Ной и Хоуп посмотрели друг на друга, и он понял, что они думают об одном и том же.
– А почему бы и нам… – горячо зашептал было Ной.
– Ш-шш! – Хоуп закрыла ему рот рукой. – Ты выпил слишком много шампанского.
Ной и Хоуп попрощались с гостями и, держась за руки, медленно пошли по улице, обсаженной высокими деревьями, среди газонов, на которых вращались разбрызгиватели, образуя сверкающие на солнце всеми цветами радуги фонтаны воды. Воздух угасающего дня был напоен поднимающимся с газонов запахом свежеполитой зелени.
– Куда же они поехали? – спросил Ной.
– В Монтерей, в Калифорнию, на месяц. Там живет его двоюродный брат.
Тесно прижавшись друг к другу, они шли среди фонтанов Флэтбуша, размышляя о пляжах Монтерея на Тихоокеанском побережье, об унылых мексиканских домиках, залитых лучами южного солнца, о двух молодых людях, которые только что сели в поезд на вокзале Грэнд-Сентрал и сейчас закрывают на замок дверь своего купе.
– Жаль мне их, – кисло улыбнулся Ной.
– Это почему же?!
– В такую ночь, как сегодня, впервые остаться наедине. Ведь сегодня же будет одна из самых жарких ночей за весь год.
Хоуп отдернула руку.
– Нет, ты совершенно невозможен! – сердито воскликнула она. – Как это мерзко и вульгарно!..
– Ну, Хоуп! – запротестовал Ной. – Я же просто немножко пошутил!
– Терпеть не могу такого цинизма, – громко продолжала Хоуп. – Ты готов высмеять все и вся! – Ной с удивлением заметил, что она плачет.
– Прошу тебя, дорогая, не нужно плакать. – Ной крепко обнял ее, не обращая внимания на двух маленьких мальчишек и собаку-колли, с интересом наблюдавших за ними с одного из газонов.
Хоуп выскользнула из его объятий.
– Не смей притрагиваться ко мне! – крикнула она и быстро пошла вперед.
– Ну прошу тебя, – повторил встревоженный Ной, стараясь не отставать от девушки. – Послушай-ка, что я тебе скажу.
– Можешь написать очередное письмо, – сквозь слезы ответила Хоуп. – Все свои нежные чувства ты, видимо, бережешь для пишущей машинки.
Ной поравнялся с Хоуп и молча пошел рядом. Он был озадачен и растерян и чувствовал себя так, словно внезапно оказался среди безбрежного моря, имя которому – женское безрассудство, и ему остается лишь дрейфовать, уповая на то, что ветер и волны прибьют его к спасительному берегу.
Однако Хоуп не хотела смягчиться и всю долгую дорогу в трамвае молчала, упрямо и презрительно поджав губы.
«Боже мой! – думал Ной, время от времени боязливо посматривая на свою подругу. – Она же перестанет встречаться со мной!»
Но Хоуп, открыв ключом обе двери, разрешила ему войти. В доме никого не было. Тетка и дядя Хоуп, захватив с собой двух маленьких детей, уехали на три дня отдыхать в деревню. В неосвещенных комнатах все дышало миром и покоем.
– Хочешь есть? – строго спросила Хоуп. Она стояла посередине гостиной, и Ной совсем было решился поцеловать ее, но, взглянув на девушку, отказался от своего намерения.
– Пожалуй, мне лучше уйти домой, – нерешительно проговорил он.
– Можешь поесть и у меня, – возразила Хоуп. – Я оставила ужин в холодильнике.
Ной покорно прошел за девушкой в кухню и, стараясь держаться как можно незаметнее, принялся помогать ей. Хоуп достала холодную курицу, полный кувшин молока и приготовила салат. Затем она поставила все на поднос и, как сержант, подающий команду взводу, сухо приказала:
– Во двор!
Ной взял поднос и отнес его в садик, примыкавший к дому. Садик представлял собой прямоугольник, ограниченный с боков высоким дощатым забором, а с третьей стороны – глухой кирпичной стеной гаража, сплошь заросшей диким виноградом. Тут росла изящная, раскидистая акация, был крохотный участок, воспроизводивший в миниатюре горный луг, несколько клумб с обычными цветами, деревянный столик со свечами под абажурами и длинные, похожие на кушетку качели под балдахином. В расплывчатых сумерках растаял, подобно туману или дурному видению, Бруклин, и Ной с Хоуп остались одни в обнесенном высокими стенами саду, словно где-то в Англии или во Франции, а может быть, среди гор Индии…
Хоуп зажгла свечи. Все с тем же мрачным выражением на лицах они уселись друг против друга и с аппетитом поели. Они почти не разговаривали, лишь изредка обменивались вежливыми просьбами передать соль или молоко. Затем они сложили салфетки и встали, каждый у своего конца стола.
– Свечи нам не нужны, – сказала Хоуп. – Потуши, пожалуйста, свою свечу.
Ной нагнулся над свечой, накрытой абажуром в виде небольшой стеклянной трубки, а Хоуп склонилась к другой свече. Когда они гасили свечи, их головы соприкоснулись, и во внезапно наступившей темноте Хоуп прошептала:
– Прости меня. Я самая мерзкая девчонка на свете.
После этого все было хорошо. Тесно прижавшись, они сидели на качелях и сквозь ветки акации смотрели на звезды, постепенно загоравшиеся в темнеющем летнем небе. Где-то далеко громыхал по рельсам трамвай и с шумом проносились грузовики; где-то далеко были тетка, дядя и дети; где-то далеко за гаражом кричали разносчики газет. Где-то далеко за стенами сада, в котором они сидели, бурлил и шумел совсем другой мир…
– …Нет, нет, не нужно… – просила Хоуп. – Я боюсь, боюсь… – умоляла она. И мгновение спустя: – О мой дорогой, мой любимый!
Потом они лежали, потрясенные и подавленные тем огромным, непреодолимым чувством, которое так властно увлекло их. Ной испытывал то робость, то торжество, то растерянность, то смирение. Он опасался, что теперь, когда они так слепо отдались друг другу, Хоуп возненавидит его, и каждое мгновение ее молчания все больше укрепляло его мрачные предчувствия…
– Ну, вот видишь, – заговорила наконец Хоуп и тихо засмеялась. – А ведь совсем не было жарко. Даже нисколько.
Потом, когда Ною уже пора было уходить, они вошли в дом. Жмурясь от света, Ной и Хоуп старались не смотреть друг на друга. Чтобы чем-то занять себя, Ной подошел к радиоприемнику и включил его.
Передавали фортепьянный концерт Чайковского. Мягкая, печальная мелодия была словно специально написана для них, только что переставших быть детьми и познавших всю нежность первой разделенной любви.
Хоуп подошла к склонившемуся над приемником Ною и поцеловала его в затылок. Он хотел повернуться к ней, чтобы ответить поцелуем, как вдруг музыка прекратилась и диктор сухим, деловитым тоном произнес: «Передаем специальное сообщение Ассошиэйтед Пресс. Наступление немцев продолжается по всему русскому фронту. На линии, простирающейся от Финляндии до Черного моря, введено в действие много новых танковых дивизий».
– Что это? – воскликнула Хоуп.
– Немцы, – ответил Ной, думая о том, как часто теперь приходится произносить это слово. – Немцы вторглись в Россию. Вот о чем кричали на улице газетчики…
– Выключи. – Хоуп протянула руку и сама выключила приемник. – Хоть на сегодня.
Ной ласково обнял ее и услышал, как сильно забилось ее сердце. «И сегодня днем, – подумал он, – пока мы были на свадьбе, пока шли по улицам, а потом сидели здесь, в саду, от Финляндии до Черного моря гремели орудия и умирали люди». Он подумал об этом механически, просто как о факте, не вдаваясь ни в какие рассуждения. Так читают плакат на обочине дороги, проносясь мимо него в машине.
Они уселись на обтрепанную кушетку. За окнами уже совсем стемнело, и крики газетчиков долетали, казалось, откуда-то из невероятной дали – такие странные и неуместные в этот спокойный вечер.
– Какой сегодня день? – спросила наконец Хоуп.
– Воскресенье. День отдыха.
– Да, я знаю. А какое число?
– Двадцать второе июня.
– Двадцать второе июня! – прошептала девушка. – Я навсегда запомню этот день.
Когда Ной вернулся домой, Роджер еще не спал. Стоя в темном доме за дверью комнаты и пытаясь придать своему лицу самое будничное выражение, Ной услышал тихие звуки пианино. Роджер, то и дело сбиваясь, наигрывал унылую джазовую мелодию. Он импровизировал. Ной постоял несколько минут в маленьком коридоре, затем открыл дверь и вошел. Роджер, не оборачиваясь, помахал ему рукой и продолжал играть. Ной сел в старенькое, обитое кожей кресло у окна, и комната, в углу которой горела единственная лампа, показалась ему огромной и таинственной.
Там, за открытым окном спал город. Легкий ветер слабо шевелил занавески. Слушая наплывающие друг на друга мрачные аккорды, Ной закрыл глаза, и его охватило странное ощущение, будто каждая клеточка его усталого тела трепещет, отзываясь на музыку.
Не закончив пассажа, Роджер перестал играть. Положив свои длинные руки на клавиши, он некоторое время смотрел на отполированное, местами поцарапанное дерево старого инструмента, а потом повернулся к Ною.
– Комната теперь полностью в твоем распоряжении, – проговорил он.
– Комната теперь полностью в твоем распоряжении, – проговорил он.
– Что? – Ной широко открыл глаза.
– Завтра я уезжаю, – сказал Роджер, будто продолжая уже давно начатый с самим собой разговор.
– Что, что?! – переспросил Ной, всматриваясь в лицо друга и пытаясь определить, не пьян ли он.
– Ухожу в армию. Кончен бал. Добрались и до нашего брата.
Ной не сводил с Роджера недоумевающего взгляда, словно не понимал, о чем тот говорит. «В другое время, – пронеслось у него в голове, – я бы еще мог понять. Но сегодня произошло слишком много».
– Я полагаю, – иронически заметил Роджер, – что кое-какие новости дошли и до Бруклина.
– Ты имеешь в виду события в России?
– Да, я имею в виду события в России.
– Я кое-что слышал.
– Так вот, я собираюсь броситься на помощь русским.
– Что?! Ты намерен вступить в Красную Армию?
Роджер засмеялся, подошел в окну и, ухватившись за занавеску, высунулся на улицу.
– Нет, – ответил он. – В армию Соединенных Штатов.
– И я с тобой, – внезапно решил Ной.
– Спасибо, только не будь идиотом. Подожди, пока тебя не призовут.
– Но ведь и тебя не призывают.
– Пока нет, но я тороплюсь. – Роджер рассеянно завязал узлом и снова развязал одну из занавесок. – Я старше тебя. Подожди своей очереди. Не бойся, тебе не придется долго ждать.
– Ты говоришь так, будто тебе лет восемьдесят!
Роджер снова засмеялся.
– Прости меня, сын мой, – сказал он, поворачиваясь к Ною и принимая серьезный вид. – До сих пор я изо всех сил старался не замечать происходящего. Но сегодня, послушав радио, я понял, что оставаться в стороне дальше нельзя. Теперь я вновь почувствую себя человеком лишь после того, как возьму в руки винтовку. От Финляндии до Черного моря, – торжественно произнес он, и Ной вспомнил голос диктора. – От Финляндии до Черного моря и до реки Гудзон и до Роджера Кэннона. Все равно мы скоро будем втянуты в войну, так что я приближаю этот момент для себя, и только. Всю свою жизнь я предпочитал выжидать, но на этот раз выжидать не хочу и сломя голову бросаюсь навстречу… Черт возьми! Да ведь я же все-таки происхожу из военной семьи. – Роджер ухмыльнулся. – Мой дедушка дезертировал под Энтистамом, а отец оставил трех внебрачных детей в Суассоне.
– И ты считаешь, что своим поступком принесешь какую-то пользу?
– Не спрашивай меня об этом, сын мой, – опять усмехнулся Роджер, но тут же снова стал серьезным. – Никогда не спрашивай. Может быть, это для меня самый правильный путь. До сих пор, как ты, наверно, замечал, у меня не было цели в жизни, а это все равно что болезнь. Вначале появляется едва заметный прыщик, но проходит три года, и ты уже паралитик… А вдруг армия поможет мне найти цель в жизни… – Роджер улыбнулся. – Ну, например, выжить или стать сержантом, или выиграть какую-нибудь там войну… Ты не возражаешь, если я еще побренчу на пианино?
– Конечно, нет, – насупившись ответил Ной. – «Ведь он же умрет! – твердил Ною чей-то голос. – Роджер умрет, его убьют».
Роджер сел за пианино, задумчиво дотронулся до клавишей и заиграл что-то такое, чего Ной никогда раньше не слышал.
– Во всяком случае, – заметил Роджер, продолжая играть, – я рад, что в конце концов вы с девушкой сошлись…
– Что? – растерянно спросил Ной, пытаясь припомнить, не проговорился ли он чем-нибудь Роджеру… – О чем ты толкуешь?
– Это написано на твоей физиономии вот такими буквами, – ухмыльнулся Роджер. – Как да световой рекламе. – И он заиграл на басовых нотах какой-то длинный музыкальный отрывок.
На следующий день Роджер ушел в армию. Он не разрешил Ною проводить его до призывного пункта и отдал ему все свои пожитки: мебель, книги и даже костюмы, хотя Ною они были велики.
– Ничего мне не нужно, – заявил Роджер, критически осматривая свое добро, накопленное за двадцать шесть лет жизни. – Все это хлам.
Он сунул в карман номер журнала «Нью рипаблик» – почитать в подземке по пути на Уайтхолл-стрит и улыбнулся: «Вот какое у меня хрупкое оружие». Потом нахлобучил шляпу на свою стриженную ежиком голову; помахал Ною и навсегда ушел из комнаты, в которой прожил пять лет. Ной смотрел ему вслед, и к его горлу подступала спазма; он чувствовал, что никогда больше у него не будет друга и что лучший период его жизни закончился.
Ной изредка получал сухие, иронические записки от Роджера из какого-то военно-учебного центра на юге страны, а однажды в конверте оказалась отпечатанная на стеклографе копия приказа по роте о присвоении Роджеру Кэннону звания рядового первого класса. Потом, после длительного перерыва, пришло письмо на двух страничках с Филиппинских островов. В нем описывались публичные дома Манилы и какая-то девица-мулатка с татуировкой на животе, изображавшей американский военный корабль «Техас». В конце письма Роджер размашистым почерком написал: «P.S. Держись на пушечный выстрел от армии. Людям в ней не место».
Уход Роджера в армию дал Ною одно существенное преимущество, и, хотя он с наслаждением воспользовался им, все же острые уколы совести нет-нет да и беспокоили его. Теперь у них с Хоуп была своя комната, им уже не приходилось, страдая от неутоленной страсти, бродить по мостовым или уныло ждать в холодном вестибюле, пока не отправится спать дядюшка – любитель почитать библию на сон грядущий. Они не были больше бездомными любовниками, печальными детьми, затерянными на асфальтовых улицах большого города.
В наконец-то обретенном собственном гнездышке, в убогой комнатушке, хранившей самую сокровенную, самую глубокую тайну их жизни, в головокружительном чередовании приливов и отливов любви и уличный шум внизу, и крики на углах улиц, и прения в сенате, и артиллерийская канонада на других континентах значили для них так мало, словно все это происходило в ином, далеком мире.
7
Христиан почти не замечал того, что происходит на экране. С трудом заставив себя сосредоточиться, он тут же начинал думать о другом. Между тем фильм был не лишен определенных достоинств. Он рассказывал об одном воинском подразделении, которое в 1918 году, по пути с Восточного фронта на Западный, попадает на день в Берлин. Лейтенант имел строжайшее приказание не отпускать солдат с вокзала, но он понимал, что люди, которые только что перенесли кровопролитные бои на Востоке, а завтра снова будут брошены в мясорубку на Западе, жаждут повидать своих жен и возлюбленных. Офицер распустил солдат по домам, хотя понимал, что если кто-нибудь из них вовремя не вернется на станцию, его предадут военному суду и, вероятно, расстреляют.
В фильме рассказывалось, как вели себя отпущенные солдаты. Одни из них предались безудержному пьянству, другие чуть было не поддались уговорам евреев и пораженцев остаться в Берлине, третьи, под влиянием жен, совсем было решили не возвращаться в часть. В течение некоторого времени жизнь лейтенанта висела на волоске, и только в самую последнюю минуту, когда поезд уже тронулся, на вокзале появился последний из тех, кому офицер разрешил побывать дома. Так солдаты оправдали доверие своего лейтенанта и отправились во Францию дружной, сплоченной группой. Картина была сделана очень хорошо. В ней было много юмора и пафоса. Она убеждала зрителей в том, что войну проиграла не армия, а трусы и предатели в тылу.
Игра актеров, изображавших участников другой войны, захватила солдат, заполнивших военный кинотеатр. Конечно, офицер в фильме был слишком уж хорош – ничего похожего Христиан в жизни не встречал. Он с горечью подумал, что лейтенанту Гарденбургу следовало бы посмотреть этот фильм не раз и не два. Дело в том, что после кутежа в Париже, по мере того как затягивалась война, Гарденбург все более ожесточался и черствел. По приказу командования полк, в котором они служили, передал все приданные ему танки и бронемашины другим частям, а сам был вскоре переброшен в Ренн. Здесь и застала их война с Россией, и, пока они выполняли тут преимущественно полицейские обязанности, однокашники Гарденбурга получали награды на Восточном фронте.
Однажды утром Гарденбург чуть не задохнулся от ярости, когда узнал, что юнец, вместе с которым он кончал офицерскую школу, прозванный за невероятную тупость Быком, произведен на Украине в подполковники. Гарденбург был безутешен: ведь он по-прежнему оставался лейтенантом, хотя жил припеваючи в двухкомнатном номере одной из лучших гостиниц города, имел двух любовниц и зарабатывал кучу денег, шантажируя спекулянтов мясом и молочными продуктами. И вот, мрачно размышлял Христиан, безутешный лейтенант срывает свою досаду на ни в чем не повинном унтер-офицере.
Хорошо, что завтра у Христиана начинается отпуск. Он дошел до такого состояния, что и недели дольше не смог бы выдержать ядовитых насмешек Гарденбурга; он совершил бы какой-нибудь безрассудный поступок и был бы обвинен в неповиновении.