Почему? Потому что многих будет тошнить при мысли, что бывший каторжник, до сих пор беглый в глазах закона, позволяет себе об этом говорить, да еще в той стране, которая его осудила. А это уж совсем ненормально. Многие французы, представляющие определенный класс людей, заскрежещут зубами. А сколько их? Миллион не миллион, пусть около того, но шума будет достаточно. Это прежде всего консерваторы, привилегированные круги, которые полагают, что в нашем мире все прекрасно и ничего не надо менять, это реваншисты, живые ископаемые, все те, кто не может допустить, что в других слоях общества идут процессы обновления и эволюции. Чем они лучше колонистов?
Подобные им водятся и в Алжире, и в Марокко. Они возмущены тем, что их лишили права гонять грязных арабов до седьмого пота, не могут смириться, что арабы равны им во всем, и поэтому всех, кто так считает, они обзывают коммунистами, утопистами, предателями империалистической Франции. Это та категория людей, которая полагает, что надо подавлять несогласных тем или иным способом, если они мешают жить спокойно. Таким место в тюрьмах, исправительных домах и на каторге. Виновен или нет? Да плевать! В отвратительных нечеловеческих условиях? Да вдвойне плевать! С ними чем жестче, тем лучше!
„С ними только так и следует…“ – это основной лейтмотив. Они считают, что был бы подсудимый, а статья найдется. Они жалеют, что кончилась эпоха галер, что прошло то время, когда можно было осудить человека просто за то, что он „способен на проступок“. Да, Папи, тебе предстоит столкнуться с этими людьми.
Однако прошло сорок лет. К счастью. Во время войны тысячи честных людей узнали, что такое тюрьма, полиция и даже правосудие в определенных случаях, и прочувствовали, как обращаются с теми, кто представляет собой лишь арестантский номер.
Многое, должно быть, изменилось с тех пор, будем надеяться, но несомненно одно: под перекрестным огнем прессы, радио и телевидения я не должен сломаться, не имею права, я обязан сказать правду. Если последствия будут хреновые, тем хуже для последствий.
Предстоят волнующие события, и не все будет в розовом цвете. Но только вперед! Надо смело и открыто идти туда, навстречу будущему, даже если это отразится на продаже моей книги. Черт бы их всех побрал! Даже если я буду слишком точен, слишком откровенен, слишком страстен, отстаивая правду, даже если это повредит финансовому успеху моей книги, я все равно это сделаю, потому что должен. Нужно, чтобы все услышали, что я хочу сказать, чтобы послушали о том, что́ я видел. Даже если после этого я не смогу купить себе дом, где можно состариться, и мне придется снимать две скромные комнатки на берегу речки Ардеш в каком-нибудь солнечном месте».
В иллюминаторах забрезжил рассвет, и лишь тогда я смог наконец-то предаться сну, умиротворенный только что принятым наедине с самим собой решением.
– Чашечку кофе, мсье авантюрист?
Большие черные глаза приветливо улыбались мне. Я читал в них интерес и симпатию к моей персоне.
– Спасибо, маленькая. Подумать только, уже совсем рассвело!
– Да, скоро прибываем. Осталось чуть больше часа. А скажите, каторгу на самом деле отменили?
– К счастью, да! Вот уже почти двадцать лет.
– Вот видите, сам факт, что ее отменили, говорит о том, что нынешние французы уже заранее соглашаются с вами.
– Ты права, малышка, мне это раньше как-то в голову не приходило.
– Поверьте мне, мсье, они вас будут слушать, они вас поймут, и, более того, многие из них вас полюбят.
– Я от всего сердца желаю этого. Спасибо, малышка.
«Пожалуйста, пристегните ремни. Мы начинаем снижение. Через двадцать минут наш самолет совершит посадку в аэропорту Орли. В Париже девятнадцать градусов тепла. Ясно».
Для всех погода была ясная, но для меня, каторжника, прибывающего в Орли, где одни ждали меня с распростертыми объятиями (как я надеялся), а другие – с камнями, каким-то будет парижское небо?
«Хватит вопросов! Наплевать на все и растереть! Я играл всю свою жизнь и сегодня продолжаю играть. Меня ожидает прекрасная партия. Всей своей шкурой и всеми ее порами мне предстоит прочувствовать накал борьбы с теми, кто лучше меня подготовлен и образован, кто готов разобрать по косточкам то, что я обнажил, или, наоборот, представить по-своему тот скелет, который представил им я, один из каторжников, избежавших акульей пасти.
За тебя встанут твоя голгофа и сама правда».
Черно или нет мое парижское небо, в нем все-таки нашелся небольшой просвет, ибо, пройдя паспортный контроль, я увидел Кастельно с широкой улыбкой на лице. Он взволнованно обнял меня и протянул мне мою книгу, первый экземпляр «Мотылька».
– Спасибо, Жан-Пьер. Подожди меня там, надо черкнуть пару слов и отправить Рите телеграмму.
– Конечно-конечно, но поторопись. Нас уже ждут.
– Где?
– У меня. Два крупных журналиста. Я тебе все объясню.
В тот момент, когда я отходил от Кастельно, меня внезапно ослепили две фотовспышки – мои первые фотографии для прессы.
– Это для «Франс суар». Добро пожаловать в Париж, мсье Шарьер!
– Ну, Жан-Пьер, информация в Париже распространяется быстро, стоит только начать!
Возвращая книгу, я заметил на лице Жан-Пьера некоторое беспокойство.
– Ну что, Анри, тебя не пугает то, что готовится?
– Нет, будь уверен. Чтобы меня напугать, нужно что-нибудь посерьезнее.
– Сам понимаешь: Париж, журналисты, критики. Можно столкнуться с тем, чего вовсе не ожидаешь. Перо иногда куда опаснее пистолета.
– Не беспокойся, сынок. Я в отличной форме. Будь уверен.
– Ладно. Но предупреждаю: придется туго, тяжко, если хочешь. Заваруха начнется через час.
– Это по мне, и в мою пользу две вещи: правда и любовь к преодолению препятствий, если правота на моей стороне.
– Тем лучше. Едем ко мне.
Глава двадцать вторая Банко!
И вот два первых «вольных стрелка» вышли из своего окопа – в данном случае встали из кресел в гостиной Кастельно. Тот, что с автоматом, – сам Жак-Лоран Бост, ни больше ни меньше, а его приятель, рослый дядя с длинным карабином с оптическим прицелом, – Серж Лафори.
Нас представили друг другу. Я едва успел поставить свой чемодан у входа, как мы тут же перешли к столу, чтобы позавтракать на скорую руку. Мне сообщили, что эти симпатичные, открытые люди – корреспонденты «Нувель обсерватер», о которых мне говорил Кастельно.
Первое маленькое непредвиденное осложнение: я так бы до сих пор и не знал о существовании «Нувель обсерватер», если бы Кастельно не объяснил мне по дороге, что это очень крупный журнал.
Итак, эти «вольные стрелки» взяли меня в оборот после четырнадцати часов полета, когда я почти не спал, после смены часовых поясов, климата и всего прочего. Уж не думали ли они взять меня измором? Вполне возможно, потому что Бост щедро наполнил мой стакан и сказал, что мне надо взбодриться с дороги. После этого мы перешли в гостиную. Кофе, виски. Началась молниеносная атака.
Они подкупили меня своим обаянием. Для вралей, проныр, опасных выжиг, сверхскептиков ничего лучшего не придумаешь, как вызвать симпатию собеседника. Перекрестный огонь продолжался ровно семь часов. Три бутылки виски привели лишь к тому, что еще сильнее распалили Боста и Лафори: «И это правда? А это неправда? Отчасти правда? Не совсем правда? Не слишком ли? Совсем не слишком?» Эти два парня, что устроили мне «допрос с пристрастием», достойны служить в ФБР. Они так дьявольски переворачивают все вопросы с ног на голову, что смотришь, вопрос вроде бы тот, да уже не тот. Молодцы! Настоящие профессионалы, способные разобрать собеседника по косточкам.
В конце этого допроса я обливался потом, сбросил рубашку. Я был на ногах уже двадцать три часа, из них семь – под градом вопросов.
Хорошенькое начало, черт бы его побрал! Если бы не виски, не обаяние собеседников, то я бы решил, что нахожусь на набережной Орфевр, 36, как сорок лет назад.
Провожая их до машины, я с удовольствием отметил, что они устали больше моего. Не потому ли, что по части виски им со мной не тягаться?
Мы расстались довольные друг другом. Жан-Пьер предложил мне лечь спать.
– Ты, должно быть, валишься с ног.
Услышав мой ответ, он расхохотался, как ребенок:
– Ничего подобного. Мне надо восстановиться – пойдем в бар за углом и пропустим по стаканчику.
Под громкие звуки музыки в одном из баров он наклонился ко мне и произнес:
– Папи, думаю, что это победа. Я это чувствую.
В три часа утра, побывав еще в одном заведении, мы завалились домой. Кастельно предоставил мне комнату своего сына Жана, а сам перенес его, спящего, вместе с подушкой и одеялом в гостиную на диван.
Я вытянулся во весь рост на простынях, еще хранящих тепло одиннадцатилетнего мальчонки, и тут же заснул, провалившись словно в туман. Во сне двое парней, один с автоматом, другой с карабином с оптическим прицелом, танцевали вокруг меня бешеный танец индейцев сиу. Их крики были похожи на вопросы, трещавшие, как пулеметные очереди.
– Вставай, Папи!
Приказ, отданный ласковым тоном, тут же был подкреплен толчком в плечо. Это Кастельно. Он стоял передо мной уже одетый и при галстуке.
– Который час?
– Девять часов.
– Вечера?
– Нет, утра.
– Ты сдурел, приятель! И ведешь себя безответственно! Ты так спокоен, потому что не знаешь, как опасно будить меня в такую рань! Убирайся отсюда, и побыстрее!
И я с головой зарылся в подушку, натянув ее края поплотнее на уши. Но этот бессовестный парень снова принялся тормошить меня и толкать в бок. Я сел на постели, взъерошенный, словно джинн, только что выскочивший из бутылки, готовый на любую крайность, чтобы выгнать этого безумца из комнаты. Но тот продолжал улыбаться.
– Что поделаешь, ужасно неприятно, но мы сами этого захотели. Оба виноваты. Отступать нельзя – тебя ждет куча народа.
* * *Вот черт! Действительно, я попал в настоящий тайфун, какие случаются в тропических морях. Париж – это рай? Нет, это чудовище, которое, открыв миру человека дня, готово сожрать его с потрохами. Вместе с Франсуазой Лебер и Кастельно в кильватере мы бегали, уходили, приходили, отвечали по телефону, принимали приглашения, отказывали. Почему приняли, почему отказали? Боже мой, дайте хоть отдышаться!
– А нам, журналистам, не надо отдышаться после бега за вами?
– Но это же не моя вина!
– Нет ваша! Вы виноваты! У нас здесь все было тихо-мирно, мы писали себе статьи о кандидатах на пост президента, завтракали в обществе какого-нибудь признанного и спокойного автора, но тут являетесь вы. И невесть откуда! Согласны: знаем, что с каторги, после остановки в Венесуэле. И мало того что вы просто являетесь, так еще и бросаете вызов учреждениям, обсуждение которых всегда было под запретом. В общем, вы приехали трепать нам нервы и после этого еще имеете наглость требовать, чтобы вас оставили в покое? Но это бессовестно! Вы, прибывший из спокойной столицы Венесуэлы, ничегошеньки не знаете!
Здесь совершенно другой мир. Вы принадлежите нам денно и нощно, вы – гвоздь программы, главное блюдо нашего обеда, которое все должны отведать, чтобы потом рассказать о нем прожорливой публике, каждодневно жаждущей своей порции. Вы сенсация в сенсации, со всеми вашими нюансами, взглядами на жизнь, выводами, желанием принять или прогнать тех, кто хочет задать вам вопросы. И вам начхать на бедного репортера, который хватает вас за пиджак на лестнице, не дает вам сесть в автомобиль, дожидается, когда вы выйдете от издателя, караулит вас у дверей туалетов, вынюхивает, куда вы пошли перекусить, преследует вас в лифте, подкрадывается к вам, как охотник к боровой птице, следует за вами по пятам на улице и мечтает, чтобы вы зашли в парикмахерскую и посидели бы там неподвижно, чтобы можно было вас расспросить! Вы же не думаете, что мы, служители информации, делаем все это ради собственного удовольствия или ради ваших красивых глаз?!
– Так ради чего же?
– Из любви к своему ремеслу. Из-за самой длинной статьи, длиннее, чем у других, с чем-то новеньким о вас. Чтобы показать, что ты не хрен собачий, которого другие умники могут обскакать только потому, что поднялись ни свет ни заря, чтобы тебя не разнес патрон, чтобы не слышать его кусачего голоса: «Все мои люди почему-то смогли заполучить интервью, а вы не принесли ни строчки?! Вы что, идиот? Полная бездарь?»
«Простите, шеф. Мне стало жаль парня, он и так почти не отдыхает, бедняга совсем выбился из сил!»
«Выбился из сил, выжат как лимон, обсосан до хрящика, еле стоит на ногах? Вы пожалели этого человека и его частную жизнь? Вы просто набитый дурак, полный идиот! Он не имеет права ни спать, когда ему захочется, ни есть, ни пить, где и когда ему вздумается. Он прежде всего принадлежит нам, журналистам, чтобы мы в первую очередь могли насытить любопытство нашей публики. Быть героем дня – значит быть полностью в нашем распоряжении, чтобы мы могли представить его таковым и подать под любым соусом, какой нам понравится».
Ни одно застолье не обходилось без журналиста или даже нескольких, ни одного застолья без знаменитости. Иногда там происходило такое, что я диву давался. Чего, например, стоила одна Полин Невеглиз («Франс суар»)! Не успела вернуться из Нумеа,[39] как уже примчалась, не заезжая домой, к нам с магнитофоном. Встретились мы в кафе на улице Мазарини. Ну и женщина, какое в ней было изящество, тонкость ума, отточенность мысли и бархатный голос! А ее взгляд, прямой и ясный, излучал такую симпатию, что я совершенно просыпался, словно получив хороший заряд бодрости. И я говорил и говорил, радостно и откровенно. Излить душу, когда тебя понимают, – вот что захватывает и в то же время умиротворяет.
На одном из таких завтраков ко мне подошел некий господин, такой чистый, искренний, довольно худощавый, и, протягивая руку, представился: «Огюст Лебретон». И мы с ним разговорились, да так, что мне потом пришлось бегом бежать к моему издателю, чтобы подписать часть из трех сотен книг, которые он бесплатно рассылал от издательства. Затем я выслушал список лиц, попросивших встречи со мной, и должен был обязательно с ними встретиться, потом поприветствовал всех милых сотрудников издательства «Лаффон», которые работали в течение двух месяцев, чтобы подготовить к выпуску мою книгу.
Я курил, раздавал автографы, говорил, выслушивал вопросы и отвечал, и снова выслушивал, и опять отвечал, даже не вникая, кто спрашивает, когда, в какое время дня и ночи, в кабинете ли, на улице, в кафе, в ресторане, на скамейке ли на площади Пигаль или на скамейке на Елисейских Полях. Меня преследовали молчаливые фотографы – неизменные тени каждого журналиста. Они заставали меня врасплох за стойкой бара, и я, едва не поперхнувшись, торопясь проглотить свой виски, отвечал:
– О да, вы понимаете, меня подвергли пытке, достойной Средневековья!
– Не может быть! Мы же во Франции!
– Вот именно, во Франции, в стране, где придумали Хартию прав человека, и оттого сам факт становится еще ужаснее!
Устал как собака? Загнан как лошадь? Лишился голоса? Нет, задолбан – вот точное определение, задолбан и духовно, и физически. Бог знает, в каком часу ночи, я падал как подкошенный на маленькую кровать Жана, сына Кастельно, а тот уносил его спать в гостиную; у меня еще доставало сил снять галстук и ботинки, чтобы тут же провалиться в тяжелый сон.
И среди этой бури, этого урагана, что нес меня как соломинку, в тот момент, когда я должен был смотреть и отвечать налево и направо, вверх и вниз, мужчинам и женщинам, газетам и журналам; когда я обязан был выступать по радио, записывать десятиминутные интервью, которые затем будут передавать в течение десяти или пятнадцати дней подряд, когда у меня уже язык на плече и блуждающий взгляд; когда я почти лишился голоса и носился по аптекам в поисках средства для горла; в тот момент, когда я пытался понять, на каком свете нахожусь, когда спрашивал себя, должен ли я отвечать на все вопросы до конца независимо от ситуации или же могу просто удрать и скрыться, – и вот в этом пламени, которое, словно вырвавшись из вулкана, несло меня вместе с лавой и дымом по волнам международной информации, именно в такой момент я получил письмо о том, что Ненетта, моя Ненетта, еще жива. И я помчался как угорелый в колымаге Жюльена Сарразена, мужа Альбертины, чтобы навестить подругу моей юности в Лимей-Бреванне, где она лежала в больнице.
Я плакал от волнения при виде той, которую оставил целых сорок лет назад и с которой мы ни разу не общались за все эти годы, постаревшей, больной, ставшей ниже ростом в результате несчастного случая, но с прежним огнем в глазах, в общем-то, боевой девчонки. Она тоже плакала. Я вытряхнул из карманов все, что там было, и стремглав бросился к ожидавшей меня своре, пообещав Ненетте на прощание, что еще вернусь и никогда ее не оставлю, и я сдержал свое слово.
И тут же, как это часто бывает, приятный сюрприз сменился неприятностью: меня пригласили в полицейский участок на набережной Орлож, чтобы уведомить о действующем запрете на мое пребывание в Париже. И надо же такому случиться – это оказался тот самый участок при тюрьме Консьержери, куда три года назад Кастельно сопровождал Альбертину Сарразен, поскольку ей тоже было запрещено появляться в Париже, и дело удалось быстро уладить.
В этой охоте с гончими, где мне была отведена роль оленя, случались и короткие передышки. Незабываемый завтрак с Клодом Ланзманом. Поцелуй очаровательной Юдит Магр. Но вот «Радио-Люксембург» увозит меня вместе с Пьером Дюмейе. Потом был вечер в компании великого Даниэля Мерме, коммерческого директора издательства «Лаффон», когда он представил мне свою динамичную команду, сотрудники которой избороздили всю Францию. Они были полны решимости: «Летите, Папийон, а мы – за вами!» С такой командой невозможно было не продать хотя бы несколько книжек!
Я приехал в Ком-ла-Виль к своим племянникам. На календаре было восемнадцатое мая. Значит, прошла уже неделя. И все эти дни в газете «Франс суар» появлялись отрывки из моей книги с моим портретом. Таким образом, за столь короткое время вся Франция не только узнала о некоторых приключениях Папийона, но и познакомилась с его физиономией.