. От входной двери до черного хода через гостиную за пять с половиной минут — знай наших! Маленький водитель мчался, отчаянно сигналя, давил на газ, проскакивал на красный свет, гнал по встречной полосе, заезжал на тротуар — плевать! Он видел впереди, как улепетывает напуганная пронзительным воем Финтифлюшка — шерсть дыбом, хвост трубой, — как она запрыгивает на шкаф от греха подальше. Проносясь мимо, Леон вскидывал крошечный палец в непристойном жесте:
— Fuck you, киска!
Этими подвигами он надеялся, помимо прочего, произвести впечатление на Батиста. Его сынишка унаследовал властный характер Соланж, вдобавок он один, как старший, мог ей немного помогать. Батиста злила любовь, которой еще пользовался в доме Леон, ставший в его глазах всего лишь игрушкой среди многих других. Он неустанно настраивал против него сестер и брата и не преминул объяснить им, как дорого стоила эта роскошная машина, — купленная, между прочим, из бюджета, предназначенного на их игры. Папаша в десять раз меньше их, а денег на него уходит больше, чем на всех детей, вместе взятых: кровать у него из черного дерева, ванна из серебра, одежда из льна, шелка и кашемира, крутая тачка, царский стол. Это несправедливо, в конце концов, любимчикам — бой! Он привлек на свою сторону Бетти, призывая ее восстать против беззакония, чтобы неповадно было обнаглевшему клопу гонять по коридорам, и они вдвоем обрабатывали близнецов, которым едва исполнился год, подстрекая их против отца.
— Fuck you, киска!
Этими подвигами он надеялся, помимо прочего, произвести впечатление на Батиста. Его сынишка унаследовал властный характер Соланж, вдобавок он один, как старший, мог ей немного помогать. Батиста злила любовь, которой еще пользовался в доме Леон, ставший в его глазах всего лишь игрушкой среди многих других. Он неустанно настраивал против него сестер и брата и не преминул объяснить им, как дорого стоила эта роскошная машина, — купленная, между прочим, из бюджета, предназначенного на их игры. Папаша в десять раз меньше их, а денег на него уходит больше, чем на всех детей, вместе взятых: кровать у него из черного дерева, ванна из серебра, одежда из льна, шелка и кашемира, крутая тачка, царский стол. Это несправедливо, в конце концов, любимчикам — бой! Он привлек на свою сторону Бетти, призывая ее восстать против беззакония, чтобы неповадно было обнаглевшему клопу гонять по коридорам, и они вдвоем обрабатывали близнецов, которым едва исполнился год, подстрекая их против отца.
В доме разыгралась самая настоящая партизанская война. Миниатюрному гонщику не давали спокойно ездить, ему приходилось спешно перестраиваться всякий раз, когда кто-то из его отпрысков шел на обгон, — иначе его раздавили бы, как кофейное зернышко. Он обнаружил, что дети не умеют ходить нормальным шагом: им был знаком только один способ передвижения — бег, сопровождавшийся гиканьем и топотом целого стада. Однажды старшенький на всех парах улепетывал от Бетти, стащив у нее любимую куклу, и поскользнулся на валявшемся шарике прямо над Леоном, который ехал в том же направлении, весело насвистывая, с откинутым верхом и американской сигаретой во рту. Правый башмак Батиста со всего размаху врезался в «ягуар». Леон вылетел, как пробка из бутылки шампанского, и только чудом остался цел; капот машины был смят, кузов разбит, шины лопнули, карданный вал погнулся, приборная панель разлетелась в щепки. Мальчик прыснул, невнятно извинился и, увидев сестру, которая мчалась прямо на него, чтобы отобрать свою собственность, с диким воплем понесся дальше.
Был ли это несчастный случай или злой умысел — так и осталось неизвестным, но гнев Соланж был страшен. Любой намек на анархию в подвластном ей королевстве приводил ее в исступление. Выражение «испепелить взглядом» обретало буквальный смысл, когда ее большие глаза округлялись, точно две шаровые молнии, и обдавали жгучим холодом. Мало кто мог бы выдержать это пламя. Ее пристальный взгляд всегда был предвестником взрыва. На сей раз, когда гнев выплеснулся, от ее громового голоса сотрясались стены и качались люстры. То был грохот канонады, рев эскадрильи бомбардировщиков. Она так разбушевалась, что наказала всех домочадцев, — даже кошку поставила в угол и привязала за хвост к батарее, даже Дубельву лишила права визита на целую неделю, даже Жозиану обвинила в попустительстве и, схватив за шиворот, трясла, как грушу. Последняя, проглотив унижение, пообещала исправиться и впредь держать в строгости и больших, и маленьких. Соланж посадила всех под замок, Леона тоже водворила в его «орлиное гнездо» и запретила выходить до новых распоряжений. Дети, которым все-таки было жаль красивую машину, притихли, пережидая грозу. Соланж на экстренно созванном семейном совете торжественно объявила, что новый автомобиль покупать не станет — и без того погибшая модель обошлась слишком дорого. Батист, усиленно изображая раскаяние, украдкой потирал руки: он таки оставил папашу без средства передвижения.
10 Не в меру любопытный муж
Леон все прощал своим чадам и не терял надежды завоевать их уважение. Теперь, в нынешнем положении, ничто не могло его сломить; он лишился роскошной машины, но был по-прежнему полон несокрушимого энтузиазма. К тому же Соланж тайком обещала подарить ему что-нибудь взамен — необязательно автомобиль, это будет сюрприз, пусть только детвора успокоится. Свои щедроты она должна распределять поровну, чтобы не дать повода к бунту.
В утешение она позволила своему Крохе спать в верхнем кармане ее пижамы, у самого сердца, — небывалая милость, о которой не следовало знать Дубельву. Леона не пришлось долго уговаривать: ему нелегко далось изгнание с супружеского ложа и было счастьем вернуться под огромный, похожий на Млечный Путь балдахин, к белоснежным простыням и мягким подушкам, с которых он теперь мог скатываться, как с песчаных дюн. Перед сном Соланж, задрав пижаму, просила его о маленьких одолжениях: он научился красить ей ногти на руках и ногах, отодвигать деревянной палочкой омертвевшую кожу. Приходилось ему также растирать ей затекший палец, чесать спину специальными грабельками из полированного дерева, массировать позвоночник и разминать живот, пощипывая складочки. Кожа Соланж была огромной шахматной доской в веснушках величиной с монету; множество ромбиков разделяли бороздки, скорее даже канавки разной глубины, через которые Леон ловко перепрыгивал. Ублаженная нежным массажем, она рассматривала его слипающимися глазами и говорила: «Какой ты миленький, Леон! Был бы только чуть-чуть побольше!» И мгновенно засыпала.
Это был самый деликатный момент. Сон сковывал ее не сразу, ноги подергивались, тело вздрагивало, язык влажно чмокал во рту. Она ворочалась с боку на бок в поисках удобной позы, перебирала руками под одеялом. Погружаясь в сон, несколько раз всхрапывала — это был залп, подобный раскату грома. У Леона было всего несколько минут, чтобы добраться до своего убежища и свернуться клубочком в складках ткан и. Чувствуя себя наверху блаженства, он закрывал глаза, убаюканный своей живой подушкой, сладко пахнувшей молоком, которая мягко вздымалась и опускалась, покачивая его, как на волнах. Иной раз ночью, в неосознанном порыве нежности, Соланж крепко прижимала его рукой к своей груди, рискуя задушить, и в эти минуты Леону хотелось умереть в ее страстном объятии. Утром Соланж, стараясь не разбудить Бесконечно Малую Величину, вешала пижаму на вешалку и приказывала няньке прийти за ее мужем, как только он позовет. Она купила ему полицейский свисток, чтобы он мог дать знать, где находится. Но нянька, якобы тугая на ухо, его не слышала, и Леон иной раз так и висел с пересохшими от свиста губами до самого вечера.
Прошло несколько недель, и Леон стал официальным постельничьим Соланж, хранителем ее тела и метеорологом ее внутреннего климата. Он снова познал бурные ночи, спеша после долгого отлучения от супруги взять свое по праву мужа. Он просыпался в два или три часа пополуночи, выбирался из кармана и, вооружившись шахтерским фонарем, который сам смастерил, раскурочив электрический поезд Батиста (в ход пошли две фары с локомотива), исследовал обширный организм своей жены, ставшей для него несказанно огромной терра инкогнита. От двойной нагрузки, дома и на работе, Соланж сильно уставала и спала очень крепко. Ее не разбудили бы и пушки, стоило ей только закрыть прекрасные зеленовато-голубые глаза. Леон обходил свои владения и думал про себя: «Неужели это все мое? Какой же я богач!» Изобильность супруги завораживала его. Он взбирался к ее лицу, пересекал обширную равнину между грудью и основанием шеи, карабкался благодаря удобно расположенным складочкам на утес-подбородок и усаживался, поджав ноги, прямо под нижней губой. В свете фонаря он обозревал раскинувшийся перед ним пейзаж — ни дать ни взять турист у подножия пирамиды. Что за чудо эта женщина!
Он любовался склонами белой кожи, смазанной нежнейшим омолаживающим кремом, лоснящимися валиками пухлых губ, огромных, как два воздушных шара, — эти губы он столько раз целовал в прошлом, а теперь они могли одним движением проглотить его и не заметить. Особенно его интересовали бороздки, пересекавшие их сверху вниз: быть может, думалось ему, некий ваятель в ее далеком детстве выгравировал крошечным стилетом эти буквы неведомого алфавита, заключив в них повесть о ее будущей жизни? Он вставал, касался этих губ кончиками пальцев, млел от их упругости и бархатистости.
Право, стоило уменьшиться, чтобы увидеть свою жену иной, еще более поразительной, чем до его метаморфозы. Соланж расцвела и похорошела. Легкое дуновение вырывалось из приоткрытого рта, он вдыхал этот ветерок, напоенный всеми ароматами ее тела, и ощущал прилив сил. В восхищении он взирал на огромные глазные яблоки — два живых глобуса под шторами век, примятых, точно рисовая бумага, испещренных тонкими голубыми прожилками и подрагивающих во сне. Как бы ему хотелось укрыться за этими шторами, омыться соленой водой ее слез, выспаться в морщинке, что залегла в уголке глаза. А если долго и неотрывно смотреть — возможно, он увидит, как на экране, ее сны и разделит их с ней? Ее длинные черные ресницы, похожие на зонтики от солнца, ее огромные ноздри — две глубокие пещеры, вход в которые был опутан густой порослью черных лиан, — повергали его в изумление. Его Светлейшая шелестела, стрекотала, присвистывала, мурлыкала во сне, из глубин ее носовых полостей неслась жизнерадостная музыка, зажигательные мелодии, которые ему хотелось записать на магнитофон. Он боготворил все, исходившее от кумира, не сомневаясь в божественной природе Соланж: она была существом, упавшим с небес, а его удел — поклоняться ей. Ему хотелось вскарабкаться на гребень носа, добраться до висков, исследовать лоб, отважно углубиться в душистую медно-рыжую чашу волос, аккуратно убранную и стянутую лентой (несколько непокорных прядей выбивались крутыми завитками, густые, благоухающие, похожие на львиную гриву), но он не решался топтать ее лицо своими ножонками, боясь разбудить.