А недурная газетка, эта „Франс суар“, благодаря ей ты узнал свежие новости. Неважно какие, простите, зато свежие! От таких новостей и вправду может хватить удар!
Что же делать? Взять у доброй женщины газету и немедленно возвращаться в Париж!»
В 10:00 самолет совершил посадку в Лионе.
В 10:20 я забрал свой чемодан из багажного отделения.
В 10:30 прошел регистрацию на рейс Лион – Париж.
В 15:00 ворвался в приемную издательства Повера.
В 15:01 проник, без доклада и не спрашивая разрешения, в кабинет Кастельно и застал его вместе с Жаном Кастелли за чтением и обсуждением моей рукописи.
В 15:06 спокойно уложил ее в холщовый чемоданчик, убедившись, что в ней ровно шестьсот двадцать страниц.
В 15:10 у входа в кафе Кастельно объяснил мне, что Жан-Жак Повер не может меня издать вовсе не потому, что фирма, носящая его имя, испытывает серьезные затруднения, он мог бы это сделать в одном из филиалов, которые находятся в хорошем финансовом положении, а совсем по другой причине.
В 15:15 я без обиняков заявил Кастельно, что не желаю ничего больше знать об этом слишком ловком дельце́.
В 15:20 мы решили поужинать вместе в ресторане «Купол» в восемь вечера.
И там передо мной предстал самый благородный, самый сердечный и самый искренний человек, какого я когда-либо знал.
За виски я узнал, что Кастельно очень плотно и с самого начала занимался делом Альбертины Сарразен;
за устрицами – что он на мели и уходит от Повера, потому что тот не в состоянии ему платить, и что только в отдаленной перспективе ему светят небольшие деньжата;
за рыбой – что Повер его друг и что он оставляет ему в бесплатное пользование маленькую комнатку во дворе, малость запущенную, но он переделает ее в офис с наступлением лучших времен, когда можно будет не опасаться за будущее;
за бифштексом – что у него вдобавок ко всему имеется пятеро очаровательных детишек – четыре девочки и один мальчик – и милая жена;
за сыром – что он все равно счастливчик, потому что в семье все доброжелательны и очень любят друг друга;
за десертом – что у него есть небольшие долги, но это не страшно, потому что за обучение детей в школе заплачено и на зиму они одеты;
за кофе – что если я не хочу больше слышать о Повере, то почему бы мне не доверить рукопись ему;
за коньяком – что он уверен, что через шесть месяцев сумеет опубликовать мою книгу, и на очень хороших условиях.
– Какие гарантии ты мне можешь дать?
– Материально – никаких. Вопрос упирается в абсолютное доверие. Ты не пожалеешь.
«Ишь, куда клонит! Либо он проходимец из проходимцев, либо…»
– Могу я зайти к тебе домой завтра? Если да, то во сколько?
– Приходи обедать к часу. Устраивает?
– О’кей.
Мы зашли еще в несколько баров. Пил он без дураков, но при этом держался великолепно. Все время оставался любезен и весел, а виски лил за воротник, как заправский знаток этого дела.
– До завтра, Жан-Пьер.
– До завтра, Анри.
Не знаю, что произошло, но, обмениваясь прощальным рукопожатием, мы громко рассмеялись.
* * *В час ночи я добрался до своих. Дети уже спали.
– Это ты, дядюшка? Я думал, что ты в Лионе. Что случилось? Все в порядке?
– Да, что ни делается, все к лучшему. Мой издатель, вернее, тот, кто должен был бы им стать, обанкротился.
И мы дружно расхохотались.
– Поистине, дядюшка, у тебя вечно все не так, как у всех. Каждый раз происходит что-нибудь неожиданное!
– Верно. Всем спокойной ночи.
И вскоре я крепко уснул в своей комнате, совсем не беспокоясь о будущем моей книги.
Не могу объяснить почему, но у меня было доброе предчувствие.
Завтра все должно было проясниться. Ночь прошла мирно.
В час дня в субботу я поднялся на третий этаж опрятного здания в Шестом округе Парижа. Взбираться по ступеням было легко (а это для меня много значило с тех пор, как я сломал обе ступни в Барранкилье) благодаря в том числе добротной ковровой дорожке, на которой не скользила обувь. А на улице все еще шел дождь.
У Жан-Пьера оказалось настоящее индейское племя.
Две красивые дочери, Оливия и Флоранс, восемнадцати и шестнадцати лет, затем довольно длительный перерыв на Марианнином производстве (его жену звали Марианной). Я отметил ее мягкую улыбку и то, как блестели ее глаза, когда она смотрела на малышей, начавших появляться на свет через шесть лет после Флоранс. «Когда их уже больше не ждали», – заметил я, смеясь.
Семья жила в просторной квартире, ухоженной и довольно богатой. Кое-что из предметов старинной мебели указывало на то, что у кого-то из супругов, а быть может у обоих, в роду были бабушки из привилегированного сословия. За разговором я внимательно рассматривал детали.
Во время обеда я отметил две очень важные вещи.
В семье Жан-Пьера умели вести себя за столом, дети ели так же красиво, как и взрослые, лучше Папийона, кандидата на литературный успех.
Стол был круглый, и все хорошо друг друга видели. Старшие дочери с вежливой предупредительностью помогали подавать на стол: одна пошла за чем-то, вторая принесла еще что-то. Видно, что трое малышей обожали отца и разговаривали только с его разрешения, что случалось редко, поскольку Жан-Пьер любил поболтать не меньше, чем я, а этим все сказано – другим почти никогда не представлялся случай вставить слово.
Жан-Пьер действительно разговорился: об открытии Альбертины Сарразен, о ее успехе, о проблемах рекламирования и выпуска в свет нового автора, о взаимоотношениях с прессой, радио и критиками. Он назвал имена всех критиков, дал их характеристику и представил родословную. Легкость, с которой эта информация отскакивала от зубов моего будущего издателя, произвела на меня большое впечатление.
Было видно, что черепок у него варит, что он хорошо знает свое ремесло, рассуждает логично, говорит непринужденно. Так у него в гостиной мы и пришли к соглашению.
– Я доверяю тебе издать мою книгу и представлять мои интересы. Ты знаешь, что я написал ее, чтобы подзаработать, а не из других соображений. И ты знаешь почему.
Он слегка улыбнулся:
– Никому точно не известно, почему пишутся книги.
– Возможно, но я это знаю.
– Ты можешь на меня положиться.
– До свидания.
– До скорого.
– Будем надеяться.
* * *В пригородном поезде, увозящем меня к племяннику, я уже ни в чем не сомневался и никого не подозревал. У Жан-Пьера все было в порядке, это ясно, ведь у ненадежного человека не могло быть такой прекрасной семьи. Ловок он был сверх меры, но все потому, что плотно сидел на мели и ему надо было вертеться, чтобы обеспечить безоблачное будущее своих родных в тихом семейном кругу.
* * *Четырнадцать часов полета, и мой самолет приземлился в Каракасе.
– Милая! Я возвращаюсь с победой!
– Правда? Тебя издают?
– Больше того, мне готовят потрясающий успех.
С октября по декабрь мы с Кастельно вели активную переписку. Он очень уважительно отзывался и о рукописи, и обо всем, что он сам прочувствовал, прочитав ее. А прочувствовал он хорошо: «По приезде в Каракас ты, должно быть, спрашивал себя: „А не сон ли это, не лапша ли на уши и т. д.?“ И речи быть не может о том, чтобы переписывать твою книгу и пытаться сделать из нее роман. Нужно просто исправить некоторые ошибки во французском, орфографию и пунктуацию… У твоей книги есть голос, что бывает редко. Мы не станем ничего менять, это будет твоя книга, не беспокойся, и т. д.».
Тридцатого января тысяча девятьсот шестьдесят девятого года я получил телеграмму следующего содержания: «Победа. Подписан договор с крупным издателем Робером Лаффоном. Он в восторге. Лично прослежу за выпуском книги мае-июне. Подробности – письмом. Жан-Пьер».
И солнце вернулось в мой дом вместе с телеграммой моего друга.
И солнце вернулось в наши сердца при сообщении, что моя книга обязательно выйдет.
А вместе с солнцем все выше и выше поднималась радуга надежды, потому что меня, так сказать, опубликует «крупный» издатель, Робер Лаффон.
Телеграмма пришла, когда мы с Ритой были в доме одни. Мы еще спали, когда телеграфист разбудил нас в десять утра (легли мы в шесть, после закрытия бара «Скотч»), и снова отправились в постель, но уже с телеграммой. Перед тем как уснуть, мы еще раз ее перечитали.
– Подожди, милая. Секундочку.
Я позвонил нашей дочери в посольство, чтобы сообщить ей чрезвычайную новость. Она закричала от радости:
– Кто издатель? (Она у нас много читает.)
– Робер Лаффон. Ты должна его знать.
В голосе больше не чувствовалось радости:
– Я не знаю такого издателя. Должно быть, мелкий какой-нибудь. Откровенно говоря, я вообще не слышала этого имени.
Я положил трубку, слегка разочарованный, что моя дочь не знает моего крупного издателя.
В четыре часа дня Клотильда вернулась домой. Рита задерживалась у парикмахера. Дочь снова и снова перечитывала телеграмму.
В четыре часа дня Клотильда вернулась домой. Рита задерживалась у парикмахера. Дочь снова и снова перечитывала телеграмму.
– Робер Лаффон – крупный издатель? Он преувеличивает, уверяю тебя, Анри, поскольку я такого не знаю.
– Однако Кастельно – серьезный человек!
– Быть того не может. В посольстве я справлялась у приятельницы. Она читает больше меня и категорически заявляет, что знать не знает Лаффона. А ведь она француженка, да к тому же парижанка.
Очень странно.
Зазвонил телефон.
– Анри? Это я, Рита. Все верно, это крупный издатель!
– Как? Что ты говоришь?
– Здесь, в парикмахерской, лежит старый журнал с фотографией твоего издателя. Во всю полосу.
– Немедленно возвращайся!
– Но мне еще не успели сделать прическу.
– Беги быстрее, крошка, будь добра, завтра причешешься!
Через четверть часа все подтвердилось: Кастельно нисколько не преувеличивал, называя Лаффона «крупным издателем».
На крупных снимках в «Жур де Франс» в шикарном кабинете сидят двое: Робер Лаффон и романист Бернар Клавель. Они в восторге, и на то есть причина: Бернару Клавелю, автору Лаффона, только что присудили 63-ю Гонкуровскую премию, которая, если верить журналу, принесла издателю целое состояние (тем лучше, поскольку теперь у него будет на что издать мою книгу), а писателю, по совокупности авторских прав, – около миллиона франков.
Еще я узнал, что этот обаятельный Лаффон (на фото он выглядит, выражаясь языком театра, первым любовником) основал свой издательский дом в тысяча девятьсот сорок первом году. Это уже серьезно!
Кроме того, оказалось, что гонкуровский лауреат Бернар Клавель терпел и жестокие разочарования по причине «отказа издателей» или «недовольной гримасы критиков», прежде чем выпустил свои первые книги.
А я и тут на коне! Издатели мне не отказывали, нашелся для меня один, исключительный. Теперь осталось посмотреть, как искривится рот у критиков, какую гримасу состроят они при виде моей книги. Надеюсь, их гримаса не будет столь же кислой, как куриная гузка.
Тут уж мы с Ритой решительно перевели Клотильду и ее подругу в разряд недоучек, настолько невежественных, что они даже не знают такого важного, такого крупного издателя, как мой Робер Лаффон. Клотильда, смеясь, согласилась, немедленно вставила в рамку две страницы из журнала и повесила их на стену в моем кабинете.
Что за чудесный денек! Желанная телеграмма от Жан-Пьера, желанный журнал, из которого мы узнали то, чего нам так не хватало для полного счастья!
Так, через широко распахнутые двери я вступил в неведомый мне мир.
* * *Кастельно прислал письмо, в котором просил меня приехать на несколько недель в Париж. Ему бы хотелось, с согласия Лаффона, который мечтал со мной познакомиться, чтобы я сам, если не возражаю, убрал из текста некоторые длинноты и переделал пару пассажей, изложенных менее удачно, чем все остальное.
Я прилетел в Париж через неделю, в начале марта.
В Орли меня встретил Кастельно. За завтраком в бистро он объяснил, чего ждет от меня: он хотел, чтобы я полностью изъял несколько очень интересных историй, которые я слышал на каторге от других.
– Почему?
– Потому что местами, Анри, ты на десяти, а то и на двадцати страницах рассказываешь историю другого человека, и если она захватывающая, то, выходит, ты надолго прерываешь рассказ о приключениях главного героя – Папийона, за которыми читатель следит затаив дыхание.
– Я понял: никого, кроме Папийона. О’кей.
В самом деле, каждый день узнаешь что-то новое. Ведь когда я пишу книгу, я говорю себе: «Папийон, опять Папийон, всегда Папийон – так читателю оскомину набьешь. В то время как та или иная история о ком-то другом может внести разнообразие и сделать повествование интереснее». Но раз уж Кастельно с издателем настаивают на том, чтобы я их убрал, тогда нет вопросов, так и поступлю.
Я встретился с Лаффоном у него в кабинете, и между нами сразу же завязалась искренняя дружба.
Он был красив, как сорокалетний мужчина, этакий тип «юного бога» в зрелых годах. Уравновешенный, спокойный, с манерами дипломата, но чувствовалось, что внутри у него могут кипеть страсти, хотя он и не давал им вырваться наружу. Этот вельможа принимал бывшего каторжника так, словно давно был с ним на дружеской ноге, и, чтобы показать ему это, причем очень тонко, пригласил его пообедать вместе на следующий день, в субботу, но не в ресторане, а в своем буржуазном гнездышке.
Никогда не забыть мне этого обеда, по сути впервые устроенного для меня, в роскошных апартаментах на краю Булонского леса. За всю мою жизнь мне довелось близко познакомиться только с обществом простых учителей да побывать в первоклассных ресторанах. В такой богатый дом и такое изысканное окружение мне попадать не приходилось!
Но это вовсе не означало, что я так и не смог опомниться, так и стоял с разинутым ртом и ослепленным взором – до такого дело не дошло; я был очень взволнован тем вниманием, которое со дня нашей первой встречи оказывали мне Робер Лаффон и его супруга.
За столом присутствовал Робер с семьей, некий банкир и Кастельно с женой.
Робер говорил о книге. Оказалось, она его настолько увлекла, что, принявшись за чтение в субботу утром, он оторвался только около полуночи в воскресенье. Его жена добавила, что на протяжении тех двух дней Лаффон рта не раскрывал и никто не мог к нему подступиться.
И еще за этим обедом я отметил, что мой издатель – человек прямодушный, благородный и щедрый. Полная противоположность типу изворотливого бизнесмена, который не ищет ничего, кроме выгоды.
Я не в силах описать, мой читатель, прелесть, духовное единство и трогательность этих мгновений. Но ты сам можешь представить, какой мощный наплыв чувств я испытываю, открывая для себя другой мир, общество людей, столь отличное от того, что было мне знакомо до сих пор, и переживая неожиданную перемену в моей жизни. Счастье буквально пьянило меня.
Надо же, сказать человеку с таким прошлым, как у меня: «Ты ничуть не хуже, чем кто бы то ни было, ты заслуживаешь уважения как незаурядная личность, здесь, у меня в доме, в кругу моей семьи, ты на своем месте, ты не выглядишь чужаком, и я счастлив, что ты пришел ко мне». Все это, конечно, не говорилось вслух, но тебе давали это почувствовать, не расточая комплименты, вызывающие скорее досаду, чем удовольствие. Да, ничто иное не могло так глубоко тронуть мое сердце.
Для Лаффона и Кастельно оказалось совершенно неожиданным, что в нашем разговоре моя книга и вожделенный успех отступили для меня на второй план. Книга дала мне целую гамму таких прекрасных чувств, что мне казалось, будто все мои усилия, затраченные на ее написание, уже оплачены сторицей. Дошло до того, что я даже принялся убеждать банкира, друга Робера, открыть со мной в Венесуэле совместное дело по ловле креветок.
Среди прочих я был также представлен великолепной и энергичной Франсуазе Лебер, пресс-атташе при издательстве Лаффона. У нее не было времени прочитать рукопись, которая в срочном порядке была отправлена в набор. Кастельно устроил мне встречу с ней в семь часов вечера в ресторане «Купол», где она имела неосторожность обратиться ко мне: «Расскажите в общих словах, о чем ваша книга». В результате мы встали из-за стола только в половине второго ночи. Наутро она позвонила Кастельно: «Я еще никогда так замечательно не проводила вечер. Я уверена в успехе». Добрый знак.
В Каракас я улетал преисполненный гордости.
Я настолько погрузился в размышления о пережитом, что не услышал объявления о посадке в самолет и он улетел без меня. До следующего рейса оставалось шестнадцать часов. Пришлось давать телеграмму Рите.
В течение шестнадцати часов, сначала в кафетерии, затем в баре, потом в ресторане аэропорта Орли, я мысленно воспроизводил эти необычные, слишком короткие три недели, проведенные в Париже.
После обеда у Лаффона меня пригласил к себе крупный французский интеллектуал Жан-Франсуа Ревель. Это одна из светлейших голов Парижа, сообщил мне Кастельно, замечательный писатель, философ и все прочее; Лаффон давал ему читать мою рукопись, и он тоже пришел в полный восторг. Он даже собирался написать кое-что о моей книге.
Мне не терпелось с ним познакомиться, и я остался под большим впечатлением от его квартиры и, конечно, семьи. Квартира находилась на набережной Сены – светлая, радостная, хорошо спланированная и вся заставленная книгами. Сама ее атмосфера говорила о том, что в этом доме имеют право селиться только возвышенные чувства.
Жан-Франсуа Ревель и его жена приняли меня так, что я не ощутил ни малейшего намека на их превосходство. Они пригласили меня к себе не из милости, а как человека своего круга, как равного.
Несколько раз за время обеда я принимался говорить о своей «реабилитации», своем «перерождении», и Жан-Франсуа Ревель оказался тем человеком, который лучше, чем кто бы то ни было, лучше, чем я сам, дал мне понять, что я не должен говорить об этом. Он объяснил мне, что моя внутренняя суть всегда была со мной, ее сформировали не другие люди и даже не те мерзавцы, которые встретились мне на жизненном пути.