Женщина ниоткуда (сборник) - Жан-Мари Гюстав Леклезио 16 стр.


Так началась моя жизнь в лагере.

У меня есть револьвер. Я его взяла в доме Эммы Кросли, он хранился в ее комнате в ящике комода под бельем. Она сама мне его как-то предъявила, когда рассказывала о своем муже captain Кросли. Это был его револьвер, тридцать восьмого калибра. В барабане сохранились все пули.

Каждое утро я ухожу из лагеря, иду по тихим улицам вдалеке от шоссе. Прохожу по кварталу, состоящему из небольших чистеньких вилл с садиками и живыми изгородями. Немного похоже на Арроманш, только улицы не выходят к морю. Наступила осень, с каждым днем темнеет все раньше. По небу бегут облака, иногда идет дождь, мне нравится чувствовать холодные капли на лице и руках. Волосы тяжелеют, становятся волнистыми, как у Биби, когда она была маленькой. Странно, с возрастом ее волосы потемнели и почти полностью распрямились. Я решила постричься очень коротко. Завтра или послезавтра. Девушки любят стричься, когда решают начать новую жизнь. Я заметила парикмахерскую на улице, ведущей к вокзалу. Мне хотелось бы постричься под мальчика, как Одри Хепбёрн в «Сабрине». Только не знаю, получится ли у парикмахерши, она, наверно, больше привыкла делать перманент и придавать седым волосам лиловый оттенок. Я изменюсь, я стану другим человеком.

Может быть, я соглашусь на предложение мадам Кросли удочерить меня. А что, «Рашель Кросли» звучит неплохо. Когда мне было лет десять, еще в Такоради, к нам как-то зашла приятельница Шеназ, высокая женщина с очень белой кожей и длинным носом. Она поглядела на меня и сказала: «Какая славная девчоночка, вы мне ее не отдадите?» Не помню, что ответила Шеназ, но я тут же убежала, спряталась в саду и не хотела возвращаться, пока эта женщина не ушла. Я боялась, что она меня заберет.

Я держу револьвер правой рукой в кармане ветровки. Он всегда при мне. Ночью я кладу его под подушку; когда я сплю, он все равно наготове. Я его никому не показывала. Если бы его увидела Рада или кто-то из мальчишек, то, конечно, отняли бы, чтобы загнать. Уж револьвер-то лучше их ножей со стопором и прочих лезвий. Но не могу же я допустить, чтобы капитанский револьвер пропал! Я должна во что бы то ни стало привезти его обратно и положить на место в ящик комода. Может, старушенция ничего не заметит. А если и заметит, я придумаю что-нибудь вроде: «Револьвер? Ах, извините, я его взяла ненадолго для съемок телесериала, они требовали настоящий, не пластмассовую игрушку». Мадам Кросли поймет, она ужасно любит сериалы и всякие душещипательные фильмы, она их записывает на видеокассеты. «Дикая роза», «Последняя любовь», «Черная магнолия», «Счастье Эммы». В Бисетр было то же самое, Шеназ и Биби часами смотрели телевизор.

В лагере нет телевизоров, соответственно, и видеоприставок. У старшего есть комп, но он его включает, только чтобы посмотреть результаты скачек или регби. Футбол он не любит, говорит, что это надувательство, игроки катаются по земле, как девчонки, которых ударили ногой. Никаких развлечений тут нет. В девять вечера всюду уже темно. Я лежу, держа руку на револьвере, и слушаю дыхание Рады. Я знаю, что она меня хочет, но ни на что пока не решается. Ну и правильно. Уже давным-давно я не спала целую ночь до утра.

По этой улице я иду медленно и осторожно, вдоль изгородей, по теневой стороне. Улица точно такая же, как прочие в этом квартале, и называется похоже – все другие носят названия растений или цветов. Улица Роз, авеню Сикоморы или Тамариска, улица Осин или Плакучих Ив. Вначале я терялась, сбивалась с пути в этом лабиринте. Но прошли недели, и теперь я знаю все закоулки и повороты. Нужно подняться на холм, свернуть в сторону, пройти мимо нескольких небольших домов и земельного участка, и перед тобой открывается перекресток – три идущих в гору улицы и аллея Настурций. На ней дом желтого цвета с зелеными пластмассовыми ставнями, перед ним живая изгородь и белая входная дверь. В изгороди проделан лаз – для бродячих кошек? – и через него я попадаю во двор. Я сажусь на землю среди кустов, моя зеленая ветровка почти не видна. Я жду. Вокруг летают мушки и комары, колонной движутся муравьи. Я вижу птиц, они щебечут, пока я устраиваюсь в кустах, потом замолкают или улетают.

К счастью, ни в этом доме, ни в соседних нет собак. Даже Заза, маленькая дворняжка Шеназ, меня бы почуяла и залаяла. А так я сижу спокойно и могу наблюдать за домом.

Ничего интересного я, правда, не вижу. Рано утром мужчина вытаскивает на улицу мусорный бак, потом несколько минут стоит в саду, глядя в пустоту. Он немного обрюзгший, одет в серый спортивный костюм, и волосы у него тоже серые. Если на дворе солнечно, он выкуривает сигарету, как будто это самое важное утреннее дело, потом возвращается в дом, и больше я его не вижу. Наверно, смотрит телевизор или возится в кухне. Она выходит обычно не раньше полудня. С рассеянным видом садится в машину, обшарпанный синий «Рено-5», и едет в Куркурон или, может, в Эври, где есть торговый центр. Возможно, по дороге она встречает девчонок из лагеря с бутылками воды и грязными тряпками. Может, дает им монету, чтобы они своими тряпками не пачкали ей ветровое стекло. А может, смотрит на них сурово, сжав губы, поднимает стекло и запирает дверцы машины. Но уж, во всяком случае, ей не приходит в голову, что и я могла бы оказаться среди этих девчонок. Когда женщина бросает своего ребенка, разве она думает, что станет с ним потом?

Во второй половине дня она выходит в сад. Пока еще тепло и солнечно, она устраивается в шезлонге и читает или дремлет. Я пытаюсь вообразить, что она читает, о чем думает. Иногда мне кажется, что я слышу какие-то слова. Ее голос. Слова, которые не перестают звучать у меня в голове до свиста, до головокружения. «Правда», «беспокоит», «насилие» или слова обыденной жизни, бессмысленные и бесполезные: «сегодня», «присыпка», а то и незнакомые мне имена, наверно имена ее детей, нового мужа, дочери: Элен, Марсель, Мелани, Морис, Морисетта… Тогда я затыкаю уши, прижимаю руки к голове изо всех сил, так что становится больно и кажется, что барабанные перепонки вот-вот лопнут. У меня такое ощущение, что я слышала эти имена всегда, все мое детство, в Такоради, в лицее, в Кремлен-Бисетр, в Мальро. Они подрывали мою жизнь, они меня медленно опустошали, высасывали всю мою энергию, мое «я», они разбивали меня надвое, натрое, на десять частей.

Я держу револьвер в правой руке, в кармане ветровки, ласково поглаживая нарезную рукоятку, то взвожу курок, то ставлю на предохранитель. Как обращаться с револьвером, мне показал Хаким Кинг, он возил меня в тир в Ля Гарен. Я стреляла по мишени и, когда кусочек картона отлетел обратно ко мне, увидела, что все пули попали в центр, даже две – в одну и ту же точку. Поэтому я никак не промахнусь. Пуля, одна-единственная пуля, и все исчезнет. Два звука: шум выстрела и почти одновременно – но я смогу услышать их порознь – удар пули, входящей в тело. Главное, ни крика, ни жалобы, ни даже «Ох!». Только глухой и сильный шум пули, вонзающейся в левое легкое и пробивающей аорту.

Мне знакомы все уголки этого дома и сада, аллеи, покрытые щебенкой, зеленые бордюры и густо посаженные цветы, колючие кусты, деревья, плакучая ива – прибежище насекомых, береза с серебристыми листьями. Как будто я жила здесь давным-давно, во времена Такоради, ребенок среди других детей. Но они меня не замечали. Я была невидима для них – как для Шеназ Баду. Я не знаю, почему я сюда пришла, не знаю, чего жду. С тех пор как я поселилась в лагере Куркурона, я постоянно прихожу сюда и влезаю в дырку в изгороди. «Ты куда идешь, на работу?» Рада смотрит на меня подозрительно. Мальчишки из лагеря какое-то время бегут сзади, я думаю, это Рада велела им за мной следить. Но я поворачиваю с одной улицы на другую, пока им не надоедает и они не разбегаются, будоража пустой квартал пронзительными криками. Как-то они дошли со мной до торгового центра. Заведующий хозяйственным магазином еще не успел ничего заметить, а они уже носились повсюду с индейским боевым кличем. Он хотел мне что-то сказать, но я его опередила, я говорила громко и резко, как никогда раньше, я говорила, сжав зубы, не знаю, понял ли он, что я вооружена. Он отступил, а я повторяла: «В чем дело, в чем дело, что они натворили, они что-нибудь украли? А ну-ка скажите: они что-нибудь украли, вы сами видели?» Мальчишки бегали по второму этажу, отчаянно крича, носились между отделами, а редкие покупатели застыли на месте. Когда я вышла из магазина, мальчишки выскочили за мной и, лавируя между машинами, разбежались по улицам, ведущим к лагерю. Так я поняла, что они в каком-то смысле моя семья, естественно, поскольку никакой другой семьи у меня нет. Что у них тоже нет ни имени, ни дома, что они родились неизвестно где, без прошлого и без будущего.

С Радой мы разговариваем очень мало. На самом деле она не из этого лагеря, оказалась здесь случайно, она грубая и тяжеловесная, говорит хриплым голосом, возможно, она даже побывала в тюрьме. А может, она полицейский шпик, потому и сидит здесь. Но мне нравится, что нет ничего обязательного, ничего точно определенного. Первый раз в жизни я чувствую себя свободной.

С Радой мы разговариваем очень мало. На самом деле она не из этого лагеря, оказалась здесь случайно, она грубая и тяжеловесная, говорит хриплым голосом, возможно, она даже побывала в тюрьме. А может, она полицейский шпик, потому и сидит здесь. Но мне нравится, что нет ничего обязательного, ничего точно определенного. Первый раз в жизни я чувствую себя свободной.

Этим утром я рано пришла на аллею Настурций. Сегодня хороший осенний день с ясным небом. Но уже чувствуется зимний холод – лед в водостоках, резкий ветер на шоссе. Я быстро шагаю, засунув руки в карманы ветровки, наклонившись под тяжестью своего рюкзака-ранца. Как всегда, когда я ухожу из лагеря, беру все свои вещи с собой. Если живешь в подобном месте, никогда не знаешь, сможешь ли вернуться туда вечером. Все мои пожитки – это смена белья, косметичка, носовые платки, пакет тампонов, кое-какие незначительные бумаги и единственная книга, потрепанная и грязная, которую я ношу с собой всюду, – «Пророк» Джебрана[41]. Я ее взяла когда-то с книжной полки Хакима, ничего ему не сказав, и не спрашивайте, почему именно эту книгу, а не другую. Я ее читаю маленькими порциями, она похожа на песню, я читаю и засыпаю. Однажды, когда меня остановила полиция, они посмотрели книгу и женщина спросила: «Ты что, мусульманка?» Я ничего не ответила, только улыбнулась: с каких это пор интересуются моей религией? Тогда у меня еще не было капитанского револьвера, иначе меня бы не выпустили из комиссариата. Но сейчас я сжимаю в руке этот маленький металлический предмет и убыстряю шаги. Я знаю: все должно решиться сегодня. Я не могу тянуть до следующей зимы.

Дом застыл в ленивой тишине. Даже птицы молчат. Я стою на щебне аллеи и смотрю на закрытые окна. Может, кто-нибудь решится на меня взглянуть? А если эта женщина, Мишель, Габриэль, как ее там, уже меня увидела и позвонила в полицию: «Приходите скорее, по-моему, она вооружена. Я боюсь, эта девица мне угрожает, она уже лежала в психушке, ее выпустили, или она сбежала, это опасно. Нет-нет, я ее не знаю, никогда раньше не видела, имени тоже не знаю. По-моему, она просто сумасшедшая, бродяжка, она живет в лагере у шоссе, болтается по городу с цыганятами, ну, с теми, которые попрошайничают и срывают сумки».

Внезапно я чувствую страшную усталость. До чего же утомительно каждый день приходить к запертому дому и всего-то видеть промелькнувшую тень. Я сажусь на землю, прямо на щебенку, и ставлю рюкзак рядом. Сегодня лжи придет конец. Сегодня все должно проясниться, а потом исчезнуть. Как лампочка: за секунду до того, как перегореть, она вспыхивает особенно ярко.

Это насыщенное время, оно не движется, или, точнее, в нем выделяется каждая частица, каждая крошка, словно я проживаю жизнь муравья. Я вижу каждый камешек, белый, прямоугольный, айсберг в ледяном море. Прожилки мертвых листьев, травинки, уцелевшие вопреки гербицидам, куски мертвого камня, разбитого стекла. По ясному небу медленно плывут облака, похожие на парусники. Они так далеко от земли. Когда-то в Такоради я смотрела, как они пересекают небо над садом, я ложилась на землю, а они двигались медленно и легко вслед за ветром с моря. У нас с Биби была игра давать облакам названия: кит, тукан, белое страшилище, серое страшилище, ведьма, обезьяны. Как будто я навсегда осталась лежать на садовой земле на другом конце света, в Африке. Что-то должно случиться, именно сейчас, чтобы прервать мое выдуманное существование. В моей жизни должна начаться новая эпоха.

Сначала они пришли в лагерь, чтобы всех оттуда выселить. Кажется, они объявили: город больше не желает терпеть бродяг. Рада все организовала. Собрали вещи, взрослых и детей увезли в полицейских машинах куда-то, где у всех будут приличные комнаты и туалеты. Потом они пришли за мной, очень тихо. Ни сирен, ни криков, вообще никакого шума. Спокойно и неторопливо, словно ступая по песку или ковру мха. Две женщины, двое мужчин. Иногда полицейские – мужчина и женщина, изображая влюбленную пару, ходят по городу, чтобы изловить всякую мелкую сошку. Но эти не притворяются. Они говорят. Они что-то просят. Что им нужно? Ах да, моя игрушка. Вот что они просят. Все на свете хотят мою игрушку. Я им улыбаюсь. Я улыбаюсь молодой женщине, стоящей передо мной. Солнце освещает ее лицо бронзового цвета. Глаза у нее такие кроткие, не то что у Рады. Она оттуда, из моего города, из Такоради, или из соседних мест – Кейп-Кост, Эльмины. Я вспоминаю, что встретила ее, когда моя тетя возила нас с Биби в бывшую тюрьму для рабов. Это возле форта, там узкие переулки, а дома из кирпича и толя. Она стояла в тени крыши и смотрела на меня. Совсем малышка, с пухлыми губами, с глазами, широко раскрытыми от страха. Я дала ей конфет. «Не бойтесь, мадемуазель. Меня зовут Рамата. Мы пришли вам помочь. Пожалуйста, дайте мне ваше оружие». Я ей улыбаюсь, мне хочется крепко обнять ее, как будто мы встретились после долгой разлуки. Мне нравится ее имя, оно африканское. Я медленно протягиваю револьвер, она его берет и отдает стоящему рядом полицейскому. «Пойдемте с нами, мадемуазель, мы о вас позаботимся, не бойтесь». Я иду рядом с Раматой, она не захотела, чтобы на меня надели наручники. Я опираюсь на ее руку, как старушенция, иду медленно, маленькими шажками, под ногами скрипит гравий, на морском берегу колышется песок.

Я вернулась. Я считала, что это совершенно невозможно. Я не верила, что когда-нибудь снова увижу Африку. Я думала, что умру, так больше и не повидав эту землю, этот свет, не подышав этим воздухом, не попив этой воды. Если уезжаешь, как я, будто нищая, без документов, без багажа, разве надеешься когда-нибудь вернуться? Уезжаешь, и все. Нельзя быть туристом в стране, где ты родился, или рос, или где тебя предали. Я не знала, что это возможно. Я об этом никогда не думала.

Но прежде всего надо было начать существовать официально. Поскольку я при себе ничего не имела, пришлось изобрести место рождения, дату, найти свидетелей, тех, кто дал мне имя и фамилию. Все устроила Рамата. Она связалась с мадам Кросли, с насельницами монастыря Непорочного Зачатия в Такоради, она звонила даже Шеназ и месье Баду в Бельгию. Так как я не хотела носить эту фамилию, Рамата ввиду предстоящего удочерения записала меня как Кросли. Бумаги были составлены кое-как, датировались задним числом, каких-то подписей не хватало, цифры придумывались на ходу, но все равно дело пошло, закрутилось, и в конце концов суд по гражданским делам все утвердил. А способ вернуться в Африку придумала для меня Биби. В больницу Такоради требовались помощники-добровольцы. И я поехала.

В нашей группе люди из разных стран. Французы, англичане, корейцы, американцы, даже одна австралийка. У большинства, как у меня, нет никакого медицинского опыта. Мы носим зеленые нейлоновые халаты, такие же шапочки и прозрачные бахилы. Живем по четыре человека в комнате, в доме страшно жарко, и на всех один душ. Вечером мы выходим на газон, курим, чтобы отогнать москитов, и немного общаемся. Каждый называет свое имя, но никто никогда не спрашивает: «Почему ты сюда приехал? Что делал раньше?» Как будто все только что вышли из тюрьмы. Хирург – уроженец Ганы, его зовут доктор Деджо. Когда я сказала, что родилась здесь, он воспринял это как шутку. Он говорит на безупречном английском, с типично британским произношением. Но, судя по следам надрезов на щеках, он из народности га. А может, акан.

Больница находится далеко от моря, по дороге в Таркву. По воскресеньям мы отправляемся на автобусе в город. Другие девушки обычно прогуливаются по центру, а я беру такси и еду на пляж. Я не пыталась отыскать наш дом. После войны ничего не осталось. И пляж полностью изменился. А может, у меня плохая память. Там, где раньше на просторную полосу белого песка свободно набегали волны, стоят крытые толем бетонные домики – жалкие подобия бунгало на фешенебельных английских курортах. Вместо рыбацких пирог – гондолы и водные велосипеды. На железном причале теснятся последние пеликаны. По небу, скрывая горизонт, тащатся низкие облака. Похоже, что Такоради больше никому не нужен, любители моря и серфинга отправляются в Кокробит.

До возвращения в Таркву еще есть время. Я сажусь и смотрю на море. Наверно, недавно тут была буря, волны выкатывают на песок свои желтоватые тела, да и пена не совсем белая. Но я узнаю знакомый запах, он вызывает дрожь и глубоко проникает в меня, прямо в мозг, запах одновременно нежный и едкий, не связанный ни с чем мирным и цивилизованным, запах необъяснимого насилия. Это первое, что я почувствовала, когда появилась на свет. У меня еще не было глаз, но я широко раскрыла ноздри, вдохнула запах моря, и он так и остался во мне. Не важно, где меня зачали, в какой жалкой лачуге моя мать приняла семя отца. Может, в одном из этих ужасных обшарпанных бунгало, когда на бетонной эстраде отеля убогий оркестр калечил музыку в стиле регги? Зато я знаю место моего рождения – это больница, где я сейчас работаю. Тогда она еще не была официальным центром гуманитарной деятельности (medecinsdumonde.org), а просто деревенской больничкой, где трудились монахини из конгрегации Непорочного Зачатия, несколько ирландок, несколько нигериек, английский врач-пенсионер. Я прошла по всем палатам. Самая старая служит теперь складом медоборудования – коробок с лекарствами, шприцев, капельниц, пластиковых мешков с плазмой. Там стоит большой допотопный холодильник с ржавой ручкой, он урчит, а иногда кашляет. Окно выходит на двор, окруженный лимонными деревьями. Конечно, когда я родилась, я ничего не видела ни тут, ни на пляже. Я жила, как брошенный зверек, в двухместной колыбели, со сжатыми кулаками и сжатым сердцем, я только и могла, что сосать и пачкать пеленки, пока кто-то из семьи Баду не пришел и не забрал меня. Но сейчас какое все это имеет значение?

Назад Дальше