Белая крепость - Орхан Памук 13 стр.


Часто посещал я и дома иноземных посланников, где мною весьма интересовались. Посмотрев балет в исполнении милых девушек и юношей или послушав, как приехавшие из Венеции музыканты играют какую-нибудь последнюю модную новинку, я вступал в беседу с хозяевами и гостями, наслаждаясь своей постепенно растущей славой. Собирающиеся в посольских особняках европейцы расспрашивали меня о моих злоключениях и страданиях, хотели знать, как я смог все это вытерпеть и почему до сих пор сношу свое положение. Я не говорил им, что долгие годы провел в четырех стенах, сражаясь со сном и сочиняя глупые книги, а с привычной уже легкостью придумывал, как когда-то для султана, невероятные истории про диковинную страну, о которой им так хотелось узнать побольше. Не только юные девицы, приехавшие повидаться с отцом-посланником перед свадьбой, и кокетничающие со мной посольские жены, но и сами исполненные важности послы и все их подчиненные с восхищением внимали выдуманным мной кровавым историям о диких нравах, неистовом религиозном рвении и гаремных кознях. Если слушатели очень настаивали, я шепотом «выбалтывал» им несколько государственных тайн, тут же, на месте, измысленных, или осведомлял о некоторых странных привычках султана, разглашению не подлежащих. Коль скоро и этого моим собеседникам казалось мало, я с великим удовольствием напускал на себя таинственный вид – не могу, мол, всего рассказать – и погружался в молчание, только пуще разжигавшее любопытство простаков, которым хотел нас уподобить Ходжа. Мне было известно, о чем они шепчутся между собой: я участвую в работе над таинственным оружием, изготовление которого требует изрядных познаний и безумных денег.

По вечерам, возвращаясь домой из особняков и дворцов с затуманенной винными парами головой и вспоминая виденные мной прекрасные тела, я заставал Ходжу погруженным в работу за нашим столом, сколоченным двадцать лет назад. Работал он с невиданной прежде стремительностью; стол был завален листами бумаги, исписанными нервным почерком, а также покрытыми странными чертежами и рисунками, смысла которых я не мог постичь. Он просил меня рассказать, что я делал и видел в течение дня, но вскоре прерывал мой рассказ обо всех этих увеселениях, которые находил бесстыдными, глупыми и отвратительными, и начинал объяснять мне свой замысел, часто употребляя слова «мы» и «они».

Снова и снова он втолковывал мне, что делает упор на содержимом наших голов, что именно на нем строит весь свой замысел; горячо рассуждал о том, как упорядоченно и в то же время сложно устроен набитый всякими мелочами шкаф, который мы называем умом, но я не мог понять, как, отталкиваясь от этой идеи, он собирается сотворить оружие, с которым связаны все его – все наши надежды. Мне казалось, что уразуметь этого не сможет никто, не исключая (иногда и такая мысль приходила мне в голову) его самого. Он уверял меня, что однажды кто-нибудь вскроет содержимое наших голов и подтвердит справедливость его идей. Он говорил, что еще в дни чумы, смотрясь вместе со мной в зеркало, начал прозревать одну великую истину; теперь же для него все окончательно прояснилось, и именно на этой истине основан его замысел чудо-оружия! А потом он дрожащим от волнения пальцем указывал мне, пусть и мало что усвоившему из его возбужденной речи, но впечатленному ею, на странный, неопределенный предмет, изображенный на бумаге.

Этот предмет, чьи контуры с каждым разом прорисовывались все отчетливее, как будто что-то мне напоминал. Вглядываясь в темные линии, в которых мне чудилось нечто дьявольское, я порой чувствовал, что вот-вот смогу наконец сказать, что именно он мне напоминает, но затем меня охватывало какое-то оцепенение, или мне казалось, что воображение сыграло со мной шутку, и я продолжал молчать. И так было все четыре года, что я созерцал смутный образ, детали которого расползались по листам бумаги; от раза к разу он становился все подробнее и отчетливее, чтобы в конце концов воплотиться, поглотив деньги, которые мы копили столько лет, и огромное количество человеческого труда. Иногда я вроде бы угадывал в нем нечто виденное прежде, наяву или во сне; пару раз мне приходило в голову, будто о чем-то подобном мы говорили в те годы, когда делились воспоминаниями. Но мне так и не удавалось сделать последний шаг, способный придать окончательную четкость моим мыслям; я смирялся с их неясностью и тщетно ждал, когда чудо-оружие само раскроет мне свою тайну. И даже четыре года спустя, когда маленькое пятно на бумаге расползлось в огромное таинственное чудовище размером с мечеть, о котором говорил весь Стамбул, с чем только его ни сравнивая, и которое, по мнению Ходжи, было самым настоящим оружием, я все еще не мог выпутаться из подробностей давнишних рассказов Ходжи о победах, которые будут благодаря этому оружию одержаны.

Приходя во дворец, я старался пересказывать яркие и страшные подробности султану, словно человек, пытающийся утром вспомнить сон, который так и норовит побыстрее стереться из памяти, и говорил обо всех этих колесах, шестернях, башнях, порохе и рычагах, о которых мне столько раз твердил Ходжа. Слова были не мои, да и пламенной страсти Ходжи в них не ощущалось, однако я видел, что они производят впечатление на султана. А на меня производило впечатление то, что этот человек, которого я считал умным, преисполняется надежды, слушая мои невнятные речи, сочиненные Ходжой восторженно-поэтические описания победы и спасения, которые многое теряли в моем пересказе. Султан говорил, что оставшийся дома Ходжа – это я. Эти игры ума, приводившие меня в изрядное замешательство, уже успели мне надоесть. Когда султан утверждал, что я – это Ходжа, лучше было в это не вдумываться, потому что вскоре он заявлял, что это я всему научил Ходжу. Не теперешний, вялый я, конечно, а тот, что был раньше, тот, который изменил Ходжу! Эх, думал я, поговорили бы мы лучше о животных, о сегодняшних развлечениях и увеселениях или о готовящемся праздничном шествии ремесленников. И тут султан однажды сказал: ни для кого не тайна, что вся затея с чудо-оружием на самом деле замыслена мной.

Вот это меня и пугало больше всего. Ходжа уже несколько лет нигде не показывался, его почти забыли, а рядом с султаном во дворцах, в особняках, в городе видели меня – и мне уже начали завидовать! Дело тут было не только в том, что на малопонятную затею, о которой с каждым днем ходило все больше слухов, шли доходы с десятков деревень, оливковых рощ и постоялых дворов, или в том, что я стал так близок к султану, – занявшись оружием, мы с Ходжой вторглись в чужие владения, а я при этом еще и был гяуром. Когда у меня уже не оставалось сил выслушивать клевету, я делился своей тревогой с Ходжой и султаном.

Но они не слушали меня. Ходжа бы полностью захвачен своим замыслом. Я завидовал его увлеченности, как старик завидует страстям молодых. В последние месяцы работы, когда он, снабдив расплывчатый темный рисунок многочисленными деталями, сначала сделал формы для отливки страшащего меня чудовища, а потом и отлил, потратив на это немыслимые деньги, такую толстую стальную броню, какую не смогло бы пробить ни одно ядро, Ходжа и слышать не хотел о сплетнях, которые я ему пересказывал. Его занимали только посольские особняки, где я разживался слухами: что за люди эти послы, как работают их головы, что они думают о его оружии? И самое главное, почему султан не подумает о том, чтобы направить в другие страны постоянных послов, представляющих наше государство? Я подозревал, что Ходжа сам мечтает о должности посланника, чтобы пожить среди «них» и избавиться от общества здешних дураков, но открыто об этом он не говорил даже в самые безнадежные дни, когда ничего не получалось, когда трескалась отлитая броня или он начинал бояться, что ему не хватит денег. Лишь пару раз у него вырвалось признание, что он хотел бы установить связь с «их» учеными: может быть, те поняли бы открытую им истину об устройстве нашего ума. Он говорил, что хотел бы переписываться с учеными из Венеции, Фландрии и всяких других далеких стран, названия которых приходили ему в голову. Любопытно, какие из этих ученых самые лучшие, где они живут, как завязать с ними переписку? Не мог бы я узнать об этом у послов? Но я, предаваясь развлечениям, не очень-то следил за тем, как идет работа над оружием, и забыл о просьбе Ходжи, которая могла бы порадовать наших врагов, засвидетельствовав, что он не так уж в себе уверен.

Султан тоже ничего не желал знать о распускаемых нашими врагами слухах. И когда я стал жаловаться на них (а случилось это в те дни, когда Ходжа искал смельчаков, готовых забраться в нутро его страшной металлической махины, где стоял обжигающе-горячий запах железа и окалины, чтобы крутить там огромные зубчатые колеса), султан даже слушать меня не стал. Он, как всегда, попросил пересказать то, что говорил мне Ходжа. Султан не сомневался в нем, был всем доволен, нисколько не жалел, что доверился ему, и за все это благодарил меня. Разумеется, все по той же причине: потому что это я всему научил Ходжу. Он, как и Ходжа, говорил о содержимом наших голов; и у него, как у Ходжи, размышления на сей счет неизменно сопрягались с вопросом, который он тоже мне задавал: как живут люди там, на моей родине?

Султан тоже ничего не желал знать о распускаемых нашими врагами слухах. И когда я стал жаловаться на них (а случилось это в те дни, когда Ходжа искал смельчаков, готовых забраться в нутро его страшной металлической махины, где стоял обжигающе-горячий запах железа и окалины, чтобы крутить там огромные зубчатые колеса), султан даже слушать меня не стал. Он, как всегда, попросил пересказать то, что говорил мне Ходжа. Султан не сомневался в нем, был всем доволен, нисколько не жалел, что доверился ему, и за все это благодарил меня. Разумеется, все по той же причине: потому что это я всему научил Ходжу. Он, как и Ходжа, говорил о содержимом наших голов; и у него, как у Ходжи, размышления на сей счет неизменно сопрягались с вопросом, который он тоже мне задавал: как живут люди там, на моей родине?

И я рассказывал ему множество удивительных историй. Я столько раз повторял их, что сам в большинство из них уверовал, хотя и не могу сказать точно, повествуют ли они о действительных событиях, случившихся со мной в молодости, или же это всего-навсего фантазии, слетавшие с кончика моего пера каждый раз, когда я садился за стол, чтобы писать книгу. Иногда я на месте сочинял несколько занимательных небылиц, но имелись у меня и такие рассказы, которые от раза к разу обрастали новыми подробностями, причем я сам не мог понять, откуда их брал – из воспоминаний или из снов. Одна подробность особенно нравилась султану, так что я никогда не забывал упомянуть о ней: в моей стране все носят одежды, имеющие множество пуговиц. Но было и несколько подлинных воспоминаний, не стершихся из моей памяти за двадцать пять лет; например, как мы с родителями и братьями завтракаем и беседуем, сидя за столом в саду под липами. Эти воспоминания увлекали султана меньше всего. Однажды он сказал мне, что на самом деле жизни всех людей похожи одна на другую. Эти слова почему-то испугали меня, тем более что я уловил на лице султана зловеще-лукавое выражение, которого никогда прежде не замечал, и мне захотелось спросить его, что он имеет в виду. А потом, со страхом глядя ему в лицо, я почувствовал, что мне хочется сказать: «Я – это я!» Как будто если я наберусь смелости произнести эту глупую фразу, то тем самым сорву коварные происки завистников, а с ними и Ходжи с султаном – словом, всех тех, кто желает сделать меня кем-то другим, и я смогу спокойно продолжить свою жизнь, оставаясь самим собой. Но я испуганно промолчал, как это бывает с людьми, которые боятся обронить хоть слово о любой неопределенности, угрожающей их покою.

Это произошло весной, в те дни, когда Ходжа уже сотворил свое оружие, но еще не испытал его, потому что не мог найти людей, которые согласились бы привести махину в действие. Вскоре султан с войском выступил в поход против Польши, немало нас удивив. Почему он оставил в Стамбуле наше оружие, призванное обратить врагов в бегство, почему не взял с собой меня? Может быть, он нам не доверяет? Как и другие жители столицы, мы были убеждены, что на самом деле война только предлог и султан отправился в поход, чтобы поохотиться. Ходжа радовался, что получил еще год отсрочки, а мне было нечем занять себя или развлечь, так что мы продолжили работать над оружием вместе.

Немалых трудов нам стоило найти людей, которые приводили бы нашу махину в действие. Никому не хотелось забираться внутрь страшного и непонятного механизма. Ходжа объявил, что заплатит за это большие деньги. Мы разослали по городу глашатаев, отправляли людей на верфь, на пушечный двор, набирали добровольцев в кофейнях, куда стекались безработные, бродяги и искатели приключений. Большинство из тех, кого нам удавалось найти, даже если и залезали, победив свой страх, внутрь громадного железного жука, не могли вытерпеть невыносимой жары, в которой приходилось крутить зубчатое колесо, и сбегáли. В конце лета, когда нам наконец удалось стронуть нашу махину с мертвой точки, от денег, которые мы копили столько лет, ничего не осталось. Под ликующие возгласы собравшихся зевак, с любопытством и страхом следивших за чудо-оружием, оно неуклюже сдвинулось с места, произвело, сотрясаясь, несколько залпов из пушек в сторону воображаемой крепости и замерло. Деньги от деревень и оливковых рощ по-прежнему текли в наши карманы, но Ходжа распустил команду, собранную нами с таким трудом, сказав, что содержать ее будет накладно.

Зима прошла в ожидании. Вернувшись из похода, султан задержался в Эдирне, где ему очень нравилось; за нами никто не посылал, мы остались в одиночестве. Столица опустела, ходить во дворец и в особняки стало не к кому, развлекать историями некого, и делать нам с Ходжой было нечего. Чтобы убить время, я позировал для портрета приехавшему из Венеции художнику и брал уроки игры на уде[28], а Ходжа то и дело отправлялся в Куледиби проведать оставленное под присмотром сторожа чудо-оружие. Одно время он пытался внести в него какие-то усовершенствования, подправляя что-нибудь то здесь, то там, но это быстро ему надоело. В ту зиму – последнюю зиму, проведенную нами вместе, – он уже не говорил со мной по ночам об оружии и о том, чего с его помощью можно добиться. Им овладела какая-то апатия, но не потому, что в нем угасли все желания, а потому, что беседы со мной вгоняли его в скуку.

Все ночи, вообще бóльшую часть времени мы проводили в ожидании чего-то: когда стихнет ветер или снег, когда по улице в последний раз пройдет продавец бозы[29], когда в печке начнет гаснуть огонь и пора будет подбросить дров, когда погаснет единственный дрожащий огонек на том берегу Золотого Рога; ждали, когда же придет наконец сон, а потом – утреннего призыва к молитве. В одну из тех ночей, когда мы очень мало разговаривали и предавались мечтам, Ходжа вдруг сказал мне, что я очень изменился и стал совершенно другим человеком. У меня заныло в животе, спина покрылась потом; мне хотелось возразить ему, сказать, что он не прав, что я такой же, как раньше, что мы похожи друг на друга, что стоит ему проявить ко мне прежний интерес, как у нас отыщется еще очень-очень много предметов для разговора… Но он был прав. Мой взгляд остановился на портрете, который я принес утром от художника и поставил у стены. Я и в самом деле изменился: растолстел от угощений на приемах, обзавелся вторым подбородком, мышцы мои стали дряблыми, движения – ленивыми. Что еще хуже, совсем другим стало мое лицо: от вина и поцелуев в уголках рта притаилось бесстыдство, от привычки то и дело впадать в дрему глаза приобрели сонное, умиротворенное выражение, какое бывает у дураков, довольных собой, своей жизнью и всем миром. Но мне нравился мой новый вид, и я это знал. Поэтому я ничего не сказал Ходже.

Впоследствии, до того самого дня, когда султан вызвал нас вместе с чудо-оружием в Эдирне, мне часто снился один и тот же сон: я нахожусь на бале-маскараде, напоминающем своей суматохой стамбульские празднества, только дело происходит в Венеции. В толпе гостей я замечаю свою мать и невесту – узнаю их в тот момент, когда они опускают свои маски публичных женщин. Во мне пробуждается надежда, я тоже опускаю маску, чтобы и они наконец меня узнали, но они никак не понимают, что я – это я, и указывают своими масками на кого-то за моей спиной. Я оборачиваюсь и вижу человека, который должен понять, кто я такой. Это Ходжа. Я подхожу к нему в надежде, что он меня узнает, однако он, не говоря ни слова, опускает маску, и я вижу себя самого в молодости. На этом месте я просыпался от ужаса и чувства вины.

10

В начале лета, узнав, что султан ожидает нас с чудо-оружием в Эдирне, Ходжа сразу начал действовать. Только тогда я понял, что у него все было наготове и что он всю зиму поддерживал связь с набранными нами людьми. Через три дня мы были готовы к отъезду. Последний вечер Ходжа провел, роясь в старых книгах с порванными переплетами, в недописанных трактатах, пожелтевших манускриптах и прочем хламе, словно мы собрались переезжать в новый дом. Проверил, работают ли заржавевшие часы для определения времени намаза, смахнул пыль с астрономических приборов, до самого утра листал книги, которые мы писали двадцать пять лет, да перебирал чертежи придуманных нами механизмов и старые черновики. На рассвете я заметил, что Ходжа переворачивает порванные и выцветшие страницы тетрадки, в которую я записывал итоги испытаний, когда мы работали над нашим первым фейерверком. Он спросил, смущаясь, не взять ли ее с собой – может, пригодится? Но, встретив мой равнодушный взгляд, разозлился и швырнул тетрадь в угол.

И все же во время путешествия в Эдирне, занявшего десять дней, мы ощущали близость друг к другу, пусть и не такую сильную, как в былые годы. Прежде всего, Ходжа вновь испытывал надежду: его творение, которое как только ни называли: чудищем, насекомым, шайтаном, черепахой со стрелами, ходячей крепостью, стальной свиньей, увальнем, котлом на колесах, джинном, циклопом, зверюгой, – со страшным скрипом и небывалым грохотом, повергая в ужас, как того и хотел Ходжа, всех, кто его видел, отправилось в путь, причем двигалось пусть и медленно, но быстрее, чем он рассчитывал. Наблюдая, как на склонах холмов вдоль дороги выстраиваются любопытные из близлежащих деревень, не дерзающие подойти ближе, и провожают восторженным взглядом его махину, Ходжа приходил в отличное настроение. По ночам, когда наши люди, утомленные тяжелой работой, спали глубоким сном в своих палатках, а вокруг стояла тишина, нарушаемая лишь стрекотом цикад, он рассказывал мне, как будет расправляться с врагами его великан. Конечно, былого восторга в нем уже не было, и он, подобно мне, с тревогой думал о том, как отнесутся к чудо-оружию вельможи из окружения султана и военачальники, а также о том, какое место будет ему отведено в боевых порядках армии, и все же Ходжа по-прежнему мог спокойно и убежденно рассуждать о «нашей последней возможности», о повороте вспять течения реки и, самое главное, о «нас» и о «них» – об этом он всегда говорил с особенным оживлением.

Назад Дальше