В восемь лет я узнала, что у меня нет мамы. Тогда мы жили на большой вилле поблизости от моря. Жизнь была легкой. Отец много зарабатывал, покупая и перепродавая автомобили. Нас хорошо одевали, покупали нам дорогую обувь, сумки, игрушки. Мать Биби не работала, но через нее продавали духи и кремы фирмы «Жанетта», ее называли, как тогда было принято, «дама Жанетта»; отец, насмехаясь, произносил «дама Жаднетта». Я уже раньше инстинктивно перестала обращаться к ней «мама», а может, она сама дала мне понять, что ей это неприятно. Как я ее называла? Иногда просто «она», но чаще всего «мадам Баду». В конце концов, это же было ее имя.
Мы с Биби учились в школе, которой ведали монахини из конгрегации Рождества Христова. Каждое утро за нами заезжал шофер на новой машине – то на «мерседесе», то на «ауди», то на «крайслере»-внедорожнике. В школе полно было детей богачей, африканских министров или послов, например послов Ливана и США. Все это могло длиться долго. Но уж очень тяжело я переживала ссоры родителей. Биби была еще совсем маленькая и ничего не понимала, но меня эти ссоры вначале пугали. Как только начинались крики, пальцы на ногах у меня судорожно сжимались и я затыкала уши. Потом я нашла другой выход: включала на полную мощность музыку – рэп, джаз, песни Фела[26]. Я убегала в комнату Биби. Вообще-то, мне запрещалось ночевать с ней вместе, но я знала: раз слышатся вопли, никто за мной не придет. «Почему они кричат?» – спрашивала Биби. Я отвечала: «Они лают». Я хотела рассмешить Биби, но она этих шуток не понимала. «Почему папа и мама лают?» – «Потому что они становятся собаками!» И правда, это было похоже на лай дерущихся собак – низкий, глубокий голос папы и резкий, пронзительный его жены. Я не знаю, почему они выясняли отношения, – наверно, у папы была другая женщина, и его жену это приводило в ярость. Я говорила Биби: «Не волнуйся, они не собаки, они просто ссорятся». Иногда они бросались чем-то друг в друга, из окон вылетали в сад тарелки, разбитые стаканы, безделушки. Когда ссора кончалась, я помогала домработнице собирать обломки. Мне было стыдно. Иногда что-то из посуды, лишь немного надтреснутое или выщербленное, я отдавала ей: «Бери, Сальма, все равно им это больше не нужно». Я думаю, что у меня с детства было чувство юмора, и за это я родителям благодарна.
Позже я сообразила, что нужно прятать хрупкие вещи – красивые китайские вазы, десертные тарелки, украшенные рисунком остролиста, рюмки, статуэтки. И еще убирать подальше ножи и ножницы. Как только начиналась ссора и я чувствовала, что она кончится плохо (а она кончалась плохо почти всегда), я запирала на ключ ларь, где хранились самые острые ножи, а ножницы уносила в комнату сестры и засовывала под матрас; родителям никогда бы не пришло в голову искать их там. Сальма смеялась надо мной: «Брось, не убьют же они друг друга!»
Но однажды я опоздала. Дело было в воскресенье, стояла страшная жара, над морем собиралась гроза. Я в саду играла с Заза, собачкой мадам Баду. Со второго этажа донеслись крики, я поднялась и открыла дверь как раз в тот момент, когда мадам Баду вонзила папе в грудь ножницы и по его белой рубашке растеклась кровь. У мадам Баду был нервный припадок, она кричала и жестикулировала, а ее муж стоял неподвижно, раздвинув руки, и из груди у него торчали ножницы. Он повторял трагическим тоном, звучавшим скорее неестественно-комически, но в ту минуту мне было не до смеха: «Ты меня убила, Эстер, ты меня убила!» Но разумеется, он не умер. Я усадила его в кресло и сама, без чьей-либо помощи, вытащила ножницы. Лезвия вонзились под четвертое ребро, рана сильно кровоточила, но особой опасности не было. Пришел доктор Кижман, наложил швы. Папа сказал ему, что оступился и упал грудью на стол, как раз на приготовленные для шитья ножницы. На его слова Кижман никак не отреагировал, только сказал мадам Баду: «В следующий раз будьте осторожнее, это могло плохо кончиться». Я думаю, он кое о чем догадывался, потому что обычно лечил ушибы мадам Баду. В этом доме падали очень часто.
Когда я думаю о том времени, мне кажется, что было «до» и «после». «До» – я еще ребенок, ничего не знаю о жизни, не знаю, какими злыми бывают взрослые. «После» – я сама стала взрослой и такой же злой.
Я пытаюсь вспомнить, как было «до». Это словно сон, будоражащий, навязчивый, от которого сжимается сердце и болит голова. Это красота и нежность. Послеобеденные часы с моей сестрой Абигайль. Мы в саду играем с домашними животными. Залезаем на деревья – посмотреть, что там за стеной. С веток, как гроздья покрытых пушком фруктов, свисают летучие мыши. Я люблю Абигайль, всегда называю ее «Биби», она моя кукла, мне нравится заплетать в косы ее чудесные светлые волосы. Однажды в бассейне она чуть не утонула, и я ее вытащила за волосы. Потом она только размахивала руками и не могла отдышаться, я стала дуть ей в рот. Я закричала: «Биби, я не хочу, чтобы ты умрешь!» Она пришла в себя и закашлялась. Но еще долго мадам Баду издевалась надо мной, потому что я сказала «чтобы ты умрешь».
Еще я вспоминаю пикник в лесу, где-то далеко от дома. Мы добирались туда целый день в отцовском пикапе, мы с Биби и Заза в кузове, мадам Баду с папой в кабине. Она еще молодая, в шортах, у нее красивые загорелые ноги, они блестят на солнце. Мы искупались под струями водопада в тени гигантских деревьев. Над рекой парили красные стрекозы. Я набирала в ладони воду, чтобы плеснуть в Биби, она смеялась, и я тоже.
Все произошло за несколько минут. Время остановилось для меня в этот день, в этот миг. Я всегда думала, что так, наверно, бывает, когда умираешь. Иногда говорят, что смерть – единственное, что невозможно пережить, прочувствовать. Не знаю, так ли, но этот момент я пережила и до сих пор чувствую, хоть это и не настоящая смерть. Я знаю все ее особенности.
В нашем доме два этажа. На первом кухня, кладовка, гараж, где сложены коробки с товарами, и пристройка, где живет наша домашняя помощница Сальма. Наверху столовая, спальня месье и мадам Баду, комната Биби и мой уголок у лестницы. У нас две ванные. Одна наверху, выложенная кафелем, с ванной и двумя умывальниками. Другая внизу, точнее, это душ с голыми зацементированными стенами, там же стоит стиральная машина. В глубине сада в хижине живет садовник Яо. Каждый вечер он сжигает опавшие листья и мусор. У Яо есть клетка с двумя попугаями, с которыми он разговаривает.
Яо разговаривает и со своим громадным облезлым псом, всегда сидящим на цепи. Мадам Баду, должно быть, боялась, что иначе он сожрет ее собачку. У Яо есть еще обезьяна, тоже на цепи, она живет на дереве. Обезьяну я особенно хорошо помню из-за шуток насчет ее пениса, длинного, красного и заостренного, как морковь. К обезьяне мы близко не подходили, она была злющая, и папа говорил, что от нее можно заразиться бешенством.
Яо мы немного боялись и в то же время ему симпатизировали. Он был очень высокий, очень уродливый, с лицом, обезображенным ямками. К нему в хижину постоянно приходили женщины, которых он цеплял в городских барах – так, по крайней мере, утверждал месье Баду. Они оставались у Яо на ночь, а поутру мы слышали, как женщины его проклинают и оскорбляют, называя пьяницей и лжецом. Но вечером в хижине появлялась новая женщина. Для нас с Биби, да, по правде говоря, и для всех прочих, Яо был живой легендой, мы могли часами разговаривать обо всех его женщинах и о том, как ему удается их соблазнять. В конце концов я поняла, что тут какая-то магия, он умел нечто такое особенное, чего другие не умели, вот и все. К сожалению, мы так и не разгадали его секрета, а ведь это так пригодилось бы нам в будущей жизни.
Я выходила в сад очень рано, едва проглянувшее солнце освещало деревья. Я никогда не любила валяться в постели. Биби – та могла спать до полудня. Даже когда солнце проникало в комнату, она, не открывая глаз, только натягивала на голову простыню.
Я садилась в тени мангового дерева, смотрела на муравьев, снующих между корнями, и погружалась в мечты. Или рисовала в специальной тетради растения, цветы, семена и потом против каждого рисунка наклеивала образец. Папа дал мне флакон формалина, чтобы пропитывать листья. Я убирала их в маленькие полиэтиленовые пакетики, куда обычно кладут бутерброды. Формалин пах сильно и едко, дети в школе смеялись надо мной, но постепенно я полюбила этот запах. В каком-то смысле это был запах смерти, запах того времени.
Они разговаривают. Я слышу голоса через окно их комнаты, но ставни еще закрыты. Каким-то шестым чувством я угадываю ссоры и споры, их приближение и напрягаюсь, чтобы понять, как пойдет дальше и откуда ждать опасности. Конечно, я помню о тарелках и ножницах в ящиках комода, о разрезном ноже для бумаги на столе у папы. Я прислушиваюсь изо всех сил, но голоса звучат не слишком возбужденно, никто не задыхается от волнения. Они говорят быстро, время от времени останавливаясь, и тогда тишину заполняют обычные звуки: шум машин, полицейская сирена, рокот автобусов. В саду полная тишина – от человеческих голосов птицы умолкают.
Кроме них двоих, все в доме спят. Я тихо-тихо поднимаюсь по лестнице, только бы ступени не заскрипели! Останавливаюсь перед их комнатой. Ничего не слышно. Что происходит за дверью? Сердце у меня бьется очень быстро и очень сильно, мне кажется, я делаю что-то непозволительное. Меня пугает это внезапное молчание. Может, они умерли, а может, готовятся к атаке, к решающему сражению, в котором каждый хочет убить другого. Я никогда не любила их молчания. Молчание – это мрак и пустота. Когда я была совсем маленькой, умерла моя бабушка. Никому ничего не сказав, я зашла в ее комнату. Ставни были полуоткрыты, падавший в комнату свет казался серым. Бабушка лежала под простыней, натянутой до подбородка, ее лицо тоже было серым, веки закрытых глаз выделялись на нем темными пятнами. Я не видела бабушкиных втянутых губ, но больше всего меня испугала тишина. Я не могла сдвинуться с места, пушок на руках у меня вздыбился, и лишь огромным усилием я оторвала ноги от пола и вышла.
В комнате снова раздаются голоса. Они рассказывают странную историю. Прижавшись ухом к двери, я все слышу. Говорят оба, но больше она. Я сразу же понимаю, что речь идет обо мне. Как я догадалась? Я думаю, что ждала, давно ждала этого мгновения. Так бывает во сне – ты еще ничего не знаешь и в то же время знаешь. Или вдруг понимаешь: это должно было случиться, я это всегда предчувствовала.
Я так часто об этом думала – хотя теперь мои воспоминания смутны, – я тысячу раз воображала себе эту сцену. Вот я бесшумно поднимаюсь по лестнице. Прикладываю ухо к двери и слышу слова, которые уходят и приходят. Слова, могущие навсегда искалечить. Привычные слова из обыденной жизни, терзающие и причиняющие боль.
– Маленькая Рашель… Без семьи, без мамы… Надо ей обязательно сказать, слышишь?.. Ты должен сказать ей правду, пусть знает, что я ей не мать, должен, понятно?.. Рашель не моя дочь, я ее никогда не признаю… Надо было ее оставить там, где она была, столько людей охотно взяли бы ребенка… Безымянная Рашель – вот как следовало бы ее называть, Рашель No Name… Ребенок, подобранный на улице, никому не нужный… Появившийся на свет случайно, по несчастью, ничей ребенок, слышишь, ничей… Я не позволю ей занять место Абигайль… Я не хочу, чтобы она меня называла мамой… Мама, мама – когда она так говорит, меня начинает тошнить… Надо сказать ей сейчас же, немедленно, надо сказать ей правду… Что она родилась из-за несчастного случая в подвале… Я не собираюсь ее выгонять из дома, мы же не звери… Когда она смотрит на меня, мне хочется дать ей пощечину… Она меня провоцирует, знаешь, я уверена, что ей все известно, кто-то ей сказал, но она изображает, будто ничего не знает… Я просто вижу по ней, она смотрит мне прямо в глаза, она провоцирует: «Ну скажи, скажи, что ты не моя мать!» Я больше не могу ее выносить, эту злобу, этот яд… Только ради Абигайль, я не хочу, чтобы она верила, чтобы она воображала… Что она займет место моего ребенка, будет требовать свою долю, эта дочь шлюхи… изнасилованной в подвале… Маленькая Рашель, маленькая Рашель, это имя ей совершенно не подходит, ее нужно было назвать Юдифь или Иезавель[27], я ее боюсь, смотрю на нее и не знаю, что у нее на уме… Я больше не могу… Она меня ненавидит, она нас обоих ненавидит, это бесовское отродье… Ты что, не знал, что у бесов бывают дети? Она демон… Маленькая Рашель, маленькая Лилит[28], она подслушивает, она за нами шпионит… Мне страшно, ночью мне снится, что она входит к нам в комнату с ножом, знаешь, она ведь прячет ножи у себя в постели… Она когда-нибудь подсыплет нам в кофе крысиный яд…
И так далее.
Я не помню, что было потом, что я делала в этот день. Я выбежала в сад и спряталась в своем любимом месте, под манговым деревом. Я заткнула пальцами уши, чтобы не слышать бесконечно звучащих слов: «бесовское отродье», «надо ей сказать», «ребенок, подобранный на улице, появившийся на свет из-за несчастного случая в подвале». Голоса не умолкали, слова находили меня даже в укрытии, я слышала их так же ясно, как у двери, голос мамы (я ее так называла даже после того, как она сказала: «Рашель Безымянная, ребенок без матери»). Свернувшись между могучими корнями дерева, я в конце концов задремала, несмотря на моросивший дождь и бегавших вокруг пауков и муравьев. Должно быть, я проспала довольно долго, потому что за мной пришел Яо, а потом и Биби, у нее был просто какой-то талант, она всегда появлялась в неподходящий момент. Вот и сейчас с невинным видом начала ластиться ко мне, вздыхать и выспрашивать: «Что ты делаешь? Почему прячешься? Почему ты закрываешь глаза, ты не хочешь отвечать? Мама рассердится». В тот момент я впервые в жизни испытала ненависть, я как-то сразу выросла и больше уже никогда не чувствовала себя ребенком.
Я решила, что не стану никому ничего не говорить, но и ничего не забуду. Потому-то я и сказала, что сразу выросла, как будто выпила снадобье из «Алисы в Стране чудес». Ребенок не думает о будущем, для него будущего не существует. Я прекрасно понимала, что с Биби было именно так. Она жила, как звереныш. Когда ей хотелось есть или пить, она ныла: «Мамочка, дай конфетку, ну пожалуйста, мамочка, налей мне сока». Если ей хотелось спать, она сваливалась, где стояла или сидела: на диване в гостиной, перед телевизором, на родительской кровати, даже уткнувшись носом в тарелку супа. Иногда она с приоткрытым ртом засыпала в гостиной на ковре, напоминая маленькую капризную собачку. Мама сердилась: «Ну что это такое, Рашель, пойди уложи Биби, займись наконец сестренкой, как ты можешь бросать ее на полу!» Я должна была поднять Биби, поддерживать ее, пока она ковыляла с закрытыми глазами и припухшим ртом, потом уложить на постель и тщательно задернуть москитную сетку. Я делала все это автоматически, не возражая, спорить было не о чем: работа за еду и кров. Биби цеплялась за меня, обнимала за шею, медленно скользя назад. Мне нравилось, что она целиком в моей власти. Однажды я поймала себя на мысли: ведь я могу задушить ее подушками. Я прочла об этом в одной пьесе Шекспира, огромной книге, попавшейся мне в школьной библиотеке. Книгу я взяла домой. Я хорошо помню, как уложила Биби в постель, задернула москитную сетку и подумала: до чего легко было бы сделать так, чтобы Биби умерла. Я тут не виновата: ведь ее собственная мать назвала меня «бесовским отродьем».
Тогда я решила стать всем чужой. Я никому об этом не говорила и не упоминала об этом в дневнике, так как знала, что мадам Баду его читает. Поэтому я заносила в дневник всякие банальности, даты разных встреч, школьные уроки или фразы, которые где-то вычитала, но никогда не указывала автора, чтобы она считала, будто я сама их придумала и, значит, такая талантливая. Вот, например: «Некоторая степень одиночества во времени и пространстве неизбежна, если вы хотите достичь независимости, которой требует любая значительная деятельность». Это написал Бертран Рассел, но его имени я не упомянула.
Тогда же я решила, что больше не буду употреблять слов «папа» и «мама». Только «он» и «она» или, если уж необходимо, «месье и мадам Баду». Он – Дерек, она – Шеназ, потому что ей нравились эти имена из какого-то бразильского телесериала. Я так решила и от этого не отступала. Никто ничего не заметил. Только Биби как-то спросила: «Почему ты называешь маму Шеназ? Ее ведь не так зовут». В ответ я только засмеялась: «Ты еще слишком маленькая, не понимаешь».
Я продолжала жить как раньше, когда еще ничего не знала. Но внутри у меня то ли что-то навсегда сжалось, то ли кусочек сердца был словно продавлен и загнан внутрь. Я больше не плакала и не смеялась. Иногда я делала вид, что мне грустно, иногда – что весело. В праздники я помогала мадам Баду готовить угощение, потом мыла посуду, и так как гостей приходило много, то и грязной посуды было много. Я мыла ее автоматически, ни о чем не думая. В школе отметки у меня сильно ухудшились. В классе я сидела неподвижно, пропуская все мимо ушей. Я и не мечтала больше. Я была как деревяшка вроде Пиноккио. Гомон одноклассников, гул учительских голосов. Я стала прозрачной, сливаясь с цветом стола или стула, на котором сидела. Никому не нужный стол, пустой стул. Мадам Баду меня ругала: «Почему ты в школе ни черта не делаешь? Мы что, платим за то, чтобы ты там спала?» Я выдерживала ее взгляд и в ответ только слегка улыбалась. Эта улыбка ее раздражала, она всех раздражала. Мадам Баду хотела дать мне оплеуху, но я научилась увертываться. Насколько мой дух был неподвижным, застывшим, как лед, настолько тело оказывалось гибким и быстрым. Меня никто не мог догнать. В мгновение ока я выскакивала в сад или на улицу. Я умела залезать на самую верхушку дерева, я была обезьяной. Могла кусаться, как мартышка. Мадам Баду это в конце концов надоело, упреки прекратились. Но с ее красивых губ слетали угрозы и оскорбления: «Мерзавка! Потаскуха, никогда из тебя ничего путного не выйдет, будешь жить передком!» По-моему, когда я впервые услышала от нее такие слова, мне было девять лет. Но я быстро поняла, что на это не стоит обращать внимания. На самом деле она нуждалась во мне гораздо больше, чем я в ней: надо было заниматься Биби, ходить в магазин и много чего еще. А месье Баду (по имени Дерек) не любил бурных сцен, он закрывался в комнате наверху и пил виски, должно быть, от этого он глох на оба уха.