— Ушел.
— М-м-да.
— Зато другой пришел. Сёмка с автосервиса.
— Так-так-так.
— Веселый мужик. Щедрый такой, остроумный. Он меня знаешь как называл?
— Как?
— Клюква в сахаре. Кстати, не хочешь?
Она достала из сумки «клюкву в сахаре».
— Нет, спасибо. Значит, Сёмка.
— Гр-гр-гр, какая клюковка. Свеженькая! Точно, не хочешь?
— Точно.
— Значит, Сёмка. С ним было, знаешь, как-то легко. Все как-то само собой. Как он говорил: «в легкой манере». С полгода мы с ним жили, никаких проблем. И вот однажды я его спрашиваю: слушай, Сём, а мы будем с тобой это… ну, загситься? Или так, без клейма обойдемся. А он: да как хочешь, Тыха (он меня «Тыха» звал), мне по барабану. И улыбается. Во весь жевательный аппарат. Я говорю: как это, «по барабану»? Это вопрос принципиальный. Он: а чего здесь принципиального? Хочешь — хоть сейчас взбрачнемся. Не хочешь — будем, так сказать, жить внебрачно. Я: и тебе, выходит дело, все равно? — Абсолютно. — То есть тебе наплевать, жена я тебе или нет? — Ну… — Не «ну», а наплевать! Ах ты, вертихвост! Развел, понимаешь, демократию. Демагог. Семистволка беспринципная. Ну и тут я слегка вспылила. Что же это за отношение ко мне? А? Я девушка порядочная, люблю во всем ясность и определенность. Меня так пионерская организация, можно сказать, воспитала. Финтифлюшничать — значит финтифлюшничать. А в загс — значит в загс. И точка. Это ж не «вам сыр или колбасу?» Тут вопрос коренной! Выходить замуж или не не выходить — это, брат, выбор ого-го! Это тебе не в какой ноздре козявки копать! Я ему все это доходчиво объяснила. С помощью, помню, томика «Анны Карениной».
— Как это? Толстого читали, что ли на ночь?
— Ага, прочитала я ему пару раз… Вронским по темечку. Фру-Фру, блин! Что это за отношение к честной женщине?! А? Должен быть у меня социальный статус или нет? Что это за социальная хлестаковщина. В общем…
— Расстались?
— Расстались. Сейчас еще один… обормот… на подходе.
— Кто такой?
— Васька. Предлагает фиктивный брак. На взаимовыгодных условиях. Этот уж совсем… Комбинатор. Ну, я ему сегодня вечером популярно все объясню про священный институт брака. На святое замахнулся, фарцовщик. Спекулянт. Я ему устрою комсомольское собрание. Будет ему выговор с занесением в учетную карточку.
Раздался звонок.
— Побьешь, что ли? — спросил я.
— Как получится, — улыбнулась Тоня. — Ох, ну и сволочи же вы, мужики!
— Спасибо.
— Не за что. Может, возьмешь клюкву-то? Сам сладкое не любишь — жене отдашь. Привет ей, кстати, передавай. А то я от нервов сама все съем. Потом худеть. Возьми, свежая клюква! И зефир с вафлями бери. Бери, бери… Всё, пошли сеять разумное, доброе, вечное.
Я взял. И пошел сеять. И привет жене передал.
Тоня так замуж и не вышла. Пока
Зато завела себе двух улиток. Женю и Женю. Евгения и Евгению. Сейчас, оказывается, модно заводить улиток. Здоровые такие, как кабачки. Забыл, как называются. Живут лет десять, растут. Гермафродиты. То есть между собой эти два слизня решают, кто тетя, а кто дядя. Потом меняются ролями. Впрочем, в этом что-то есть от человеческих отношений.
Тоня умильно кормит их мелко нарезанными огурцами. Часами просиживает у аквариума, созерцая Жень. И все разговоры у нее теперь о Женях. Какие они умные, добрые и какие у них гармоничные отношения.
Вы что-нибудь понимаете?
Я — нет.
Гражданин Ужуписа
Раньше я краем уха что-то слышал о республике Ужупис.
Это такой райончик в городе Вильнюсе, который в шутку объявил о своей независимости, выбрал президента, премьер-министра, министра иностранных дел и даже королеву, единственная, но почетная обязанность которой — «красиво сидеть».
Ужупис имеет свои собственные: гимн, флаг, герб, денежную единицу, армию из двенадцати человек, конституцию, в которой сказано, например, что «человек имеет право лениться» или что «человек обязан помнить свое имя».
В общем, прикольно. Но больше ничего я об этой республике не знал.
Случилось так, что с Ужуписом мне пришлось познакомиться непосредственно.
Несколько лет назад я поехал в Вильнюс. Не полетел самолетом, а именно поехал. На поезде. И тут не могу не побрюзжать.
Стало как-то скучно летать самолетами. Пассажир в самолетах пошел какой-то неразговорчивый. Угрюмый и деловой. Или сонный.
Больше всего в самолетах меня раздражает молчаливое выяснение отношений локтями.
Возможны четыре варианта.
Вариант первый. Ты уселся в самолет одним из первых и успел удобно положить локти у основания подлокотника. Скромно, но властно.
Вариант второй: это место уже скромно, но властно занял локоть соседа, и ты, как сиротка, пристроил свой локоть на краешке подлокотника.
Вариант третий: твой сосед имеет очень толстые локти и очень наглый характер, а значит — он по-пахански занял весь подлокотник, и ты гордо и обиженно сложил руки на груди.
И, наконец, вариант четвертый: толстый, наглый пахан — это ты, и обиженно гордится твой сосед.
И ни в каком гражданском или уголовном кодексе ничего не сказано про локтевые права соседей по самолету.
И какие уж тут задушевные беседы в этих локтевых аэроджунглях?
Кроме того: даже если вдруг тебе уж и приходится беседовать с боковым конкурентом по локтю, то непременно с перманентно свернутой набок головой. А это ужасно.
Один раз, когда я летел в Америку, мне пришлось восемнадцать часов беседовать о соблюдении демократических прав и обязанностей граждан РФ и США с одним американцем. Улыбчивым придурком из Джорджсити, штат Оклахома. Более занудной, долгой и бесполезной беседы в моей жизни не было.
Да еще трое суток после этой оклахомской пытки я ходил со свернутой влево башкой и мучительно-дебильной улыбой с правой стороны лица.
То ли дело — если ты в поезде, особенно в купе!
Конечно, сосед по верхней полке может, слезая с полки, сделать тебе сначала хук пяткой в нос, а потом апперкот коленом в ухо. Но это — факультативно. Да к тому же после этого нокдауна в 99 % случаев сосед начинает самым куртуазным образом извиняться. А ты, конечно, начинаешь говорить, что нос — это ерунда, что он у тебя и так сломан, и что в припухшем ухе даже есть некий шарм и обаяние.
И между вами обязательно завязывается милейшая беседа, и всегда о чем-нибудь крайне интересном и приятном.
И при этом не надо, как йог-паралитик, сворачивать набок шею. Потому что твой сосед по купе — вот он, сидит напротив и улыбается доброй улыбкой Айболита. И все ваши четыре локтя мирно лежат на столике. А между вами стоит, к примеру, ладошка кизлярского коньячка. И с этикетки Петр Иванович Багратион с сочувствием и завистью смотрит на аккуратно нарезанные, скажем, лимончик и сервелатик. А за окном несутся, предположим, бескрайние осенние просторы: рубиново-золотые россыпи лесов и жемчужно-аквамариновые небесные дали…
Словом, поезд есть поезд. И этим все сказано.
Про коленки, лимончик и Багратиона я вспомнил, потому что почти все именно так, хотя и с некоторыми модификациями, произошло несколько лет назад, осенью, когда я ехал поездом Москва-Вильнюс.
Нас в купе было всего лишь двое: я и мужчина лет пятидесяти с затаенно озорным, но очень интеллигентным лицом. Лысый, в очках и с серебристой седой эспаньолкой.
— Здравствуйте, — сказал он, заходя в купе.
И в этом «здравствуйте» угадывался едва уловимый, но веский, как капля коньяка в кофе, прибалтийский акцент.
— Здравствуйте, — быстро свесился я с верхней полки и с присущей мне ловкостью смазал прибалту локтем по лысине. Удар, к счастью, получился скользящий и легкий.
— Ой, извините, ради бога! — воскликнул я.
— Ничего страшного. Каждый человек имеет право на неосторожность, — улыбнулся мужчина.
— Простите! Я честное слово…
— Я уже вас простил. Лысые люди имеют право прощать не лысых. И наоборот. Меня зовут Альгирдас. Альгис.
— Владимир.
— Очень приятно.
— Очень приятно.
Мы пожали друг другу руки. И поезд тронулся.
— Ну что ж, дорога нам предстоит долгая, Владимир. Думаю, каждый пассажир поезда имеет право в дороге немножко выпить. Как вы относитесь к трауктине?
— Мне очень стыдно, но я не знаю, что это такое.
— Ничего удивительного. Не каждый человек на земле знает, что такое литовская трауктине. Но каждый имеет право рано или поздно ее попробовать. Трауктине — это настойка. Я предпочитаю трауктине «Трейос девинерис».
— Знаете, Альгис, я не знаю литовского языка, но по образованию я лингвист. И сдается мне, «Трейос девинерис» переводится как «Три девятки».
— Очень рад познакомиться с человеком, обладающим уникальной способностью переводить с незнакомого ему языка.
Он достал из дипломата бутылочку зеленоватого цвета, на которой были изображены три девятки: маленькая, большая и снова маленькая.
Я азартно спрыгнул с полки, порылся в сумке и извлек оттуда мандарины, шоколадные конфеты, бутылку минеральной воды и два одноразовых стаканчика.
— К сожалению, это все, что у меня есть, Альгис.
— Прекрасно, — сказал он. — Классическое сочетание. По-русски это, кажется, называется «заподлицо». Даже не знаю, как это перевести на литовский. Видите, вы не знаете литовского и понимаете по-литовски. А я неплохо знаю литовский и не всегда могу достойно говорить на этом языке. Мир прекрасен и удивителен, Владимир, он полон парадоксов и приятных неожиданностей.
— Совершенно с вами согласен, Альгис. Вы литовец?
— Пожалуй. Каждый человек имеет право быть любой национальности. Вообще-то я уж.
— Как?!.
— Уж. Гражданин республики Ужупис. Вы что-нибудь слышали об Ужуписе?
— Совсем немного. У вас, кажется, есть своя конституция.
— И не только. Прошу.
Он разлил настойку:
— За знакомство.
— За знакомство.
Мы выпили. Настойка мне сразу очень понравилась. Казалось, она пахла сразу всем лучшим на свете: осенней палой листвой, вечерней полынью, свежевзрезанным яблоком, нагретой на солнце пижмой, мокрой дубовой корой, скошенным клевером, сладкой дождевой корой из дачной кадки, молодой сосновой стружкой, морозной хвоей и только что проснувшимся младенцем.
— Изумительно, — сказал я. — Я бы назвал эту настойку «Букет Бытия».
— Очень поэтично. Достойно пера Венедикта Ерофеева. Каждая настойка имеет право быть переименованной так, как этого хочет пьющий настойку, и каждый, кто пьет настойку, имеет полное право переименовывать ее так, как того хочется пьющему настойку, и никто не обязан помнить бесконечное количество имен бытия, но, как сказано в конституции республики Ужупис, «каждый человек должен помнить свое имя».
— Очень мудро сказано. Достойно пера старика Канта. Хотя, по правде говоря, я бы ни за что не взялся повторить эту прекрасную фразу.
— Человек не обязан повторять то, что говорят другие люди, но никто не может ему этого запретить. Предлагаю выпить за вечные и неизменные человеческие права и обязанности.
Я почувствовал, что охотно вхожу в этот ужупинский поэтико-юридический азарт:
— Каждый имеет право выпить еще, — изрек я, — и никто не обязан уже не пить, если он еще не выпил, ибо никто не обязан иметь права, но каждый имеет право быть обязанным их иметь.
Альгис на полминуты задумался, потом пригубил стакан и сказал:
— Вам надо обязательно посетить Ужупис. Я приглашаю вас на стаканчик трауктине. У меня есть маленькая квартира на улице Ужупё и маленькая мастерская на улице Паупё.
— Спасибо, Альгис. Почту за честь.
— Смотрите, как красиво, — кивнул Альгис в окно.
В свете заходящего сентябрьского солнца мимо нас золотой лавой текла река, а над ней, в нежно-голубом небе высоко-высоко плыл на юг птичий клин.
— В конституции республики Ужупис говорится как раз о реках и птицах, — сказал Альгис.
— Наверное, там говорится о том, что реки имеют право течь, птицы — летать, а человек — любоваться тем, как текут реки и летят птицы, — предположил я.
— Вы почти угадали. Там сказано, что человек имеет право жить у реки, а река — протекать рядом с человеком. А еще — что с наступлением суровых зимних холодов человек имеет право улететь вместе с дикими гусями в далекие теплые южные страны.
— Очень красиво. И очень жаль, что так не написано во всех конституциях мира, — вздохнул я.
— О да! Но когда-нибудь, поверьте мне, люди напишут одну Настоящую Конституцию, — с чувством сказал Альгис, — и там будет говориться о цветах и о радуге, о восходах и о закатах, о бабочках и о дельфинах…
— Вы думаете?
— Я уверен. Конечно, это будет нескоро. Очень нескоро. Но это будет. Иначе — зачем жить?
Мы сидели с Альгисом до поздней ночи, цедили «Трейос Девинерис», пахнущий всеми лучшими вещами на земле, и упражнялись в составлении будущей Самой Лучшей Конституции Бытия. И чем больше мы пили, тем прекрасней получался ее текст.
За окном мчались огни ночных городов, крались черные с блестками, как антрацит, невидимые дали полей, мерцали платиной и янтарем гирлянды созвездий.
— Звезды имеют право заглядывать в окна поездов, а поезда имеют право лететь навстречу звездам! — кричал я.
— Невероятно точно! А каждый человек в поезде имеет право на свою звезду! — кричал Альгис.
— Гениально! А каждый поезд имеет право лететь… нет, не лететь… мчать! Да, мчать человека к его звезде!
— Архиверно! И звезды обязаны светить поездам…
— Вот-вот… Чтобы те мчали людей к звездам…
— …которые, в свою очередь, — продолжил я, икнув, — имеют полное и безоговорочное право заглядывать в окна поездов.
— Железная логика! — энергично мотнул головой, слегка покачнувшись, Альгис. — Потому что люди имеют право видеть звезды, к которым их мчат поезда.
Я еще раз икнул и почему-то добавил:
— По рельсам.
Альгис подумал, отхлебнул настойки и сказал:
— Которые имеют право быть параллельными…
В Вильнюс мы приехали рано утром, невыспавшиеся, но счастливые.
Я побывал в Ужуписе в гостях у Альгиса.
Побывал в знаменитом кафе «Родные стены». Видел табличку со всеми сорока пятью статьями ужупинской конституции. Узнал много нового.
Например, что «человек имеет право любить кошку и заботиться о ней». Или что «человек имеет право заботиться о собаке, пока один из них не умрет».
Я, конечно же, сфотографировался у Бронзового Ангела, символа Ужуписа.
Постоял на Бернардинском мосту. Поглядел на Гору Трех Крестов. Бросил монетку в бурную речку Вильняле, которая имела полное конституционное право течь мимо меня.
А потом я сел и написал вот этот вот самый рассказик.
Потому что любой писатель имеет право писать рассказики. А любой читатель имеет право их читать
Слава Богу — что не обязан…
Дюны, рай и чебуреки
Самое мое сильное впечатление от литовской Паланги — это запах мёда в дюнах. Говоря поэтично — медвяный дух. Откуда в дюнах медовый запах, я так и не узнал. Местные, когда их спросишь про медвяные дюны, пожимают плечами и говорят: «Аш не жиноу».
Наверное, какое-нибудь там уникальное сочетание трав и песка. Но: пусть тайна этого духа так и останется для меня тайной до конца жизни.
В остальном в Литве никаких вопросов, секретов и тайн для меня не было. Все вопросы тут же получали ответы. Почему главная улица называется Басанавичус, в народе — Басанавка? Потому что после моря можно не надевать шлёпы, а прямо так, босиком, беззаботными басанавками прошлепать по Басанавке до дому.
Всё в Паланге как-то просто, ясно, уютно. Как в детстве. Или в глубокой-глубокой древности. Что одно и то же.
Литовский язык, кстати сказать, один из архаичнейших языков. Как говорили здесь, в палангских дюнах, древние гордые литы две тысячи лет назад, так и говорят сейчас литовцы. Откуда у них такая архаическая детскость? «Аш не жиноу». Как-то сумели они остаться древними мудрыми детьми.
Литовский язык, которого я не знаю, — детская архаическая игра. «Чебурек» — «чебурекас», «чеснок» — «чеснакас», «привет!» — «салютай!», даже английское «fine» в литовском превращается в «файнай». А если много этих самых «чебурекасов» и «чеснакасов», то получаются «чебурекай» и «чеснакай». А покушать я люблю, и поэтому «чебурекай» звучит куда аппетитнее, чем «чебурекас».
Мы с женой жили целый месяц у бабушки Оны, которая, согласно все тем же законам местной игры, была для нас «бабушкой Ону́те». Бабой Анютой.
Вообще через пару дней мы с супругой перестали говорить по-русски и перешли на «наш» литовский. Утром я сквозь полупрозрачную, как слюда, дрёму слышал:
— Салютай, супругас! Вставай уже, чебурекас, сколько можно спать?
— Лабас ритас! (доброе утро) — вежливо говорю я, открываю глаза и вижу солнечный луч, запутавшийся в букете белых пионов.
Пионы колышутся на сквозняке, и пленное серебряное от пионов солнце трепещется вместе в пионами. «Красиво. Надо запомнить для рассказа», — думаю я.
— Какое там «ритас», свинаускас! Час дня на дворе. Пора на это, как его?.. Как будет «море»? То ли Федя, то ли Гена… Забыла.
— Юра…
— Вот! Пора на юру! Давай, вставай, беляшик! Сало ты этакое…
— А пожратис?
— Куда тебе еще пожратис? Ты вчера в одиннадцать вечера четыре цеппелина съел. И потом: чтобы было что пожратис, надо его сначала купитис.
— Аш так не согласен! — я делаю в постели пару уверенных тазо-плечевых движений, складываю руки крестиком на животе, закрываю глаза и три раза чмокаю губами. Это значит: все, без пожратис я обиделся, умер и буду спать вечно.
Я жду. Я знаю, что меня просто так безжалостно не бросят в этой моей одинокой голодной спальной вечности.
Проходит минута, другая. Я представляю себе вчерашние «цеппелинасы». Это горячее картофельно-мясное, совершенно детское счастье, эту мою подсознательную детсадовскую котлету, сладострастно размятую в картофельном пюре и политую сверху сливочным маслом и горчицей.
Все четыре вчерашние цеппелинаса, как стая настоящих дирижаблей, пролетают один за другим в моем воображении. Я сглатываю слюну. И в небо моих грез властно вторгается кепта дуона су чеснакас — «жареный хлеб с чесноком». О, это сочетание чуть подгоревшей корочки, свежего чеснока и жаркой хлебной мякоти, пропитанной янтарным маслом! О Господи!..