Время, вперед! - Катаев Валентин Петрович 10 стр.


Она бормотала:

– Прямо какой-то сумасшедший. Разбудил всю квартиру. Его лечить надо. Определенно. Теперь беги сломя голову на Молчановку, ищи профессора Смоленского. Здравствуйте.

Конечно, она сердилась. Это было естественно.

Но вместе с тем она и восхищалась братом. Она торопилась точно и аккуратно исполнить его странное, спешное и, очевидно, очень важное поручение.

Она все время повторяла про себя:

"Самый последний аналитический расчет. Самый последний аналитический расчет. Нет, ей-богу, у меня ненормальный брат. Дом номер десять, квартира четырнадцать, десять. Самый последний аналитический расчет. Профессор Смоленский. Профессор Смоленский. Харьков, Харьков, Харьков…"

Пылали котлы со смолой. Обдавали жаром. Ели глаза.

Ремонт превратил Москву в ад. Трамвайные маршруты менялись ежедневно.

Катя ждала букву "А". Ее не было. Вместо "А" вдоль зеркально испаряющейся реки шли какие-то совершенно неподходящие, фантастические номера.

Это было похоже на неудачную партию в лото.

Кате не везло.

Судьба вынимала из дерюжного мешка исковерканной ремонтом набережной бочоночки диких трамвайных номеров. Они совершенно не совпадали с номерами, выставленными на клетчатой карте остановки.

Трамвайные часы показывали двадцать минут девятого.

Такси не было. Извозчика не было.

Катя побежала назад через Красную площадь.

("В десять минут добегу по Моховой и Волхонке до Пречистенских ворот, а там пять минут переулками до Молчановки, только и всего… Самый последний аналитический расчет. Самый последний аналитический расчет…")

Непомерная площадь блистала новой брусчаткой, ровной, как пол.

Минин и Пожарский были опутаны пудовыми цепями. Минина и Пожарского подымал, расшатывал кран. Монумент слегка покосился.

Перед Мавзолеем росли розы.

В черных лабрадоровых и розовых гранитных зеркалах его облицовки двигался, целиком отражаясь, Василий Блаженный; двигались пешеходы, автомобили, облака.

Над Иверской стояли столбы сухой известковой пыли. Сносили знаменитые ворота.

На углу Тверской – громили Охотный ряд.

У Пречистенских ворот толпились зеваки. Разбирали купол храма Христа Спасителя.

Его разбирали на узкие золотые доли. Под ними обнажался сложный ажурный каркас. Сквозь него, как сквозь переплет беседки, светилось, синело сероватое летнее небо, вдруг ставшее дико пустынным.

Маленькие купола звонниц тоже были обнажены. Они напоминали проволочные клетки. В клетках, как птицы, хлопотали люди.

Катя у Пречистенских ворот была совсем недавно. Но вид внезапно разбираемого храма ничуть не поразил ее. Она лишь мельком взглянула.

Она очень торопилась.

Как раз сбрасывали одну из звонниц.

Ее сбросили просто и легко: захватили стальным тросом и трос стали накручивать.

Катя увидала: клетка звонницы поднялась над башенкой, крякнула и вдруг, медленно поворачиваясь в воздухе, полетела вниз.

Тихая Молчановка сияла зеленью, дышала тенью, гремела раскатами роялей.

Май в красной рубахе катил по Молчановке зеленый сундук мороженщика.

Катя быстро нашла дом и квартиру.

Профессор Смоленский сам отворил ей дверь. Он держал в руке стакан в серебряном подстаканнике. Он прихлебывал чай с молоком. Ложка лезла ему не в бровь, а в глаз.

Жарко переводя дыханье и облизывая губы, Катя тут же в дверях, не входя в прихожую, передала ему поручение брата.

– А, – сказал профессор. – А! Маргулиес. Как же, Давид Львович. Как же, как же. Очень хорошо знаю. Мой ученик. Сердечно рад. Понимаю. Прошу вас, так сказать, в мой кабинет. Как видите – тут и кабинет, тут и столовая, тут и консерватория даже. Так что прошу прощения.

В недрах квартиры бежали этюды Ганона.

Катя стащила с волос берет и, обмахивая им воспламененные щеки, пошла за профессором.

– Как это сказано у Чехова, – бормотал он низким басом, – тут и полиция, тут и юстиция, тут и милиция – совсем институт благородных девиц.

Они вышли в старую, тесно заставленную сборной мебелью комнату, полную зеленого света: перед окнами росли густые клены.

– А вас, бель Та-ти-а-на, мы попросили бы на некоторое время прервать ваши божественные звуки.

Некрасивая девочка с очень длинными и очень черными ресницами тотчас закрыла рояль и бесшумно вышла из комнаты, аккуратно оправляя тонкими ручками ситцевый сарафан.

– Ах, право, мне так неудобно, – сказала Катя.

– Не беспокойтесь. Это у нас такая семейная конституция: взаимное невмешательство в чужие дела. Нуте-с. Прошу вас, садитесь.

Катя села подле резного безвкусного дубового письменного стола.

– Нуте-с. Значит, насколько я понимаю, Давида Львовича интересует, так сказать, весь комплекс вопросов, связанных с последними харьковскими опытами увеличения числа замесов на бетономешалках различных конструкций. Не так ли?

Катя густо покраснела.

– Да… Различных конструкций… Кажется.

– Так вот-с. Вопрос чрезвычайно интересный. Его разрешение открывает широчайшие производственные перспективы. У нас, в Институте сооружений, как раз позавчера состоялось необычайно интересное совещание. Да. Мы сформулировали целый ряд положений. Сегодня это напечатано в газете "За индустриализацию".

Профессор Смоленский широко облокотился на стол. Он собрался с мыслями.

– Как бы вам объяснить в общих чертах? Изволите ли видеть, тут наметилось два резко противоположных течения. И это очень любопытно. Простите, вы, надеюсь, несколько знакомы с предметом?

Она умоляюще посмотрела на него снизу вверх.

– Додя, – сказала она робко, – просил аналитический расчет. Самый, знаете, последний аналитический расчет. И по поводу Харькова… Кроме того, я должна быть к десяти дома. Он будет в десять звонить. В десять по-московски и в двенадцать по-ихнему.

Смоленский добродушно усмехнулся в усы.

– Так-с, – сказал он, низко опустив красивую лобастую голову. – Так-с. Понимаю.

Он был несколько тучен и обширен. На нем была просторная кремовая легкая рубашка, подвязанная по животу синим шнурком с кисточками.

Мокрые черно-серебряные волосы в скобку держали еще следы жесткой щетки. Крупная красная шея была чисто вымыта и, очевидно, хорошенько растерта махровым полотенцем.

XXIII

Семечкин был окончательно раздражен.

Во-первых – туфля.

Подметка – к черту. Телефонная проволока режет подъем. Больно ходить. В туфлю набиваются мелкие камешки. Трут, мучают.

Приходится ступать на пятку.

Очень надо было прыгать. Главное, перед кем показывать класс? Перед Сметаной? Перед Маргулиесом?

Тоже – люди. Работнички.

Во-вторых – харьковский рекорд. Факт, конечно, очень интересный. Но какие из этого факта сделаны выводы? Ровным счетом никаких.

Семечкин нарочно встал пораньше: положил в портфель газету с харьковской телеграммой и тотчас – на участок.

Он рассчитывал быть первым и взять инициативу в свои руки, как и подобает спецкору крупной областной газеты.

И вот, пожалуйста. Будьте любезны.

Уже все носятся по участку, вывесили плакат, собираются бить Харьков, шепчутся по углам. Ни от кого ничего не добьешься.

А где организация? Где общественность? Где печать? Нет, так ни к черту не годится.

Семечкин – к Маргулиесу.

Маргулиес бормочет нечто неопределенное, сюсюкает, сует какие-то конфеты: "Попробуйте, очень вкусно".

Туда, сюда – бац! Где Маргулиес? Нет Маргулиеса. И след его простыл.

Он – к Корнееву.

Корнеев ничего не слышит, говорит "да, да, да", а у самого глаза с сумасшедшинкой, и нос дергается, и бегает Корнеев по фронту работы с бумажкой и карандашиком в руках, шаги считает, отмеривает…

Капитан сухопутного корабля!..

Со Сметаной и говорить нечего. Сметана только улыбается до ушей и по спине ладонью мажет: "Ты, Семечкин, не волнуйся".

Просто дурак и балда – и больше ничего.

Мося – определенный тип карьериста. Ему бы только попасть в газету, а на остальное плевать. Носится чертом, сверкает глазами, матерится вполголоса, сквозь зубы.

(Между прочим, показательный факт: некоторые десятники на строительстве матерно ругаются. Каленой метлой со строительства таких десятников. Об этом надо написать специальную корреспонденцию; можно даже поднять кампанию, привлечь самые широкие слои общественности, приковать внимание Союза.)

А только отвернешься, все они – и Маргулиес, и Корнеев, и Мося – уже шепчутся за спиной, совещаются. Какая-то тайная дипломатия.

Безобразное отношение к специальному корреспонденту областной газеты.

Ясно, что при таких условиях ни о каких рекордах не может быть и речи.

Да и своевременно ли вообще заниматься рекордами, когда вокруг сплошная буза, матерщина, хвостизм, оппортунизм, наплевательство, слабое руководство?

Надо сходить к Филонову. Пусть обратит внимание.

Филонов, конечно, парень довольно крепкий, но не справляется. Надо прямо сказать – не справляется. С ним необходимо поговорить вплотную, серьезно. Поставить вопрос "на попа": широко и принципиально.

Филонов, конечно, парень довольно крепкий, но не справляется. Надо прямо сказать – не справляется. С ним необходимо поговорить вплотную, серьезно. Поставить вопрос "на попа": широко и принципиально.

Семечкин отправился к Филонову.

Участок горел, охваченный почти полуденным зноем. Замок портфеля вспыхивал никелевой звездой. Вокруг Семечкина крутился и прыгал зеркальный зайчик. Он то залетал вдаль, то возвращался обратно, как на резинке.

Поворачивая во все стороны непроницаемо-черные очки, Семечкин, хромая, шел по участку.

В черных стеклах мелко и тщательно отражался мир.

Но отражался он как-то зловеще, неодобрительно. Коварно менялись тона.

Солнце виднелось слишком белым; небо – слишком дымчатым; земля неправдоподобно оливковой; тесовые стены контор и будок – фотографически лиловыми; лица и руки людей – палевыми.

Семечкин вдруг возникал то тут, то там – в разных местах, как из-под земли. По дороге он подходил к людям, останавливался возле механизмов, заглядывал в котлованы, щупал длинными пальцами сложенные в штабеля материалы. При этом он издавал неопределенное басовое мычание.

Он закладывал руки за спину, опускал голову и таким образом глубокомысленно стоял, подбивая себя сзади "под жилки" портфелем.

Коленки рефлективно попрыгивали.

Семечкин был в тяжелом и мучительном раздумье.

Вокруг него стоял громадный, сложный, сияющий, трудный мир стройки. И Семечкин никак не мог освоить этот мир, войти в него, полюбить. Мир и Семечкин были несоединимы. Между ними стояла невидимая, но непреодолимая преграда.

Семечкин рассчитывал энергично взять в свои руки мир, все в мире наладить, все устроить, организовать, связаться через областную газету с самыми широкими слоями общественности, – словом, сделать все, что полагается умному, образцовому спецкору-боевику.

А мир не давался.

Мир поворачивался углами. Мир уходил из рук. Миром управляли и владели другие: Маргулиес, Корнеев, Сметана. Даже Мося владел миром…

Умный, ядовитый, неодобрительный Семечкин был враждебен миру.

И так всегда, везде.

В областном центре Семечкин не сработался. Ездил в колхоз – не сработался.

Тогда он отправился сюда. Он искал громких дел и широких масштабов. Ему сначала показалось, что он нашел их здесь.

Но дела показались мелкими, а масштабы не давались в руки.

Семечкин уже ненавидел мир.

Семечкин вошел к Филонову.

Филонов охрип совершенно. Он уже не кричал, не говорил – он только широко разевал красный рот, сверху обросший черными глянцевыми ресничками молодых усиков, рубил наискось кулаками седой от махорки воздух.

Он хватал со стола ведомости и графики и хлопал по ним здоровенной своей ладонью, изрезанной резко-черными линиями. Он в сердцах швырял бумаги обратно на стол. Он вынимал из-за уха огрызок химического карандашика.

Разные люди беспрерывно входили и выходили.

Стучала дверь.

Мелко хлопала и звонила, как велосипед, старая пишущая машинка.

Пыльные штабеля света, сияющего сахаром, и резкие клетки тени, черной, как уголь, крутились, ломались и рушились в маленькой комнатке ячейки.

Всякую минуту звонил телефон. Бренчал телефонный рычажок. В тяжелую трубку кричали надсаженные голоса.

Телефон был большой, старомодный, дубовый. Он висел на стене, занимая громадное место. Для того чтобы сделать вызов, надо было очень долго и канительно крутить металлическую ручку, из которой в ладонь стрелял трескучий ток.

Семечкин поискал глазами, на что бы присесть. Табуреток в комнате было три, но все они – заняты.

Он пошел к Филонову и стал сзади, прислонясь к стене.

Он некоторое время смотрел через филоновское плечо в бумаги. Он смотрел сверху вниз, склонив голову, как гусь. Он недоброжелательно усмехнулся: бумаги были все какие-то пустяковые, как нарочно, мелочные, несерьезные бумаги:

"О выдаче двух пар башмаков и одного брезентового ведра для землекопов бригады Васютина".

"Заявление. Категорическое и последнее. Санитарного инспектора Раисы Рубинчик. О безобразном положении с душами и мусорными ящиками на шестом жилищном участке".

"Расследование о головотяпском перерасходе восьми с половиной килограммов остродефицитных гвоздей…"

"Рабочее предложение: заменять дорогостоящую кожаную спецобувь гудронированными веревочными чунями, что даст некоторую экономию участку".

Мелочи, мелочи, мелочи…

И люди вокруг Филонова толкались и галдели тоже больше по пустякам.

Черноносые возчики бубнили насчет какого-то сена.

Старый башкир с яшмовым лицом идола бормотал нечто совершенно никому не понятное и всем показывал засаленную расчетную книжку, тыкая в нее шафранным ногтем.

Бабенка в брезентовых рукавицах, вся обляпанная кляксами бетона, бойко-крикливым голосом требовала справку для сельсовета.

Мальчик с облупленным носом отчаянными словами крыл какого-то товарища Недобеду, срывающего общественно полезную и нужную работу и не отпускающего для художественной мастерской синьки.

Семечкину все это было глубоко противно и скучно. Он басовито покашлял. Филонов не обратил внимания. Тогда Семечкин размашисто хлопнул его по плечу:

– Здорово, хозяин!

Филонов поднял воспаленные глаза. Семечкин вложил в широкую ладонь Филонова длинные серые пальцы.

– Ну, как дело, хозяин? Подвигается?

– А, – равнодушно просипел Филонов. – Будь здоров. Тебе что?

Семечкин многозначительно покашлял: "гм, гм".

– Есть разговор.

– Давай, давай. Только коротенько.

Семечкин подкинул коленом портфель, не спеша в нем порылся и выложил на стол газету.

– Читай, Филоныч.

– Что там читать. Нет у меня времени читать. Ты прямо говори, в чем суть.

– Харьков.

– Ну, знаю, знаю. Так что?

Семечкин оглянулся по сторонам. Он приставил свои зловещие очки к самому филоновскому носу и сильно понизил голос:

– Имей в виду, Филоныч. Я тут обошел только что весь участок. Гм, гм. Наблюдаются в связи с харьковским рекордом нездоровые настроения. Кое-кто зарывается. Маргулиес… Корнеев… Загибщики работают. Факт. Организация отсутствует – раз. Общественность спит – два. Печать зажимают – три. Десятники матерятся – четыре.

Филонов мучительно морщил лоб. Он старался понять и ухватить главную мысль Семечкина.

А Семечкин глухим басом продолжал наворачивать Фразу на фразу. Он напустил такого туману, что скоро и сам перестал понимать себя. А перестав себя понимать, рассердился и, начав со здравия, кончил за упокой.

Сначала он как будто требовал, чтобы немедленно бить Харьков. Потом жаловался на непорядки и разгильдяйство. Под конец выпустил неизвестно откуда взявшуюся фразу о французской борьбе и еще присовокупил другую – тоже летучую: "Задумано, как у Наполеона, а вышло, как у Ваньки-маляра". Он повторил эту последнюю фразу о Наполеоне и Ваньке-маляре с особенным наслаждением два раза, остановился, помолчал и повторил ее в третий раз.

Его душила злоба.

– Погоди, милок, – сказал Филонов, густо краснея. – Погоди. Я не пойму немножко…

На его лбу ижицей вздулась жила. Он вдруг из всех сил нажал кулаком на стол и приподнялся с табуретки:

– Ты что же это, специально сюда приехал сплетничать? Тень наводить на ясный день? Ты говори прямо: чего хочешь? А если сам этого не понимаешь… Если сам не понимаешь…

Филонов обеими ладонями потер лицо; зажмурился; остыл; сел. У него окончательно иссяк голос. Он широко разинул рот и развел руками.

– Вот, – еле слышно прошептал он. – Вот, если хочешь… Трубы… Не дают для душей труб…

Он протянул Семечкину бумажку.

– Фактический материал… Бери их за душу. Тряси. Крой в газете… А это дело оставь… Слышишь, Семечкин, брось…

Он махнул рукой.

Семечкин с достоинством, не торопясь, уложил газету в портфель. Он косо улыбнулся. Его губы дрожали. Он был совершенно бел.

– Хорошо, – сказал он вдруг очень густым и очень низким голосом.

Он вышел.

XXIV

– А, вот очень хорошо, что я вас встретил. Здравствуйте, Георгий Васильевич. Как раз кстати. Есть дело.

Георгий Васильевич широко и растерянно улыбнулся.

– А-а-а, – пропел он. – А-а-а! Мое почтение. Как же, как же… Вот, видите ли, прогуливаюсь вокруг отеля… Ужасно жарко… Да… Обратите внимание, сколько здесь вокруг отеля битого стекла… Прямо ужас… Ходишь как по насту. Это все – сквозняки…

Георгий Васильевич мучительно припоминал: где он его видел и кто он такой, этот молодой человек? Где-то совсем недавно. Эти неуклюжие, серые от пыли сапоги, эти горчичного цвета галифе, это страшно небритое худое молодое лицо с угольными глазами.

Георгий Васильевич мягко пожимал, долго обминал его узкую, нежную руку. Выгадывал время. Произносил различные приветливые междометья, а сам напряженно думал: "В заводоуправлении? Кажется, нет. В поезде? Нет. Студент на практике? Нет. Заведующий столовой? Нет. Вот наказанье! Как неудобно! А он меня по имени и отчеству. Рабкор? Нет. Тут столько людей. Никакой памяти не хватит".

Назад Дальше