Ва-банк - Анри Шарьер 34 стр.


И тогда полиция изобрела мотив. Его предоставил свинья в полицейской форме, инспектор Мазилье, утюживший Монмартр уже десять лет.

Один из моих защитников, мэтр Беффе, часто посещал Монмартр в часы досуга. И вот однажды он встретил там этого фараона, который заявил, будто ему доподлинно известно, что́ произошло на самом деле в ночь с двадцать пятого на двадцать шестое марта и что он готов дать на суде соответствующие показания, которые, несомненно, будут в мою пользу. Мы обсудили этот вопрос и пришли к выводу: либо Мазилье заела профессиональная честность, либо, что более вероятно, между ним и Мэйзо существует некое соперничество.

И мы заявили его свидетелем. Сами.

Но такого заявления от Мазилье мы никак не ожидали. Он сообщил, что хорошо меня знает, что я оказал ему немало услуг, и добавил: «Благодаря информации, которой снабжал меня Шарьер, мне удалось провести ряд арестов. Обстоятельства, относящиеся к убийству, мне неизвестны. Однако я слышал (боже, сколько таких вот „я слышал“, „мне говорили“ было на моем процессе!), что Шарьер был на ножах с некоторыми неизвестными мне лицами (так-так, дальше!), упрекавшими его за связи с полицией».

Вот вам и причина убийства! Я «замочил» Ролана Леграна во время разборки за то, что тот разнес по всему Монмартру о моем стукачестве.

И когда же выступил со своим заявлением инспектор Мазилье? Четырнадцатого апреля. А когда Гольдштейн дал другие показания, полностью перечеркнувшие те, что были даны в день убийства? Восемнадцатого апреля, через четыре дня после Мазилье.

Но в отличие от судебного следователя Роббе, сидевшего с самого начала в кармане у полиции, другие члены суда не были готовы проглотить месиво, приготовленное фараонами. Оно оказалось настолько несъедобным, что разразился первый скандал.

Когда суд первой инстанции ознакомился со всей этой стряпней, массой слухов, лжи, показаний, сделанных по подсказке или под давлением, он почувствовал, что в деле не все гладко. Так что, Папи, хотя ты часто сваливаешь всех в одну кучу: судей, фараонов, присяжных заседателей, администрацию тюрем и лагерей как одного поля ягоды – ты должен все же признать и порадоваться тому, что среди них попадались в высшей степени порядочные служители правосудия.

В результате суд первой инстанции отказался отправить мое дело в суд присяжных и вернул его на доследование.

Ярость полиции не знала границ. Везде искали свидетелей. В тюрьме – среди тех, кто вот-вот должен был выйти на волю, а также среди только что освободившихся. Прибавьте сюда разного рода «мне сказали», «я слышал», «кажется, что…». И так до бесконечности. Но доследование ничего не дало, абсолютно ничего, ни малейшего намека на новую и серьезную улику.

Наконец, так и не приготовив ничего свежего, кроме скверной рыбной похлебки, в которой мелкая речная рыба, выловленная в мутной воде, должна была сойти за первоклассную средиземноморскую, они отправили мое дело в суд присяжных.

И тут раздался второй удар грома. Такое крайне редко происходит в судебном мире: прокурор, государственный обвинитель, роль которого и личная заинтересованность состоят в том, чтобы защищать общество, продвигаться по службе, отправляя как можно больше обвиняемых за решетку, этот прокурор, которому передали мое дело, чтобы выступить с обвинением против меня, поднял его со стола, словно пинцетом, кончиками пальцев и положил обратно со словами: «Я не собираюсь выступать обвинителем по этому делу. Оно с душком и шито белыми нитками. Поручите это кому-нибудь другому».

В тот день лицо мэтра Раймона Юбера светилось от удовольствия, когда он сообщил мне в Консьержери эту сногсшибательную новость!

– Представьте себе, Шарьер, ваше дело настолько хлипкое, что в суде разразился настоящий скандал: прокурор, заметьте, отказался выдвигать против вас обвинение и предложил передать дело другому!

…Сегодня вечером на скамье бульвара Клиши было свежо. Я сделал несколько шагов взад и вперед под сенью деревьев. Не хотел выходить на свет, опасаясь потерять луч волшебного фонаря, доносящего до меня картины и образы тридцатисемилетней давности. Я поднял воротник плаща, чуть сдвинул шляпу на затылок, чтобы проветрился череп, разгоряченный и вспотевший от воспоминаний. Затем я снова сел, закинул полы плаща на колени и, повернувшись спиной к проспекту, взялся за спинку скамьи обеими руками. Точно так же держался я руками за барьер заграждения для подсудимых на своем первом процессе в июле тысяча девятьсот тридцать первого года.

Ведь у меня был не один процесс. Их было два.

Как же они отличались друг от друга! Первый состоялся в июле, второй – в октябре.

Все шло слишком хорошо, Папи! И зал суда поначалу не был кроваво-красным. Ничего похожего на скотобойню, скорее – огромный будуар. В свете чудесного июльского дня занавеси, ковры, мантии судей выглядели почти бледно-розовыми. И улыбающийся председатель суда, добрый, как ребенок, и слегка скептичный. Не очень-то доверял он тому, что было написано в деле. Это следовало из его вступительного слова на открытии заседания:

– Шарьер Анри, поскольку обвинительное заключение ни в коей мере не отвечает тому, что мы желали бы в нем найти, будьте добры сами изложить свое дело членам суда и присяжным заседателям.

«Потрясающий случай, неслыханный, неожиданный. Такой выпадает один раз на тысячу, и вот он представился тебе, Папи. Воспользуйся им! Председатель суда просит обвиняемого изложить свое дело! Хорошо ли запомнился тебе тот щедрый на солнце июльский суд, те замечательные судьи? Это было чересчур хорошо, Папи. Судьи вели процесс беспристрастно, председатель спокойно и честно занимался поиском истины, задавал обескураживающие вопросы полицейским и свидетелям, заставляя Гольдштейна вертеться словно угорь на сковородке, в результате чего обнажались противоречия в его показаниях. Председатель разрешил мне и моим защитникам по ходу разбирательства задавать самые щекотливые вопросы противной стороне. Это было слишком хорошо! Я не устану повторять тебе, Папи, что это было правосудие, освещенное солнцем, как если бы судьи решили провести праздничное судебное заседание, приняв мою сторону из-за несуразиц в сомнительных показаниях еще более сомнительных полицейских.

Тогда ты мог бороться и защищаться, Папи. Бороться с кем? Таких хватало, их было в избытке».

Мой главный свидетель – мать потерпевшего – уже обработан фараонами. Не думаю, что она сделала это из злого умысла, она поступила так бессознательно, принявшись выдавать инсинуации полиции за свои собственные.

Мать уже не заявляла, что слышала в присутствии комиссара полиции: «Папийон Роже». Теперь она утверждала, будто Легран добавил (когда?), что один из его друзей, Гольдштейн, хорошо знает Папийона. Сегодня она показывала, что слышала: «Это Папийон, Гольдштейн его знает». Она забыла про «Роже» и добавила: «Гольдштейн его знает». Таких слов не слышали ни комиссар Жерарден, ни инспектор Гримальди. Очень странно, когда комиссар полиции не замечает и не записывает столь важные вещи, не так ли?

Мэтр Готра, представлявший интересы потерпевшей стороны, предложил мне попросить прощения у матери жертвы. И я сказал ей:

– Мадам, мне не за что просить у вас прощения, поскольку я не убивал вашего сына. Единственное, что я могу сделать, – это посочувствовать вашему горю.

Но комиссар Жирарден с инспектором Гримальди не изменили своих первоначальных показаний. Легран сказал: «Это Папийон Роже». И все.

И тогда появился вечный свидетель, который был хорош под любым соусом, Гольдштейн. Этот свидетель – настоящая патефонная пластинка, сработанная на набережной Орфевр, 36. Он давал пять или шесть показаний, обвинение строилось на трех. Каждое его заявление усиливало выдвинутое против меня обвинение, и неважно, что они противоречивы. По сути каждое из них являлось новым кирпичиком в том здании, которое сооружала полиция. Я снова вижу этого свидетеля, как если бы все происходило сегодня. Он говорит тихо и едва поднимает руку, произнося «я клянусь». Когда он заканчивает давать показания, мэтр Беффе сразу же переходит в атаку:

– Прежде всего, скажите, Гольдштейн, сколько раз вы «случайно» встречали инспектора Мэйзо, который сам заявляет, что «случайно» встречался и разговаривал с вами об этом деле много раз? Странно, Гольдштейн. Сначала вы утверждаете, что вам ничего не известно о деле, затем – что вы знаете Папийона, потом – что вы встречались с ним в ночь преступления перед совершением преступления, далее – что он послал вас в больницу Ларибуазьер узнать, как обстоят дела у Леграна. Как вы сами объясните столь разные показания?

Ответ Гольдштейна свелся к повторению:

– Я боялся, потому что Папийон на Монмартре был крайне опасен.

Я сделал протестующий жест, и председатель обратился ко мне:

– Обвиняемый, у вас есть вопросы к свидетелю?

Ответ Гольдштейна свелся к повторению:

– Я боялся, потому что Папийон на Монмартре был крайне опасен.

Я сделал протестующий жест, и председатель обратился ко мне:

– Обвиняемый, у вас есть вопросы к свидетелю?

– Да, мсье председатель.

Я посмотрел прямо на Гольдштейна:

– Гольдштейн, повернитесь ко мне, посмотрите мне в лицо. Что это за мотив, который заставляет вас врать и возводить на меня напраслину? Какое преступление, известное Мэйзо, вы отрабатываете, выдвигая против меня эти лживые обвинения?

Негодяй посмотрел мне в глаза, весь дрожа, но все-таки внятно произнес:

– Я говорю правду.

Жаль, что я не мог тогда убить этого мерзавца! Я повернулся к суду:

– Господа судьи! Господа присяжные! Прокурор утверждает, что я находчив, умен и хитер, но показания свидетеля говорят об обратном. В свете его заявлений я выгляжу полным идиотом, что и собираюсь вам доказать. Если ты признаешься кому-то в том, что совершил тягчайшее преступление, скажем только что убил его друга, и если ты умный человек, то такое признание можно сделать только тому, кого ты хорошо знаешь. И нужно быть круглым идиотом, чтобы признаться в содеянном незнакомому человеку. А Гольдштейн мне незнаком. – И, повернувшись к Гольдштейну, я продолжаю: – Пожалуйста, Гольдштейн, назовите кого-то в Париже или во Франции, кто может сказать, что он хотя бы раз видел нас с вами за беседой.

– Я не знаю никого, кто бы это засвидетельствовал.

– Правильно. Назовите, пожалуйста, хотя бы один ресторан, бар или бистро на Монмартре, в Париже, в целой Франции, где мы ели или пили хотя бы однажды.

– Я никогда не ел и не пил с вами.

– Очень хорошо. Вы говорите, что, когда встретили меня первый раз той злополучной ночью, со мной были еще двое. Кто они такие?

– Я их не знаю.

– И я не знаю, между прочим. Скажите, только быстро и не раздумывая, куда я вас просил прийти с ответом, когда давал вам поручение сходить в больницу, и называли ли вы то место тем, кто вас сопровождал? Если нет, то почему?

Ответа нет.

– Отвечайте, Гольдштейн. Почему вы не отвечаете?

– Я не знал, где вас искать.

Мэтр Раймон Юбер:

– Значит, мой клиент посылает вас с очень важным поручением – узнать, в каком состоянии находится Ролан Легран, – и вы не знаете, куда вам идти с ответом? Это так же смешно, как и неправдоподобно.

«Да, Папи, это было совершенно неправдоподобно; и тем более прискорбно, что все обвинение позволялось строить на последовательных и с каждым разом все более отягчающих мою вину показаниях этого несчастного подонка, к тому же совсем не умного и не способного, даже при всей натасканности в полиции, быстро отвечать на вопросы».

Председатель суда:

– Шарьер, полиция утверждает, что вы убили Леграна, потому что он называл вас осведомителем. Что вы можете сказать на это?

– Я шесть раз имел дело с полицией, и каждый раз меня освобождали за отсутствием улик или состава преступления. И только однажды меня осудили на четыре месяца условно. Никогда меня не арестовывали вдвоем с кем-нибудь, и никогда никого не арестовывали из-за меня. Вряд ли можно предположить, что, будучи в руках полиции, я молчу, а когда оказываюсь на свободе, доношу на своих друзей.

– Инспектор полиции утверждает, что вы ходите у него в осведомителях. Попросите войти инспектора Мазилье.

– Я заявляю, что Шарьер был моим осведомителем и помог мне арестовать многих весьма опасных лиц. Об этом были разговоры на Монмартре. Что касается дела Леграна, то мне о нем ничего не известно.

– Что вы на это скажете, Шарьер?

– По совету моего адвоката мэтра Беффе, который сказал мне, что инспектор знает правду об убийстве Леграна, я заявил его в качестве свидетеля. Но теперь я вижу, что мы вместе с моим защитником угодили в страшную ловушку. Когда инспектор Мазилье предложил свои услуги мэтру Беффе, он утверждал, что знает все по делу об убийстве. Мой защитник ему поверил, так же как и я. Мы полагали, что либо он честный полицейский, либо между ним и Мэйзо существует какое-то соперничество, что побуждает его дать показания о преступлении. А теперь, как вы видите сами, этот полицейский говорит, что ничего не знает о драме.

Зато стало совершенно очевидно, что показания инспектора предоставили наконец мотив, столь необходимый моему предполагаемому преступлению, – мотива как раз явно не хватало. В самом деле, заявление полицейского, словно манна с небес, упало на здание обвинения и спасло его от разрушения. Кроме того, оно придало обвинительному заключению некоторое основание, без которого оно бы непременно рассыпалось.

Не было никаких сомнений, что без помощи Мазилье обвинительное заключение развалилось бы на части, несмотря на все усилия инспектора Мэйзо. Маневр казался настолько очевидным, что приходилось удивляться, как еще обвинение может за него цепляться.

Я продолжал сражаться:

– Господа судьи, господа присяжные, окажись я на самом деле доносчиком полиции, получилось бы одно из двух: или я вовсе не убивал бы Леграна за то, что он назвал меня стукачом, ибо человек, павший так низко, проглатывает подобные оскорбления не моргнув глазом, или если бы, придя в ярость, я стрелял в Леграна, то будьте уверены, что тогда полиция сыграла бы свою игру: она воздержалась бы от столь яростного и неуклюжего преследования стукача, потому что я был бы ей весьма полезен. Более того, полиция закрыла бы глаза, представив все это дело как сведение счетов между двумя шишкобоями из известного мира, даже пошла бы на трюк, выставив меня обороняющейся стороной в пределах допустимой самозащиты. Можно привести множество примеров такого рода, но, к счастью, это не мой случай. Мсье председатель, могу я задать вопрос свидетелю?

– Да.

Зная, к чему я клоню, мэтр Раймон Юбер обратился к суду с просьбой освободить инспектора Мазилье от необходимости соблюдения профессиональной тайны, без чего он не мог бы мне отвечать.

Председатель:

– Суд силой своей дискреционной власти[33] освобождает инспектора Мазилье от соблюдения профессиональной тайны и просит его в интересах истины и правосудия ответить на вопрос, который собирается задать ему обвиняемый.

– Мазилье, назовите, пожалуйста, хотя бы одного человека во Франции, в ее колониях или за границей, которого вы арестовали по моей наводке.

– Я не могу отвечать.

– Вы лжец, инспектор! Вы не можете отвечать, потому что такого никогда не было!

– Шарьер, будьте сдержанны в выражениях, – сказал мне председатель суда.

– Мсье председатель, я защищаю здесь две вещи – мою жизнь и мою честь.

Но инцидент не получил дальнейшего развития. Мазилье удалился.

И пошли-поехали другие свидетели! Одежонка на всех из одного куска ткани, скроена и сшита по одной мерке и одному фасону в ателье «Фараоны и компания» по адресу: Париж, набережная Орфевр, 36, криминальная полиция, тысяча девятьсот тридцатый год. Хочется надеяться, что с тех пор там все изменилось. Надеяться надейся, да не очень-то доверяй.

«А твое последнее объяснение, Папи, последнее и самое логичное? Разве ты его не помнишь?» – «Помню ли я его? Я его, как сейчас, слышу»:

– Мсье, будьте ко мне справедливы и выслушайте меня: Легран получил только одну пулю, в него стреляли всего один раз. Он остался жив, стоял на ногах, и ему дали возможность сесть в такси. Следовательно, стрелявший человек не хотел его убивать, иначе он сделал бы четыре, пять, шесть выстрелов из пистолета, как это принято в той среде. На Монмартре каждый об этом знает. Так или нет?

Итак, предположим, что это был я и что я в этом сознаюсь и говорю: «Мсье, этот человек, мотивируя тем-то и тем-то, справедливо или нет, затеял со мной ссору и обвинил меня в том-то. Во время ссоры он опустил руку в карман, и, поскольку я знаю, в какой среде мы общаемся, я испугался и в целях самозащиты выстрелил один раз». Если я вам так заявлю, то одновременно дам в руки доказательство, что я не хотел убивать и отпустил его живым на такси. Тогда в заключение я скажу: «Поскольку инспектор утверждает, что я очень полезен полиции, то прошу вас принять то, что я вам только что сказал, за чистую правду, как мое признание, и впредь трактовать это дело как нанесение огнестрельного ранения, повлекшего за собой смерть, то есть как дело о непреднамеренном убийстве».

Суд слушал меня в полной тишине и, по-моему, начал задумываться. Я продолжал:

– Десять раз, сто раз мэтр Юбер и мэтр Беффе задавали мне вопрос: «Это вы стреляли? Если да, то скажите. Вам дадут от силы лет пять, а то и меньше. Вас не могут приговорить к большому сроку. При аресте вам было двадцать три, и вы выйдете на свободу еще очень молодым».

Но, господа судьи, господа присяжные заседатели, я не могу идти этим путем, даже спасаясь от гильотины или каторги, потому что я невиновен и являюсь жертвой полицейской махинации.

В залитом солнцем зале суда мне была предоставлена возможность полностью объясниться. «Что ни говори, Папи, все шло слишком хорошо, просто прекрасно. Ты чувствовал, как забеспокоился суд, и победа была возможна. Бедный самонадеянный ребенок, ты просто не отдавал себе отчета, что это „хорошо“ не может продолжаться вечно».

Назад Дальше