И тут произошел каверзный инцидент, срочно подстроенный Мэйзо, в котором ясно и без всякого сомнения проявилась его дьявольская натура. Понимая, что партия для него проиграна и что все усилия, предпринятые им в течение пятнадцати месяцев, будут сведены к нулю, Мэйзо пошел на противоправное действие. Во время перерыва в слушании дела он нашел меня в зале, где я находился один под охраной республиканских гвардейцев и куда он не имел права входить. И там, приблизившись ко мне, он спросил с откровенной наглостью:
– А почему бы тебе не сказать, что это Роже Корсиканец?
Совершенно ошарашенный, я ему ответил:
– Но я не знаю Роже Корсиканца.
Он поговорил со мной еще с минуту, быстро вышел и направился к прокурору.
– Папийон только что мне признался, что это был Роже Корсиканец.
Случилось то, чего и добивался злосчастный Мэйзо. Судебное разбирательство было приостановлено, несмотря на мои протесты, и все же я пытался защищаться:
– В течение пятнадцати месяцев инспектор Мэйзо говорит, что в этом деле есть только один Папийон, то есть я, что я убийца Леграна и в этом нет никакого сомнения, что он не только утверждает это, но и представил суду свидетелей честных, неопровержимо и однозначно доказывающих мою вину.
Уж если полицейские нашли всех свидетелей и необходимые против меня доказательства, то почему же рушится их сооружение?
А не потому ли, что в этом деле, кроме лжи, ничего нет? Неужто достаточно появления нового имени, чтобы посеять сомнения в невиновности Папийона?
И поскольку вы говорите, что у вас имеются все доказательства моей вины, то неужели призрака Роже Корсиканца, выдуманного Мэйзо, если вы верите мне, или придуманного мной, если вы снова верите ему, достаточно, чтобы приостановить судебное разбирательство и начать все сначала?
Это невозможно. Я требую продолжения прений сторон и вынесения приговора.
Я вас убедительно прошу, господа присяжные заседатели и господин председатель!
«Ты выигрывал, Папи, ты почти выиграл, и только честность прокурора обратила победу в поражение». Потому что прокурор Кассаньо встал и сказал:
– Господа присяжные, господа судьи, я не могу поддержать обвинение… Я не знаю… Последнему заявлению следует дать оценку. Прошу суд отложить разбирательство и вернуть дело на доследование.
«Вот и все, Папи. Три фразы прокурора Кассаньо доказывают, что тебя осудили по сфабрикованному делу».
Окажись в руках этого честного прокурора нечто неопровержимое и ясное, в чем он был бы совершенно уверен, он бы не заявил: «…Я не могу поддержать обвинение».
Он бы сказал: «Еще одна выдумка Шарьера. Обвиняемому очень хочется сбить нас с толку этим Роже Корсиканцем, я не верю ни одному его слову. У меня в руках имеется все необходимое, чтобы доказать виновность Шарьера, и я не премину это сделать».
Но он так не сказал, он этого не сделал, а почему? Да потому, что, поступая по велению совести, прокурор сильно засомневался в объективности собранного материала и наверняка стал задавать вопросы о честности фараонов, состряпавших дело.
«И вот так, двадцатитрехлетний мальчишка, фараоны, начав позорно проигрывать, заделали тебе козу на финише. Они-то прекрасно знали, что Роже Корсиканец – туфта чистой воды, и надеялись, что до следующего суда присяжных успеют придумать еще какую-нибудь грязную комбинацию. Они определенно рассчитывали, при всей извращенности их сознания, что следующий суд, другой председатель, новый прокурор, хмурый и дождливый октябрь, настрой новых присяжных заседателей не будут ко мне так благосклонны и что для меня зал суда превратится из будуара в скотобойню».
Суд отложили, и дело послали на доследование, на повторное доследование!
Кто-то из журналистов потом напишет:
«Редко приходится наблюдать такую неуверенность в ходе судебного процесса».
Конечно же, доследование не привнесет ни одного нового факта. Роже Корсиканец? Его так и не найдут.
Во время доследования республиканские гвардейцы, когда их спросили об июльском инциденте, честно засвидетельствовали против Мэйзо. Да и как человек, кричавший о своей невиновности, логично ее доказавший и понимавший, что суд склоняется в его пользу, как же этот человек мог пустить все по́ ветру и с бухты-барахты сказать: «Я был там, но стрелял не я, а Роже Корсиканец»?
«А что скажешь о другом процессе, Папи? О последнем и решающем, когда пришла в действие бездушная гильотина, когда твоей молодости и вере в жизнь был нанесен страшнейший удар, запомнившийся навсегда, когда Мэйзо, снова обретший уверенность в себе, извинился перед прокурором за июльский инцидент, а ты крикнул ему: „Я сорву с тебя маску честного человека, Мэйзо!“ …Ты действительно хочешь пережить его заново?
Ты действительно хочешь снова увидеть тот зал суда, тот хмурый осенний день? Тридцать семь лет прошло с тех пор, дружище, сколько раз тебе надо это повторять? Ты снова желаешь прочувствовать тот удар-скуловорот, который тебя потряс, который вынудил тебя бороться долгих тридцать семь лет за право приехать сюда и сесть на эту скамью на бульваре Клиши, на твоем Монмартре? Да, истинно так. Я хочу снова спуститься по первым ступеням лестницы, приведшей меня на самое дно человеческого бесчестья, ступенька за ступенькой, чтобы лучше и взвешеннее прочувствовать тот путь, который мне довелось пройти.
Ты помнишь? Помнишь, как красивым парнем, которому по физиономии не дашь больше двадцати, в прекрасно скроенном двубортном костюме ты вошел в зал суда и заметил, как разительно он отличался от прежнего! Хотя это был тот самый зал».
Прежде всего, было облачно и шел дождь, так что пришлось даже зажечь люстры. На этот раз все было одето в кроваво-красный цвет: ковры, занавеси, мантии судей, как если бы все это было пропитано кровью в корзине с человеческими головами, отрубленными на гильотине. На этот раз и судьи не собирались в летние отпуска, они, наоборот, только что вернулись. Не то что в июле! А потом, кому приятно приступать к своим судебным обязанностям, начиная с ничтожного дельца о разборках между юнцами с Монмартра, да притом так надоедливо затянувшегося? Ведь есть куда более серьезные дела.
Старые волки из дворцов правосудия, адвокаты и судьи знают лучше, чем кто бы то ни было, как влияют иногда на весы Фемиды погода, время года, личность председателя и его настроение в день слушания, прокурор, присяжные заседатели, вид подсудимого и его защитника.
На этот раз председатель не потрафил мне и не попросил рассказать самому о своем деле, он вполне удовольствовался монотонным чтением обвинительного заключения секретарем суда.
У дюжины присяжных вонючек мозги были разжижены под стать погоде, о чем говорили их невыразительные, дебильные глаза. Они проглотили за милую душу обвинительное заключение в жанре литературного бреда.
У прокурора – первого фуражира гильотины – не было ничего человеческого. Это не Кассаньо. Такой не скажет: «Я не могу дальше поддерживать обвинение…»
Когда я вошел в зал, достаточно было одного беглого взгляда на сборище, чтобы прочувствовать все это. «Берегись, Папийон, в таком суде присяжных ты не сможешь защищаться». И я не ошибся: в течение двух дней разбирательства мне почти не давали слова. Ничего похожего на июльский процесс. Тот был слишком хорош.
И пошли-поехали те же самые показания, те же свидетельства, те же «говорят, что…» или «я слышал, что…» и т. п., что и в июле. Нет надобности описывать это в деталях – тот же самый цирк, с той только разницей, что, если я негодовал и взрывался, меня тут же лишали слова.
Единственным новым фактом стало появление в суде свидетеля, подтвердившего мое алиби. Это был таксист Леллю Фернан, не имевший возможности дать показания в июле, перед приостановлением процесса. Единственного свидетеля, которого полицейские так и не смогли отыскать, а потому окрестили его мифическим свидетелем.
И все же для меня это был очень важный свидетель, поскольку именно он заявил, что, когда он вошел в бар «Ирис» со словами: «На улице только что стреляли из револьвера», я находился в баре.
Прелюбопытная история. Во время следствия фараоны никак не могли обнаружить Леллю, зато каким-то образом отыскали свидетеля, давшего показания против моего будущего свидетеля. Им оказался рецидивист с десятью отсроченными судимостями, который, ничтоже сумняшеся, заявил, что свидетель, который однажды явится давать показания в мою пользу, будет подставным лицом.
А инспектор Мэйзо, который в своем длинном рапорте отрицал существование Леллю и категорически заявлял, что он все нашел и все доказал, так и не смог разыскать свидетеля, которого выставляли мы. Знал ли он, что этот свидетель, несмотря на то что полиция никак не могла его найти, был полон решимости явиться в суд по своей воле? Свидетель, о котором участковый комиссар отзывался как о честном труженике?
Леллю подтвердил свои показания, а его обвинили в том, что он подставное лицо. Мэтр Раймон Юбер воздевает руки к небесам:
– После этого вам ничего не остается, как продолжать честно платить свои налоги, мсье Леллю!
И вновь меня охватила ярость на этой зеленой скамье. Я не чувствовал ни холода, ни мелкого дождика, который стал накрапывать.
Снова вижу хозяина бара «Ирис», заявляющего в суде, что я не мог находиться у него в тот момент, когда в бар вошел таксист и сказал, что на улице стреляли, так как за две недели до того он сам запретил мне появляться в его заведении.
А это значит, что я такой дуралей, что в столь серьезной переделке, когда на карте стояла не только моя свобода, но и жизнь, в качестве своего алиби назвал именно то место, куда входить мне было строго заказано! И официант подтвердил показания хозяина. Только оба забыли добавить, что работать до пяти утра им благосклонно разрешила полиция. Скажешь правду – выступишь против нее. Значит, и заведение придется закрывать в два ночи. Хозяин отстаивал свой кассовый сбор, официант – свои чаевые.
Мэтр Раймон Юбер и мэтр Беффе делали все, что могли. Мэтр Беффе был крайне возмущен безобразными выходками Мэйзо и дошел почти до открытой войны с ним. Последний в конфиденциальных донесениях (не столь уж конфиденциальных, если некий журналист их опубликовал при содействии одного полицейского) пытался очернить профессиональную репутацию моего защитника, копаясь в его любовных связях, не имевших никакого отношения к делу.
Заседание подошло к концу. Мне предоставили последнее слово. Что я мог сказать?
– Я невиновен. Я жертва полицейской махинации. Это все.
Судьи и присяжные удалились на совещание. Спустя час они вернулись в зал суда. Я встал, ожидая, пока они займут свои места. Снова сел. Затем в свою очередь поднялся с места председатель и собрался зачитать приговор.
– Подсудимый, встаньте!
У меня полное ощущение, что я нахожусь в зале суда, пусть даже под деревьями бульвара Клиши, так что я мигом вскакиваю на ноги, забыв, что они продеты между сиденьем и спинкой скамьи, и тут же снова брякаюсь на задницу.
И так, сидя, а не стоя, как полагается, в тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году под деревьями бульвара я слушаю невыразительный голос председателя суда, объявляющего мне приговор в октябре тысяча девятьсот тридцать первого года.
– Вы приговариваетесь к каторжным работам пожизненно. Стража, уведите осужденного!
Я уже готов протянуть руки, но некому надеть на них наручники. И нет рядом жандармов. Совсем никого, кроме старушки, прикорнувшей на краешке скамьи. Чтобы защититься от холода и мороси, она прикрыла голову газетами.
Я высвобождаю ноги, встаю наконец и жду, когда пройдет онемелость. Приподнимаю газеты и просовываю в ладонь приговоренной к пожизненной нищете старухи стофранковую бумажку.
Мой пожизненный срок длился только тринадцать лет.
Все так же под деревьями, я брел посередине бульвара Клиши и дошел до площади Бланш, преследуемый последней сценой суда, когда я, стоя, получил невероятный по силе удар, стерший меня с лица Монмартра, моего Монмартра, почти на сорок лет.
Едва только свет этой чудесной площади окутал меня, как волшебный фонарь потух, и я уже никого не видел, кроме нескольких клошаров, сидящих на корточках у выхода из метро и дремлющих, уткнув голову в колени.
Скорее бы отыскать такси. Ничто больше меня не привлекало: ни тень деревьев, скрывающая меня от лучей искусственного света, ни блеск площади Бланш с кабаре «Мулен Руж», сверкающего всеми огнями. Одно живо напоминало мне прошлое, другое кричало: «Ты уже не здешний!» Все, да-да, все изменилось. Надо было поскорее убираться оттуда, чтобы не видеть собственными глазами, как все, что напоминало мне о моей молодости, умерло и похоронено.
– Эй! Такси! Лионский вокзал, пожалуйста.
Уже сидя в пригородном поезде, увозящем меня к племяннику, я вспоминал все статьи из газет, которые дал мне почитать мэтр Раймон Юбер после вынесения приговора. Ни одна из них, будь то «Депеш», «Франс», «Матэн», «Энтрасижан», «Юманите», «Журналь», не обошлась без того, чтобы высказать свои сомнения, каковых по ходу судебного разбирательства накопилось полным-полно. Последняя дала такой заголовок: «Сомнительное дело».
Вернувшись во Францию, я снова отыскал эти газеты. Вот несколько цитат, для примера:
«Депеш» от 07.10.31. Устами моего защитника: «Три возврата дела на доследование – из прокуратуры и с судебного слушания – говорят о его шаткости».
«Матэн» от 27.10.31. «Суд вызвал тридцать свидетелей, хотя достаточно было бы одного – неизвестного, усадившего раненого в такси, предупредившего его „жену“ и затем бесследно исчезнувшего. Но этот неизвестный так и остается неизвестным, и тридцать последовавших одно за другим свидетельств вряд ли помогут установить его личность…» Стражники: «Инспектор Мэйзо подошел к Шарьеру и сказал: „Ты знаешь, кто это сделал“».
«Франс» от 28.10.31. «Обвиняемый отвечает спокойно и твердо… Обвиняемый: „Мне больно это слышать. У Гольдштейна нет никаких причин желать мне зла, но он в руках инспектора Мэйзо, как, впрочем, и другие, у кого совесть нечиста. Вот правда“. Вызывают инспектора Мэйзо для дачи показаний. Он сразу же протестует: „В течение десяти лет я „курирую Пигаль“ и знаю, что Гольдштейн не из преступного мира. Если бы он был из преступного мира, он бы никогда не заговорил“ (sic[34])».
«Юманите» от 28.10.31. Статья заслуживает того, чтобы процитировать ее полностью. Заголовок: «Шарьер – Папийон приговорен к пожизненной каторге».
«Несмотря на серьезные сомнения в том, что установлена личность настоящего Папийона, которому приписывается убийство Ролана Леграна в мартовскую ночь на Монмартре, суд присяжных департамента Сена приговорил Шарьера.
В начале вчерашнего слушания свидетель Гольдштейн, на чьих заявлениях полностью строится обвинение, продолжал давать показания. Свидетель, который находился в постоянном контакте с полицией – а, по словам инспектора Мэйзо, таких встреч с момента трагедии было больше сотни, – сделал три заявления, причем каждое последующее было серьезнее предыдущего. Ясно, что данный свидетель является верным помощником криминальной полиции.
Когда он высказывает свои обвинения, Шарьер внимательно его слушает. Когда он заканчивает последнее, Шарьер восклицает:
– Не понимаю, я не понимаю этого Гольдштейна! Я не сделал ему ничего плохого, но он приходит в суд и изливает подобные потоки лжи с единственной целью – отправить меня на каторгу!
Вызывается инспектор Мэйзо. На этот раз он заявляет, что Гольдштейн дает показания без всякой подсказки. Это замечание вызывает кое у кого скептическую улыбку.
Прокурор Сирами в своем бессвязном выступлении констатирует, что на Монмартре много Папийонов, как и по всей стране. Однако он настаивает на осуждении, хотя не уточняет тяжести наказания, оставляя это на усмотрение присяжных.
Мэтр Готра, гражданский истец, насмешил всех, назвав каторгу школой „нравственного совершенствования“, и потребовал отправить туда Шарьера ему же во благо, чтобы там из него сделали „честного человека“.
Адвокаты – мэтр Беффе и Раймон Юбер – настаивают на оправдании своего подзащитного, поскольку тот факт, что полиции не удалось найти Роже Корсиканца, по прозвищу Папийон, вовсе не означает, что виновен Шарьер, имеющий такое же прозвище.
Но присяжные после длительного совещания возвращаются в зал суда с вердиктом „виновен“, и суд приговаривает Анри Шарьера к пожизненным каторжным работам с возмещением ущерба в один франк пострадавшей стороне».
В течение многих лет я задавал себе вопрос: почему полиция с таким остервенением набросилась на двадцатитрехлетнего мелкого уголовника, которого она сама же называла одним из лучших своих помощников? Я нашел единственный логичный ответ: она прикрывала кого-то другого – настоящего осведомителя.
* * *На следующий день светило солнце, и я снова пришел на Монмартр. Вот он, мой квартал между улицей Толозе и улицей Дюрантен, вот рынок на улице Лепик. Но где же столь милые мне рожи?
Я вошел в дом двадцать шесть по улице Толозе, чтобы повидать консьержку, притворяясь, будто кого-то ищу. Моя консьержка была добродушной толстухой с ужасной, поросшей волосами родинкой на щеке. Она исчезла. Ее место занимала бретонка. Я был настолько раздосадован, что не стал даже спрашивать, видела ли она большую волосатую родинку, когда приехала сюда.
Нет, Монмартр моей юности не украли, все было на своем месте, но все изменилось. Молочная лавка стала прачечной-автоматом, угловой бар – аптекой, фруктовый магазин – магазином самообслуживания. Ну и ну, это уж слишком!
Бар «Бандеве» на пересечении улиц Толозе и Дюрантен – место встречи девушек из почтового отделения на площади Аббатис, забегавших сюда пропустить стаканчик черносмородинной наливки. И мы, бывало, тут как тут. Чтобы их подзавести, подходим с самым серьезным видом и начинаем выговаривать, что вот-де смачиваете горлышко, в то время как бедные мужья вкалывают на работе. Да, бар никуда не подевался, но стойка уже с другой стороны, и два стола, какого-то хрена, не на своем месте. Более того, хозяйка-негритянка из Алжира, а посетители – арабы, испанцы или португальцы. Куда же мог деться прежний хозяин, выходец из Оверни?