Время, вперед! - Катаев Валентин Петрович 9 стр.


Налбандов несколько небрежно кивает бородой налево.

Там, налево, внизу – громадное плоское пространство строительной площадки.

– Следовательно… ничего нет удивительного в размахе строительства. Обращаю ваше внимание. Наша строительная площадка. Отсюда она как на ладони.

(Как "на ладони". Нет. Она сама – грубая, грязная ладонь площадью в сорок пять квадратных километров, с пересекающимися линиями железнодорожных путей, с буграми и неровностями, с пальцами горных отрогов.)

– Здесь будет восемь доменных печей. Мощнейших в мире. Суточная выплавка каждой – до тысячи двухсот тонн. Уже с октября будущего года мы увеличиваем выпуск до четырех миллионов ста тысяч тонн. Чтоб вывезти этот груз с завода – потребуется около шести тысяч поездов. Для внутреннего транспорта сырья и готовых изделий на заводской территории должно быть проложено свыше пятисот километров железнодорожных путей, то есть почти расстояние между Москвой и Ленинградом. Вот здесь вы видите домны номер один и два. Они уже на сорок два процента готовы.

И так далее, и так далее.

Американцы бросают рассеянный взгляд налево. Две строящиеся домны издали похожи на маленькие шахтерские решетчатые лампочки. Вблизи они должны быть огромны, как двадцатиэтажный дом.

Мистер Рай Руп утомленно прикрывает глаза.

Слишком много цифр. Слишком много техники. Слишком большие масштабы.

Нет, положительно, человечество сошло с ума. Техника – вот величайшее зло мира. Мистер Рай Руп давно пришел к этому заключению. Он давно лелеет мысль написать об этом замечательную книгу. И он ее напишет. Книгу о гибельном влиянии техники на человечество. Ядовитый памфлет против машины.

Мистер Рай Руп погружается в свои любимые мысли.

Налбандов говорит, бросает громадные цифры, проворно показывает объекты и тыкает громадной оранжевой палкой направо и налево.

Автомобиль уже спустился с горы. Он летит в облаке жгучей пыли среди хаоса строительных и жилищных участков.

Мистер Рай Руп открывает глаза. Он, добродушно улыбаясь, просит мистера Налбандова, нельзя ли им немного осмотреть окрестности. Здесь, на площадке строительства, слишком пыльно и знойно. А там, в степи, вероятно, очень интересно. В этой уральской безграничной степи, где, говорят, до сих пор еще сохранились кочевники.

Налбандов дает приказание шоферу.

Машина мчится мимо отеля. Вокруг отеля вся земля покрыта битым стеклом. Битое стекло нестерпимо блестит на солнце.

– Товарищ Налбандов! Одну минуточку!

Из отеля выбегает и бросается наперерез машине маленький, страшно черный и небритый, взлохмаченный (без шапки) человек с блокнотом в руке. Он в сапогах, в горчичного цвета галифе, в потертой, некогда черной кожаной куртке. Куртка расстегнута. Под ней – сетчатый, ужасающего цвета тельник, синяя густоволосая курчавая грудь. Яркие и блестящие с желтизной глаза антрацит.

– Эй, хозяин! Остановись! На минуточку.

(Это – шоферу.)

Человек с блокнотом вскакивает на подножку машины.

– Один вопрос. Ваше мнение относительно харьковского рекорда?

Налбандов резко поворачивается. Смотрит в упор.

– А вы, собственно, кто такой?

– Я корреспондент РОСТА. Мы, кажется, с вами встречались в заводоуправлении.

– Не знаю. Не помню. Здесь много корреспондентов. Так что же вам, собственно, от меня угодно, товарищ корреспондент?

– Ваше мнение относительно харьковского рекорда.

– Это по поводу пресловутых харьковских замесов? Сколько они там наляпали? Кажется, триста шесть замесов? Не знаю. Не интересуюсь. Они могут у себя там хоть на голове ходить.

– Так. А что вы думаете относительно переноса харьковского опыта на нашу стройку?

Налбандов круто отворачивается.

– Не знаю. Может быть, и у нас тоже найдутся какие-нибудь… любители сильных ощущений. Во всяком случае, что касается меня, то могу сказать одно, и совершенно определенно: считаю все эти эксперименты абсолютной глупостью и технической безграмотностью. У нас строительство, а не французская борьба. Мое почтенье.

– Это ваше официальное мнение?

– Нет, частное.

– Очень хорошо.

Корреспондент РОСТА спрыгивает с подножки.

– Так и запишем.

XXI

Шаркая по завеянному пылью полу, он проходил мимо запертых и отпертых дверей номеров, мимо неподвижно повисших концов портьер и мимо портьер трепещущих, вздутых, беснующихся, вытянутых на весу во всю свою длину ветром поперек коридора.

Он заглядывал в открытые пустые номера.

Он видел светлые славянские зеркальные шкафы, железные кровати с никелированными шарами, хрупкие овальные столики, умывальники, деревянные настольные лампы с кустарными разноцветными шелковыми, туго натянутыми легкими круглыми абажурами, – весь этот рыночный отельный инвентарь, столь обычный вообще и столь непонятный, неуместный, странный здесь, среди этой знойной, древней, пугачевской степи, среди этих воюющих между собой ветров, сквозняков, буранов.

Он поднимался и опускался по лестницам, подходил вплотную к огромным квадратным клетчатым окнам в конце коридоров.

Он останавливается перед ними, как перед великолепно исполненными черно-коричневыми суховатыми, слегка подкрашенными гравюрами.

Окна выходили на все четыре стороны света – на север, запад, юг и восток.

Он переходил из коридора в коридор – от окна к окну.

Вокруг него оборачивалась и далеко открывалась замкнутая панорама строительства, полная множества четких, сухих и мелких подробностей.

Бараки, палатки, дороги, столбы, изоляторы, тепляки, краны, экскаваторы, окопы, насыпи, вагоны, опалубки, горы, холмы, травы, дымы, мусор, лошади…

Маленькие человеческие фигурки, – чем дальше, тем крошечней, – очень редко разбросанные среди огромного ландшафта, казались вместе со своими малюсенькими тенями совершенно неподвижными, как на моментальной фотографии.

Он приставил бинокль к глазам.

Бинокль был призматический, цейсовский, полевой артиллерийский бинокль с черточками и отметками на стеклах.

Георгий Васильевич подкрутил бинокль по глазам. Водянистое пространство двинулось на него, сказочно увеличиваясь и во все стороны выбегая из круглого поля зрения.

Общее уступило место частному.

Фигурки людей неподвижно разошлись, увеличиваясь до своего настоящего человеческого роста и цвета, и вышли из неподвижности.

Теперь среди черточек и отметок (среди плюсов и минусов) бинокля они шли, ехали, стояли, подымали руки, блестели очками.

"Кто они, эти люди, каждый в отдельности?" – думал Георгий Васильевич, ведя бинокль по панораме и переводя его из плана в план.

Вот, например, за полкилометра, где-то, – а где – неизвестно, потому что общее уже разошлось, – идет человек.

Как отчетливо, детально виден он!

Черные штаны, белая рубаха с расстегнутым воротом, без шапки, босой.

Он круто опустил круглую голову, крепко согнул толстые плечи и идет, часто и тупо перебирая маленькими босыми коричневыми ножками.

Вот он остановился, посмотрел вниз. Что там такое? Яма. Он остановился на краю траншеи, постоял и повернул вправо.

Он обходит траншею, он ищет спуска.

Вот он присел и спрыгнул вниз. Теперь его не видно. Проходит минута. Вдруг он появляется из-под земли, по ту сторону окопа. Он перебрасывает через голову какую-то проволоку.

Мелькает белая рубаха. На спине она потемнела, промокла.

Куда он идет – этот маленький босой человек в пропотевшей на спине рубахе? Кто он такой? Что он ищет? Как его зовут? Что он здесь делает на строительстве? Какова его судьба, какова его роль? О чем он думает?

Неизвестно.

Георгий Васильевич переводит бинокль на девяносто градусов вправо.

Он переводит его медленно и плавно.

Но предметы – столбы, крыши, повозки, неровности почвы, вагоны, трубы несутся со стремительной, бешеной быстротой, рябя и сливаясь справа налево стеклярусом нескончаемой карусели.

Георгий Васильевич только немного повернул голову на юг, а там – в этом волшебном оптическом мире бинокля – пронеслось несколько полосатых километров настоящего земного пространства.

Он остановил бинокль.

Теперь был совсем другой участок. Вероятно, жилищный.

Какое-то деревянное крыльцо, ступеньки, перила. Турник. Рукомойник на высоких деревянных ногах. И человек пятнадцать – двадцать в разных положениях.

Иные сидят на ступеньках. Иные лежат на земле. Иные стоят. Один, белоголовый, ухватился руками за штангу турника и подтягивается на мускулах вверх. Один обхватил, обнял столб. И все – молодежь.

Ярко и четко видны цветные рубахи, желтые и синие футболки, платочки, юбки, серые брезентовые штаны, веревочные чуни.

Зачем они собрались? Что они делают? Кто они такие? Поют? Разговаривают? Отдыхают? Собрались играть в футбол? Может быть, физкультурники? Экскурсанты?

Неизвестно.

Георгий Васильевич переходит из одного коридора в другой. Останавливается у окон. Наводит бинокль. Юг, север, запад, восток – открыты перед ним на десятки километров. Но он ничего не понимает.

Ярко и четко видны цветные рубахи, желтые и синие футболки, платочки, юбки, серые брезентовые штаны, веревочные чуни.

Зачем они собрались? Что они делают? Кто они такие? Поют? Разговаривают? Отдыхают? Собрались играть в футбол? Может быть, физкультурники? Экскурсанты?

Неизвестно.

Георгий Васильевич переходит из одного коридора в другой. Останавливается у окон. Наводит бинокль. Юг, север, запад, восток – открыты перед ним на десятки километров. Но он ничего не понимает.

Он смотрит на восток.

Там холмы.

Солнце еще на востоке.

Один холм черен и вытоптан. Он стоит против солнца над каркасными домами, над бараками и сараями, как точно вырезанный силуэт. На его вершине резко и черно виднеются дуги лошадей, оглобли, рога коров, колеса.

Что там такое?

Люди идут вверх и вниз по холму. Вот подымаются двое. Тот, что впереди, – широкоштанный, развинченный; у него под мышкой сверток; подымаются острые колени, шаркают большие лапти; курится почти полуденная пыль. Тот, что сзади, – тонок, понур; в его походке нечто извилистое, собачье; он плетется по пятам за первым.

Как жарко им, должно быть!

Кто они такие, эти двое? Куда идут? Зачем? Что им надо на этом холме? Какое отношение имеют они ко всему тому, ради чего сюда приехал Георгий Васильевич? И о чем они говорят, о чем думают?

Неизвестно.

Он смотрит на запад.

Там узкая большая вода.

Что это? Река? Пруд? Озеро?

Колонна плечистых телеграфных столбов косо стоит по пояс в этой скучной воде тошнотворно сине-розового цвета медуницы.

За полосой воды – пыльно-салатная полоса того берега. А еще дальше туманный очерк низкого Уральского хребта.

На этом берегу, вдоль самой воды, среди щепок и бревен проложена линия узкоколейки. По шпалам гуськом идут бабы. Их около сорока. Они тащат на плечах доски, пилы, мешки. Среди них много беременных, с высокими отвратительными животами.

(Вообще на строительстве почему-то очень много беременных баб.)

Вот, например, одна.

В розовом шерстяном платке, в сборчатой деревенской юбке. Она еле идет, тяжело ступая на пятки, шатаясь под тяжестью рессорно гнущихся на ее плече досок. Она старается идти в ногу с другими, но постоянно теряет шаг; она оступается, она боится отстать, она на ходу быстро вытирает концом платка лицо.

Ее живот особенно высок и безобразен. Ясно, что она на последних днях. Может быть, ей остались часы.

Зачем она здесь? Что она думает? Какое отношение имеет ко всему окружающему?

Неизвестно.

Он переходит в другой коридор и смотрит на север.

Над тремя горами низко летит самолет. Он только что поднялся.

(Нет, он не летит. Это не точно. Он как-то едет по воздуху, тарахтя и ныряя по узкому волнистому шоссе облаков.)

Откуда он? Куда? Кто в нем летит? Зачем?

Неизвестно.

Георгий Васильевич спустился по лестнице вниз.

В запертую дверь отельного ресторана ломился маленький человек в синем слишком широком пиджаке и в больших остроносых сапогах.

Георгий Васильевич тотчас отметил в уме его черепаховые очки, верблюжьи ноздри, низко насунутую на голову кепку, которую изнутри распирала большая и, очевидно, жесткая шевелюра, желтый карандаш – из кармана.

– Что вы скажете! – горестно заметил носатый человек, близоруко и застенчиво глядя на Георгия Васильевича. – Что вы скажете! Уже заперто. Вот история!

– Да, ничего удивительного, от девяти до часу всегда заперто, – сказал несколько строго Георгий Васильевич.

Он уже изучил кое-какие бытовые подробности и порядки строительства.

Носатый человек постоял, подумал, подоил себя за нос, еще раз на всякий случай легонько ткнул сапогом в дверь и ушел.

Кто он такой? Куда пошел?

Неизвестно.

Возле запертой двери на фанерном щите висела кухонная стенная газета.

Георгий Васильевич вытащил записную книжку и списал из нее одну заметку. Он записал ее почему-то с точным сохранением орфографии.

Заметка была такая:

"Наши безобразия. Товарищ Жуков примерный парень и затем еще комсомолец. Нет чтобы служить примером на производстве, а он делает такие безобразия. Разругавшись с гражданкой Молявиной бросив В Е потрохами от дичи, которыми засорило ей глаза так что нужно было бы посылать за скорой помощу но благодаря исправности водопровода глаза были промыты.

Товарищи сотрудники не берите пример с такого товарища.

Блоха".

Под ней был детский рисунок пером: человек в фартуке бросает в лицо гражданки Молявиной кусок дичи. Из глаз гражданки Молявиной сыплются искры и написано "вот так сдорово".

Георгий Васильевич пожалел, что невозможно срисовать картинку, но был очень доволен и записью.

Жмурясь на солнце, он вышел из дверей отеля подышать свежим воздухом.

По дороге вели слона.

За слоном бежали дети.

Георгий Васильевич не удивился. Здесь всего можно было ожидать.

Он только машинально подумал:

"Откуда слон? Куда его ведут? И зачем его ведут?"

Неизвестно.

Аккуратно записав в книжечку слона, Георгий Васильевич возвратился в номер, решительно сел к столу, подвинул к себе блокнот и быстро написал первую строку первой своей корреспонденции:

"Полтора года тому назад здесь была голая степь".

Он написал эту строчку и задумался.

От проклятой стены несло нестерпимым жаром.

Он стал на цыпочки и через стол высунул голову в открытое окно.

Бессвязные мысли неслись в его голове.

"Летел аэроплан…"

"Жили орлы-стервятники…"

"На подножку автомобиля вскочил взлохмаченный юноша с блокнотом…"

"Шел босой человек…"

"Беременные бабы несли доски…"

"Вели слона…"

"Товарищ Жуков бросил в какую-то гражданку Молявину потрохами…"

– Но зачем мне все это? И какая между этим всем связь? Нет, все это не то. Не то.

Он с отвращением вырвал из блокнота начатую страницу и разорвал ее на мелкие кусочки.

– Ползучий эмпиризм! – пробормотал он.

XXII

Катя торопливо одевается.

– Ах, эти вечные Додькины фокусы!..

Она шумно проносится по коридору. В коридор заглядывают встревоженные жильцы.

У нее сердитое сонное лицо, большие припухшие губы.

Она срывает с вешалки шапочку. Хлопает дверь. Эхо грохочет в четырехэтажном пролете лестницы. Эхо валится вниз и разбивается вдребезги, как шкаф.

Сбегая вниз, Катя надевает гарусный вязаный берет. У нее такие же волосы, как у брата, – жесткие, пышные, гофрированные. Она с трудом натягивает на них малиновую шапочку. Шапочка тотчас принимает их пышную, высокую форму.

Окна парадного хода открыты настежь. За ними – яркие косяки летнего утра. Там – движущиеся, длинные полосы стройки.

Во дворе возводят новый корпус.

В окне она мельком увидела крыши города.

Внизу лежала бронированная туша котла. Прошел рабочий и стукнул по клепке инструментом. Водянистый звук возник во всю высоту корпуса, но тотчас был прерван легким грохотом полетевшей балки.

Из окрестных чердаков прорастали кривые парниковые побеги антенн.

Десять лет тому назад Катя приехала из провинции к брату. Тогда ей было шестнадцать лет, а ему – двадцать пять.

Она приехала в Москву с маленькой ивовой корзинкой, запертой вместо замка карандашом. На ней было большое рваное мужское пальто и ватная буденовка с голубой звездой.

Очень маленькая и очень худая девочка смотрела по сторонам длинными испуганными глазами.

Кончилась зима.

Катя смотрела с четвертого этажа незнакомого дома на незнакомый город.

Внизу лежал дровяной склад. Скучный снег, испещренный сажей, сливался с берестой дров.

Над чердаками не было антенн. Церквей казалось гораздо больше. И действительно, тогда их было гораздо больше.

Семнадцатый век церквей подавлял восемнадцатый век особняков и мезонинов.

История выкрасила свою пасеку чудесной киноварью, охрой и синькой.

Она прочно позолотила репообразные купола и выбелила колонны.

Она еще, как феодал, безраздельно самоуправствовала на Красной площади, во всю громадную длину и ширину ее кропотливого булыжника между Кремлевской стеной и памятником Минину и Пожарскому, от круглого каменного блюда Лобного места и Василия Блаженного, чьи главы и стены представляли чудовищную смесь ананасов и дынь Шехерезады с кафтаном и лямками сказочного барабанщика, – до низкой арки Иверских ворот.

Она каждые четверть часа – днем и ночью – говорила хроматическим языком курантов.

Она ходила, как боярин в высокой собольей шапке, вдоль Кремлевской стены среди патриотических декораций.

Ее сафьяновый сапог, может быть, касался того места, где несколько лет спустя (и Катя на всю жизнь запомнила это) в лютый мороз, когда птицы падали мертвые на лету и дымное розовое солнце еле обозначалось на седом небе, подрывники рвали пироксилином окременевшую почву…

Как с тех пор изменилась Москва!

Катя быстро добежала из Зарядья к трамвайной остановке у Москворецкого моста.

Назад Дальше