Ну и что? Меня могут упрекать за любовь ко всему этому? Кто?
Меня собираются лишить права говорить об этом, о том, как однажды я провел на тех островах больше недели в компании четырех американских пар, приплывших туда на маленькой лодчонке, среди которых была и негритянская пара, совершенно обезумевшая от радости, что как раз здесь у них сломался мотор, и как я жил с ними, чудесно и естественно, в полном единении духа и тела.
Негритянская пара была просто прекрасна, они походили на статуэтки из черного дерева, к тому же оказались умными, добрыми, открытыми, сексуальными и без всяких комплексов, а белокурые девушки сожалели, что компания у нас такая маленькая. Все это я пережил. Так неужели кто-то хочет, чтобы я променял все это? На что? На девственно-чистую анкету, без записи о судимости? На службу в банке или на каком-либо предприятии, где я буду не Папийоном, а Анри Шарьером, прирученным гражданином, блюдущим законы, написанные другими людьми, применяющими их не к себе и очень довольными тем, что сами-то могут им не подчиняться, поскольку принадлежат к привилегированному сословию?
Вместо большого счета в банке лучше всего иметь пламя в сердце; такой счет никогда не иссякнет и не погаснет, если он дает тебе желание жить, жить бесконечно, на полную катушку.
Да, приближается час возвращения; чемоданы уже наготове; у меня новая виза на трехмесячную поездку во Францию. Я снова выйду из самолета в Орли, но на этот раз будет нелегко остаться незамеченным. Кастельно сказал, что меня будет встречать пара журналистов.
Только бы власти не воспользовались этим обстоятельством, чтобы уведомить меня о запрете на пребывание в Париже».
* * *Девятого мая тысяча девятьсот шестьдесят девятого года я улетал в Париж. Я не захотел, чтобы меня провожали, поэтому рядом была только Рита. Мы пили чай на террасе в аэропорту. Она держала меня за руку и слегка пожимала ее, чтобы я не отвлекался и смотрел ей прямо в глаза. Мы не разговаривали; она знала, о чем мои мысли: начиная с одиннадцати часов следующего дня крупье будет тащить из сабо карту за картой. Если девятнадцатого мая мне все же предстоит сорвать банк по случаю выхода моей книги, то партия начнется десятого мая в одиннадцать. Еще легкий нажим пальцев – и я смотрю на Риту и улыбаюсь с полным доверием к ней.
Такова жизнь, когда двое искренне любят друг друга: им необязательно разговаривать, чтобы обменяться тысячами мелочей, теснящихся в голове; каждый из них знает, о чем думает другой. Если возникает какое-нибудь сомнение, то достаточно взгляда, чтобы убедиться, что оба настроены на одну волну.
В какой-то момент в ее улыбке и взгляде появилась некоторая насмешливость. Я знал, что она хочет сказать: «Ты был только что малость резковат с итальянцем. Ты думаешь о том, что сказал, или просто насмехался над ним и над собою?» – «Нет, я был серьезен и говорил с ним без всякого злого умысла, не знаю, почему так вышло», – отвечали мои глаза.
Речь шла об одном итальянском предпринимателе, который с полчаса назад пожелал мне приятного путешествия и, желая поговорить со мной об одном деле, спросил меня, когда я предполагаю вернуться в Каракас. Он уже готов был дать мне свой телефон.
А я ему ответил без всякой задней мысли:
– Марио, ты узнаешь о моем возвращении из газет.
– А почему газеты собираются объявлять о твоем возвращении?
– Потому что, когда вернусь в Каракас, я уже стану знаменитым.
Марио, этот простодушный ребенок, расхохотался, довольный ответом и не спрашивая почему; он был убежден, что я просто пошутил, не более того. Пусть так, но я все-таки знал, о чем говорю.
По радио объявили: «Начинается посадка на рейс авиакомпании „Эр Франс“, следующий до Парижа».
Мы поцеловались, она нежно обвила руками мою шею и тихонько прошептала, чтобы никто, кроме меня, не услышал: «Думай обо мне день и ночь, а я буду денно и нощно с тобой. Напиши сразу, если будет время; если нет – телеграфируй».
Я быстро устроился в удобном кресле в салоне первого класса. Это был сюрприз от Риты – она позаботилась, чтобы я летел с наибольшим комфортом. Самолет мягко вырулил на взлетную полосу. Еще две минуты я мог видеть Риту, махавшую мне вслед платком.
Встреча с трудностями и неизвестностью всегда возбуждает. Но самый напряженный момент возникает не в самой борьбе, а до нее, во время ожидания. Вся ситуация прокручивается в голове, и задаешься вопросом: «Как пойдет дело? Кто меня ждет? Скажу то, скажу это, сделаю так или эдак». И ничего не получается, ничего не происходит по задуманному сценарию. Ты как-то сразу оказываешься вовлеченным в схватку, и тогда нужно найти оружие, позволяющее тебе обезвредить противника, победить его или уничтожить. Только следует постоянно говорить себе: «Я должен преодолеть, я преодолею препятствие, будь я сильнее или слабее тех, кто хочет мне помешать».
Если я правильно рассуждал, то все складывалось против выхода моей книги в назначенный день. Францию ожидал разгар предвыборных сражений за президентское кресло. Это был более чем важный момент для французов. Неужели помимо политической борьбы кто-то станет заниматься книгой неизвестного автора? Такое возможно при безоблачном небе и полном штиле. Посмотрим!
В конце концов, выход моей книги сопровождался не только негативными факторами. Он совпадал с годовщиной баррикад, воздвигнутых в мае тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года.
Это был толчок, в результате которого в Париже, в его пригородах и далеко за его пределами вся Франция в лице своих граждан встала по ту или другую сторону баррикад или рядом с ними.
Баррикадам отводилась роль того механизма, с помощью которого протестующие хотели заставить представителей определенного класса выйти из золоченой башни, чтобы принудить их к диалогу.
Воздвигнув баррикады на улицах и бульварах, народ стремился показать, что больше не желает слепо повиноваться, не поняв происходящего, не обсудив всех этих сотен и тысяч «почему».
Было сожжено несколько машин, сотни людей избиты полицейскими дубинками, раненые с обеих сторон; а они вышли из своей золоченой башни, те, у которых не было поначалу ни ушей, ни языка, и они ответили, как сумели, на эти «почему»; и они пошли еще дальше – дождались ответа на собственный вопрос: «Зачем вы воздвигли баррикады и сожгли автомобили?»
Май тысяча девятьсот шестьдесят девятого года, годовщина пролития крови молодых французских студентов, годовщина взрыва, гремучая смесь которого накапливалась годами, годовщина мощного удара топором по запретному древу, на котором восседал друид,[38] годовщина тех дней, когда народ, приговоренный к вечному молчанию, заставил наконец выслушать себя.
Пришел и на мою улицу праздник, настал день, предназначенный мне судьбой. Я тоже был приговорен к вечному молчанию, а теперь собирался сказать то, что должен был, лишь бы мне уделили немного внимания.
– Еще немного шампанского?
– Нет, спасибо. Но если позволите, ломтик камамбера и красного вина… Это возможно?
– О да! Чего проще!
– Спасибо, мадемуазель Эр Франс.
– Вы летите в Париж?
– Да.
– Вы венесуэлец?
– И да и нет.
Она уходит и очень скоро возвращается.
– Вот прекрасный камамбер и божоле. Значит, вы по происхождению француз, получивший венесуэльское гражданство?
– Да, малышка.
– А не странно ли возвращаться во Францию теперь, когда у вас другая национальность?
– Есть немного, но это своего рода приключение.
– А у вас было много приключений?
– Предостаточно, и очень захватывающих.
– Пожалуйста, я уже закончила обслуживать, расскажите немножечко о себе.
– Ну, это очень длинная история, малышка, к тому же через несколько дней ты сможешь прочитать обо всем в книге.
– Вы писатель?
– Нет. Но я написал о своих приключениях.
– И как будет называться книга?
– «Папийон».
– Почему «Папийон»? Это ваше имя?
– Нет, прозвище.
– О чем же ваша книга?
– Ну ты и любопытная, малышка! Если дашь мне еще ломтик сыра, так и быть, скажу.
Она мигом слетала.
– Пожалуйста. Теперь вы должны мне рассказать. А хотите, я вам тоже скажу откровенно?
– Сделай милость.
– Обычно я угадываю, чем занимается пассажир первого класса и каково его социальное положение. Но с вами у меня ничего не получилось. Не успели вы войти, как я уже спросила себя, кем может быть этот мсье.
– И не угадала?
– Ничего не вышло. Я перебрала все профессии, одну за другой, более или менее подходящие вашему облику, и готова откусить себе язык – ничего не нашла.
– Ну хорошо, я удовлетворю твое любопытство. Моя профессия… авантюрист.
– Что вы говорите!..
Девушка поднялась и подала одной даме одеяло. «Самое время провести тест! – сказал я сам себе. – Незнакомка, по своей профессии много летает, должно быть, много читает – прекрасный термометр. Надо проверить температуру „Папийона“».
– И не угадала?
– Ничего не вышло. Я перебрала все профессии, одну за другой, более или менее подходящие вашему облику, и готова откусить себе язык – ничего не нашла.
– Ну хорошо, я удовлетворю твое любопытство. Моя профессия… авантюрист.
– Что вы говорите!..
Девушка поднялась и подала одной даме одеяло. «Самое время провести тест! – сказал я сам себе. – Незнакомка, по своей профессии много летает, должно быть, много читает – прекрасный термометр. Надо проверить температуру „Папийона“».
– Так вот, малышка, что я тебе расскажу: один двадцатитрехлетний довольно красивый парень, немного испорченный, на что имеются свои причины (по крайней мере, он так думает), плюет на все, что представляет собой порядок и дисциплину. Ну что, ты представляешь этого юношу?
– Да, весьма отчетливо.
– Так вот, этот юноша попадает на скамью подсудимых за убийство, которого не совершал, и приговаривается к пожизненному заключению.
– Это невозможно!
– Возможно. Его осуждают на медленную и мучительную смерть в самом гнилом месте мира, на каторге в Кайенне. В тридцать третьем году этот молодой человек отправляется в Гвиану, запертый в клетке с толстыми железными прутьями в трюме специального судна. Он не мирится с этим, два раза бежит, два или три раза побег срывается. Наконец, через тринадцать лет, он прибывает в Венесуэлу свободным. Там он становится человеком, находит свое место в жизни, женится и почти успокаивается. Тридцать девять лет спустя он, бывший каторжник, возвращается в Париж с книгой, в которой рассказывается о его жизни, страшных испытаниях, камерах, побегах, борьбе и еще о том, как его, в два приема, бросили на три с половиной года в одиночку – медвежью яму с решеткой над головой, без права разговаривать, где он в полумраке, словно зверь, мерил шагами камеру, чтобы не лишиться рассудка, чтобы по выходе оттуда иметь голову на плечах для подготовки нового побега. Вот об этом более или менее моя книга. Жизнь человека на каторге.
Бортпроводница вытаращила на меня свои и без того большие черные глаза и не сказала ни слова, но я чувствовал, что она пытается разглядеть на моем лице нечто другое, о чем ей не терпится поскорее узнать.
– И у вас хватило мужества рассказать обо всем в вашей книге? Абсолютно обо всем?
– Обо всем.
– И вы не боитесь столкнуться с общественным мнением, вы…
– Можешь договаривать: вы, бывший каторжник.
Бедняжка не смела ответить, лишь кивала в знак согласия. Да, так оно и было. Я, бывший каторжник, осужденный на пожизненное заключение за убийство, беглый и постоянно в бегах, несмотря на запрет, возвращался в Париж, неся свое обнаженное сердце на блюде, которое через несколько часов собирался преподнести французам.
И снова большие черные глаза пытались заглянуть в мои. Девчонка дрожала, и в ее взгляде читалось: «Но ты не отдаешь себе отчета в том, какое серьезное дело затеваешь! В том, какое возмущение оно вызовет!»
– О чем, крошка, задумалась? По-твоему, это смелость или самоубийство с моей стороны?
– Мне кажется, без всяких сомнений, эта история наделает шума. Особенно в отношении вас.
– Почему?
– Потому что, судя по вашей внешности, в вас есть что-то необычное.
– У тебя действительно складывается впечатление, что книга может вызвать интерес? Даже в нынешней беспокойной Франции, ищущей замену великому Шарлю?
– Я в этом уверена; мне бы хотелось быть рядом с вами, чтобы хоть чуточку пережить то, что предстоит пережить вам. Не может быть, чтобы во Франции остались безразличными к тому, о чем вы рассказываете, если вы написали так же, как только что рассказали мне. Извините, что покидаю вас, мне нужно быть на своем посту. Я бы предпочла остаться с вами, поверьте мне. До завтра и спокойной ночи. – С участливой вежливостью она наклоняется ко мне, смотрит мне прямо в глаза и продолжает: – Вы идете к большой победе, я в этом уверена. Желаю вам от всего сердца добиться ее.
Тест прошел успешно. Лишь несколько фраз о моей истории вызвали у этой девочки неподдельный интерес. И таких, как она, будет много. Будем надеяться.
Я перевел кресло в горизонтальное положение, но заснуть не смог. Укутал ноги одеялом, которое сам достал с полки над головой. Незачем беспокоить большие черные глаза, да и вообще хотелось побыть одному.
Чему быть, того не миновать… Мой «боинг» летел над ночной Атлантикой со скоростью девятьсот километров в час. Приближался решающий момент.
Я знал все «как» и «почему» своей книги, но для тех, с кем мне предстояло встретиться, я был никто, неизвестный автор.
Вернее всего было действовать напрямую:
– Позвольте представиться: Папийон.
– Ваша профессия до написания книги?
– Сначала каторжник.
– Потом?
– Беглый каторжник, затем каторжник, по приговору которого истек срок давности.
– Национальность?
– Венесуэлец из Ардеша.
* * *«Да… этот беглый каторжник прибывает в Орли. Человек, которого французское правосудие на вполне законных основаниях спустило в канализацию навечно. Совсем не потому, что здесь вступает в действие закон о прекращении преследования за давностью, когда тебе ничего не могут сделать, когда твое положение по отношению к правосудию и фараонам изменилось. Закон законом, но ты все равно остаешься беглым каторжником. Правда… ты не возвращается украдкой, прижимаясь к стене в надежде отыскать деревушку, где можно было бы мирно скоротать остаток дней, живя тихо и незаметно, прячась за высоким забором своего огорода, чтоб тебя, не дай бог, не увидели сверху и чтоб не слышать, как о тебе плохо говорят.
Нет, ты приходишь с книгой, и в этой книге ты пишешь: „Французы, вот тот ужас, в котором вы жили в течение восьмидесяти лет“. И в этой книге ты обличаешь карательную систему, полицию, само правосудие страны с населением свыше пятидесяти миллионов, ты обличаешь три ветви власти, на которые возложена охрана общественного спокойствия. Да уж, приятель, ты высоко замахнулся, так что будь начеку.
Более того, твоя книга не просто скромно появится в книжных магазинах девятнадцатого мая. Десятого ты приедешь в Париж (куда не имеешь права ступать ногой по действующему запрету на пребывание), а двенадцатого, как тебе написали, начнется предварительная публикация книжки в газете „Франс суар“. Значит, двенадцатого числа из одного миллиона двухсот тысяч экземпляров газеты вся Франция узнает о твоем существовании. Один экземпляр газеты наверняка прочитают трое, получается три миллиона шестьсот тысяч человек, которые в течение недели узнают о существовании некоего Анри Шарьера, по кличке Папийон, каторжника, бежавшего из Кайенны, после того как его приговорили к пожизненному заключению, которого прекратили преследовать за давностью срока и который как ни в чем не бывало собирается сказать: „В тысяча девятьсот тридцать первом году дюжина ваших вонючек вычеркнула меня из списка живых. Ваши судьи представляют ваше правосудие и вашу систему безопасности, и вот перед ними в тысяча девятьсот тридцать первом году предстал молодой человек по прозвищу Папийон. Эти судьи поверили полиции и материалам следствия. Эти судьи и двенадцать присяжных вонючек позволили себе допустить чудовищную несправедливость: уничтожить двадцатичетырехлетнего парня. Они посчитали своей обязанностью сделать это, одураченные, как недоумки, одним нечистоплотным полицейским. Затем они передали его в руки администрации исправительных колоний с ее средневековыми способами работы, когда с человеком обращаются хуже, чем с самой последней тварью. Но он чудом воскрес. Вот он перед вами, этот парень, правда, ему уже шестьдесят три, и он здесь для того, чтобы спросить вас: «Вы допускали произвол? Вы были в курсе? Вы были соучастниками? Ведь ни Альбер Лондр, ни многие другие знаменитые журналисты, ни майор Пеан из Армии спасения не смогли тронуть ваши очерствевшие души, не отреагировавшие на требование немедленной отмены сточной канавы и бескровной гильотины!“
Я им все это выскажу. Они прочитают. Надо заставить их посчитать вместе с тобой, как ты это делал в камерах и карцерах: „Раз, два, три, четыре, пять“.
После публикации отрывков из книги в газете „Франс суар“ жди от них всяких пакостей, Папи. На тебя набросятся пресса, радио, телевидение, они сразу встретят тебя в штыки.
Поэтому прежде всего надо бросить им кость:
„Вы мне разрешаете говорить?
Вы полагаете, что я имею право на собственное мнение?
Вы допускаете, что бывший каторжник может снова стать достойным гражданином?
Вы уже отказались и открестились от идей ваших дедов?
Скажите, могу я говорить свободно во Франции образца шестьдесят девятого года? Или я должен спросить разрешения? И у кого?“
Ведь быть не может, чтобы не бросилось в глаза несоответствие наказания тому проступку, в котором тебя обвинили, даже если бы ты на самом деле был виновен. Если, несмотря на выборы, тобой заинтересуются, то поверь, приятель, это будет не подарок.