Белая крепость - Орхан Памук 14 стр.


Въезд чудо-оружия в Эдирне был обставлен с торжественностью, не пришедшейся по вкусу никому, кроме султана и нескольких безудержных подхалимов из его свиты. Султан встретил Ходжу как старого друга, упомянул в беседе с ним о возможности войны, но в городе не было заметно никаких приготовлений к походу. Они проводили дни вместе, присоединялся к ним и я; когда они совершали прогулки верхом по окрестным лесам, чтобы послушать пение птиц, или катались на лодках по Тундже и Марице, наблюдая за лягушками, или смотрели, как лечат аистов, пострадавших в схватке с орлами и нашедших убежище во дворе мечети Селимийе, или отправлялись взглянуть на чудо-оружие, чтобы еще раз убедиться в его достоинствах, я всегда был с ними. Однако я с горечью понимал, что не могу присоединиться к их беседе, не могу сказать, не кривя душой, ничего такого, что им было бы интересно услышать. Может быть, я завидовал их близости. Но понимал я уже и то, что мне просто скучно: Ходжа вечно заводил одну и ту же песню о победе, о том, что надо наконец встряхнуться, приступить к решительным действиям и покончить с преимуществом противников, о будущем и о том, как устроены наши головы. Меня удивляло, что султан до сих пор обольщается этими сказками.

В середине лета, когда усилились слухи о приближении войны, Ходжа однажды собрался куда-то пойти и взял меня с собой, сказав, что ему нужен сильный и надежный спутник. Быстрым шагом мы прошли по Эдирне, через цыганский и еврейский кварталы, потом по некоторым из тех серых улиц, где я раньше уже бродил от скуки, мимо похожих друг на друга бедных домов, в которых жили мусульмане. Потом я заметил, что дома, которые недавно видел по левую руку от себя, вижу снова, но уже по правую, и понял, что мы ходим по одним и тем же улицам. Я спросил, где мы, и Ходжа ответил: в квартале Фильдамы. Вскоре он неожиданно остановился перед дверью одного из домов и постучал. Открыл зеленоглазый мальчуган лет восьми.

– Львы! – сказал ему Ходжа. – Из дворца султана сбежали львы, и мы их ищем.

Оттолкнув мальчика, он вошел в дом, и я последовал за ним. Внутри пахло пылью, деревом и мылом. Быстро поднявшись в полутьме по скрипучей лестнице, мы оказались в коридоре. Ходжа начал одну за другой открывать двери. В первой комнате дремал, приоткрыв беззубый рот, дряхлый старик; к его бороде склонились, желая что-то спросить, два веселых мальчика. Увидев нас, они испугались. Ходжа закрыл дверь и открыл другую. Там лежала груда одеял и тканей. Перед третьей дверью уже стоял ребенок, который впустил нас в дом.

– Там львов нет, там только моя мама и жена брата!

Но Ходжа все равно открыл дверь. За дверью, спинами к нам, в полумраке совершали намаз две женщины. В четвертой комнате сидел мужчина, шивший одеяло. У него не было бороды, и потому он больше походил на меня. При виде Ходжи он встал.

– Зачем ты пришел, сумасшедший? – спросил он. – Что тебе от нас надо?

– Где Семра? – спросил Ходжа.

– Десять лет назад уехала в Стамбул. Говорят, умерла там от чумы. А ты почему не сдох?

Ничего не ответив, Ходжа спустился по лестнице и вышел из дома. Спускаясь следом, я услышал, как кричит ребенок:

– Мама, львы приходили!

И ответ матери:

– Нет, это твой дядя и его брат.

Через две недели – может быть, оттого, что эта история никак не выходила у меня из головы, а может, чтобы собрать сведения для своей новой жизни и книги, которую вы всё еще продолжаете терпеливо читать, – однажды утром я снова пошел туда. Улицу и дом я нашел не сразу – должно быть, меня сбил с толку яркий утренний свет, – а когда нашел, попытался отыскать самый короткий путь оттуда до лечебницы при мечети Беязыт, местонахождение которой я уже успел выяснить раньше. Может быть, я был не прав, полагая, что они выбирали самый короткий путь; по крайней мере, мне так и не удалось обнаружить дорогу, ведущую к мосту и проходящую в тени тополей; та дорога, вдоль которой росли тополя, шла далеко от реки, и не сыскалось возле нее такого места, где удалось бы присесть на берегу и поесть халвы. В лечебнице все было не так, как я себе представлял: от грязи там не осталось и следа, внутри царила чистота, но ни тебе журчания воды, ни разноцветных бутылочек. Увидев закованного в цепи больного, я не удержался и спросил о нем у врача. Оказалось, что этот человек помешался от несчастной любви и, как большинство сумасшедших, возомнил себя кем-то другим. Врач, наверное, рассказал бы еще что-нибудь, но я не стал слушать – отвернулся.

Решение о походе, который, как мы думали, уже не состоится, было принято в конце лета, совершенно неожиданно. От поляков, не желавших мириться с прошлогодним поражением и в особенности с наложенной на них тяжелой данью, пришло послание: «Придите и возьмите дань мечом». В последующие дни Ходжу распирало от злости: войско готовилось к походу, но никто не желал даже подумать о том, какое место в боевых порядках займет чудо-оружие; никому не хотелось сражаться рядом с этой грудой железа; никто не ожидал от этого громадного котла никакой пользы; более того, боялись, что он принесет несчастье! Когда за день до начала похода Ходжа начал высказывать свои соображения в присутствии султана, наши враги осмелились даже открыто заявить, что это оружие вполне может принести не победу, а ровно наоборот – позор и поражение. Когда Ходжа упомянул, что винят за это не столько его, сколько меня, я перепугался. Султан сказал Ходже, что доверяет ему и верит в его оружие, и, дабы пресечь дальнейшие споры, объявил, что во время похода оно будет подчиняться непосредственно ему, султану, и войдет в состав его личного отряда. Вскоре, в жаркий сентябрьский день, мы выступили из Эдирне.

Все думали, что в это время года начинать поход уже поздно, но вслух об этом не говорили: так я узнал, что в походе воины не меньше, чем противника (а иногда и больше), страшатся дурных предзнаменований и стараются побороть этот страх. В первый день войско шло на север через обихоженные, богатые деревни, переправлялось через реки по мостам, которые стонали под тяжестью нашего чудо-оружия. Ночью, к нашему удивлению, нас вызвали в султанский шатер. Султан, как и его солдаты, напоминал ребенка, начинающего новую игру, на его лице были написаны поистине детские восторг и любопытство. Как и солдат, его интересовало истолкование, которое Ходжа может дать увиденному за день. Что означают красное облако, заслонившее солнце на закате, низкий полет коршунов, треснувшая труба деревенского дома, летящие на юг аисты? Разумеется, Ходжа назвал все это добрыми предзнаменованиями.

Однако на этом дело не кончилось. Выяснилось, что во время походов султан обожает слушать по вечерам страшные и таинственные истории. Ходжа припомнил вдохновенное стихотворение из книги, любимой мною больше всех остальных, и, опираясь на него, нарисовал мрачную картину, изобилующую мертвыми телами, кровавыми поражениями, неудачами, дурными предзнаменованиями и нищетой; это была отвратительная картина, но в уголке ее все же мерцал огонек победы, который мог разглядеть испуганный взгляд султана. Чтобы раздуть огонек в великое пламя, нам следует встряхнуться и напрячь наш разум, нужно как можно скорее задуматься о «нас» и о «них», об устройстве наших голов и обо всех других идеях, про которые столько лет твердил Ходжа и о которых мне уже хотелось забыть. Возможно, Ходже казалось, что этот неприятный, быстро прискучивший мне рассказ, поднадоел и султану, и оттого каждый вечер повествование становилось все более мрачным, страшным и отталкивающим. И тем не менее я замечал, что, когда речь заходила об устройстве наших голов, султан оживлялся и слушал с удовольствием.

Выезды на охоту начались через неделю после того, как мы выступили в поход. Отдельный отряд, отправившийся вместе с войском только лишь для этой цели, выдвигался вперед, совершал разведку, находил подходящую местность и набирал загонщиков из числа местных крестьян, а потом султан вместе с нами и другими охотниками отделялся от главной колонны, и мы скакали в какую-нибудь рощу, знаменитую своими оленями, или на склон горы, где водились дикие кабаны, или в лес, изобилующий лисами и зайцами. После этих небольших веселых вылазок, длившихся не более нескольких часов, султан торжественно возвращался к продвигающейся вперед главной колонне, словно из победоносного похода; войско приветствовало султана, а мы следовали сразу за ним. Ходжу эти церемонии злили и раздражали, а мне они нравились; по вечерам я больше любил разговаривать с султаном об охоте, чем обсуждать продвижение войска, состояние деревень и городов, через которые оно проходило, или последние новости о действиях неприятеля. А потом Ходжа, копивший раздражение во время этих бесед, которые он считал ужасно глупыми, приступал к своим историям и пророчествам, с каждым разом становившимся чуть более суровыми. И султан верил в эти истории, изо всех сил старающиеся нагнать на нас страху, и в сказки об устройстве наших голов, что огорчало меня теперь не меньше, чем других людей из его окружения.

Но мне предстояло стать свидетелем куда худшего. Мы снова выехали на охоту; население чуть ли не десятка окрестных деревень рассыпалось по лесу, чтобы стучать по жестянкам, кричать и, производя весь этот ужасный шум, сгонять кабанов и оленей к тому месту, где ждали конные охотники. Однако до полудня мы так и не повстречали ни одного зверя. Чтобы развеять скуку, особенно невыносимую из-за полуденного зноя, султан велел Ходже рассказать одну из его страшных вечерних историй. Издалека доносился чуть слышный шум, поднятый крестьянами. Мы ехали медленно, а достигнув деревни, где жили христиане, и вовсе остановились. Султан и Ходжа указали на один из пустых домов, а потом я увидел, что из-за его приоткрытой двери кто-то выглядывает. То был немощный старик, который чуть погодя вышел из дома и, прихрамывая, двинулся к ним. Незадолго до этого разговор шел о «них» и о том, как устроены «их» головы; заметив на лице султана любопытство и увидев вслед за тем, что Ходжа через толмача о чем-то спрашивает старика, я почуял неладное и подъехал поближе.

Ходжа требовал, чтобы крестьянин немедленно, без долгих раздумий ответил, какой самый страшный грех, какое самое страшное зло совершил в жизни. Старик бормотал что-то на каком-то славянском языке, а толмач медленно переводил нам: помилуйте, я всего лишь безобидный, ни в чем не повинный, несчастный старик; однако Ходжа с непонятной яростью добивался признания. Только увидев, что султан хочет услышать его ответ не меньше Ходжи, старик покаялся: да, он виноват, потому что должен был вместе со всеми земляками пойти в лес и загонять зверя; но у него есть оправдание: он немощен и болен и не смог бы весь день ходить по лесу. Он указывал рукой на свое сердце и просил прощения, но тут Ходжа окончательно рассвирепел и заорал, что спрашивает не об этом, а о настоящих грехах. Однако крестьянин, похоже, не в состоянии был понять вопрос, который снова и снова задавал ему толмач; он только и мог, что с несчастным видом прижимать руку к сердцу. Старика увели. Нашли и привели другого, и, когда тот начал говорить то же самое, Ходжа побагровел от гнева. Чтобы облегчить задачу этому второму, он стал приводить ему примеры прегрешений, причем брал их из моих рассказов о том, как я лгал в детстве, чтобы меня любили больше братьев, о плотских грехах моих студенческих лет… Он говорил обо мне как о некоем безымянном грешнике, а я с отвращением и стыдом вспоминал дни чумы, которые теперь, когда я пишу эту книгу, вспоминаются с таким теплым чувством. Наконец хромой крестьянин, которого привели последним, шепотом признался, что тайком подсматривал за женщинами, моющимися в ручье, и Ходжа немного успокоился. Да, вот так «они» ведут себя, когда пытаешь вывести «их» на чистую воду, так скрывают свои грехи, но «мы», которым пора бы уже понять, как устроены «их» головы… И так далее и тому подобное. Мне хотелось верить, что ему не удалось увлечь этим султана.

Но я ошибся. Через два дня во время охоты на оленей султан не стал возражать против повторения этой сцены – может быть, уступив настояниям Ходжи или потому, что предыдущий допрос понравился ему больше, чем я думал. К тому времени мы уже переправились через Дунай, и в христианской деревне, в которую мы заехали на этот раз, говорили на языке латинского происхождения. Ходжа задавал почти те же самые вопросы, напоминавшие мне об отданных противоборству ночах, когда мне удалось заставить его писать о своих проступках. Сначала мне не хотелось даже слушать ответы крестьян, которые были напуганы странными вопросами и трепетали от страха перед задающим их неведомым судьей и безмолвно поддерживающим его султаном. Мной овладело непонятное отвращение, причем злился я не столько на Ходжу, сколько на султана, который сдался на его уговоры или не смог устоять перед притягательностью гнусной игры. Но вскоре и я поддался скверному любопытству; нет ничего плохого в том, чтобы просто послушать, подумал я и подошел поближе. Большинство прегрешений и проступков, о которых крестьяне говорили на более изящном и приятном моему слуху языке, мало чем отличались друг от друга: немудреная ложь, маленькие обманы, несколько измен, самое большее – несколько мелких краж.

Вечером Ходжа сказал, что крестьяне рассказали не все, что они скрывают правду; я в свое время был куда откровеннее, так что не может быть, чтобы их совесть не отягощали значительно более предосудительные, настоящие грехи, отличающих «их» от «нас». Он должен убедить в этом султана и, чтобы добраться до правды, чтобы показать, каковы «они», а после понять, каковы «мы», если понадобится, готов даже применить силу.

И в последующие дни он исполнил обещание, постепенно заходя в своем отвратительном и нелепом исступлении дальше и дальше. Поначалу все было довольно просто: мы напоминали детей, отпускающих в разгар игры грубые шутки, которые кажутся им забавными; допросы смахивали на небольшое представление театра теней, устроенное посреди долгой охоты, чтобы мы могли развлечься еще и таким образом; но потом они превратились в своего рода утомительный ритуал, истощавший всю нашу волю и душевные силы, но почему-то никак не оставляемый нами. Я видел растерянных крестьян, испуганных вопросами Ходжи и его гневом, причин которого они не понимали; если бы только они могли уразуметь, чего от них хотят, то, может быть, и рассказали бы. Я видел согнанных на деревенскую площадь беззубых изможденных стариков; перед тем как, заикаясь, признаться в действительных или мнимых прегрешениях, они обводили собравшихся безнадежным взглядом, словно моля о помощи. Я видел молодых парней, которых били за то, что Ходжа не находил их признания до конца честными. Мне вспоминалось, как он, прочитав написанное мною, тыкал меня кулаком в спину, приговаривая: «Ах ты, негодяй!», а потом что-то раздраженно бормотал себе под нос и мучился, не в силах понять, как я могу быть таким человеком. Но теперь Ходжа лучше, хотя и не до конца отчетливо, знал, чего ищет, чего добивается. Он применял разную методу. Например, то и дело прерывал кающегося, заявляя, что тот лжет; и тогда на «грешника» набрасывались наши люди и начинали избивать. Иногда Ходжа говорил, что крестьянина уже изобличил его приятель. Однажды он попробовал допрашивать крестьян по двое, но вскоре заметил, что в этом случае даже жестокими побоями дельных признаний не вырвешь: крестьяне стыдились признаваться в грехах друг перед другом. Это сильно его разозлило.

К тому времени, как полили бесконечные дожди, я уже более или менее свыкся с происходящим. Помню, как стояли в грязи на раскисшей деревенской площади промокшие до нитки крестьяне, неспособные, да и не собирающиеся ничего говорить, и как их час за часом без всякого толку избивали. Охотничьи вылазки становились всё более редкими и короткими. Время от времени нам, конечно, еще случалось убить огромного кабана или, к огорчению султана, прекрасноокую газель, но теперь всех занимало уже не это, а те самые допросы, к которым начинали готовиться загодя, как к охоте. По вечерам Ходжа изливал мне душу, словно чувствовал вину за то, что творил днем. Да, ему самому все это не нравится, ему не по сердцу мучить людей, но ведь он хочет добыть доказательства истины, очень важной для всех нас, и познакомить с этими доказательствами султана; и в конце концов, крестьяне сами виноваты: зачем они скрывают правду? Однажды он сказал, что наш опыт нужно повторить в какой-нибудь мусульманской деревне, однако попытка оказалась неудачной: хотя мусульман допрашивали менее строго, они признавались примерно в тех же проступках и рассказывали те же истории, что и их соседи-христиане. Был один из тех отвратительных дней, когда дождь лил с утра до вечера. Ходжа пробормотал себе под нос что-то в том духе, что это не настоящие мусульмане, но вечером, когда он толковал события дня, я понял, что он еще тогда заметил: неудобная правда не укрылась от глаз султана.

Впрочем, это привело лишь к тому, что Ходжа еще сильнее ожесточился и стал еще чаще и беспощаднее в качестве последнего средства прибегать к насилию, к которому его (а может быть, и меня) неостановимо влекло не что иное, как любопытство, хотя ему и не очень нравилось, что свидетелем насилия становится султан. Продвигаясь на север, мы вошли в лесной край, где крестьяне снова говорили на одном из славянских языков; там, в крохотной мирной деревушке, мы увидели, как Ходжа сам принялся избивать миловидного юношу, который не смог припомнить за собой никаких грехов, кроме детской лжи. Позже Ходжа сказал, что больше такое никогда не повторится, а вечером весь извелся от странного раскаяния, которое я счел преувеличенным сверх всякой меры. В другой раз мне показалось, что сквозь желтоватую стену дождя я вижу, как вдалеке стоят деревенские женщины и плачут, жалея своих мужей. Наших людей, поднаторевших в своем деле, тоже стало утомлять происходящее; иногда они, не дожидаясь приказа, сами хватали кого-нибудь из кающихся, и первые вопросы вместо уставшего от собственного гнева Ходжи задавал наш толмач. Нельзя сказать, что все наши жертвы были неразговорчивы: порой кто-нибудь из крестьян начинал долго и подробно рассказывать о своих прегрешениях, словно годами готовился к допросу; очевидно, так на них действовали смятение и страх перед нашей жестокостью, легенды о которой уже ходили по деревням, или же перед вторгшейся в их жизнь высшей справедливостью, тайну которой они не могли постичь. Однако истории о супружеских изменах или о зависти бедняков к богатым односельчанам Ходжу теперь не занимали. Он все твердил, что есть некая более сокровенная истина, но, как мне кажется, сам он, подобно нам, порой уже отчаивался до нее докопаться; по крайней мере, он злился, когда догадывался о наших сомнениях. При этом мы все – и султан в том числе – чувствовали, что Ходжа не собирается сдаваться, и, возможно, поэтому оставались сторонними наблюдателями, не предпринимая никаких попыток вмешаться. Однажды у нас мелькнула надежда, когда промокший насквозь Ходжа, укрывшись от дождя под навесом, несколько часов кряду допрашивал молодого человека, который признался, что ненавидит отчима, плохо обращающегося с его матерью, и своих сводных братьев; но вечером Ходжа заявил, что и это самый заурядный случай, который следует забыть, и больше к нему не возвращался.

Назад Дальше