Белая крепость - Орхан Памук 9 стр.


– Я боюсь умереть, – вдруг произнес он таким тоном, будто говорил не о смерти, а о чем-то другом. Выглядел он не столько смущенным, сколько разгневанным; это был гнев человека, столкнувшегося с несправедливостью. – А ты уверен, что у тебя нет такого нарыва? Ну-ка раздевайся!

Он настаивал, и я неохотно, словно ненавидящий мытье мальчишка, снял с себя рубашку. В комнате было жарко, окно закрыто, и все же откуда-то потянуло сквозняком, и я вздрогнул. Не знаю, может быть, это повеяло холодом от зеркала? Застеснявшись своего отражения, я сделал шаг в сторону. Теперь я видел в зеркале только профиль Ходжи, склонившего ко мне свою большую голову, так похожую, по всеобщему мнению, на мою. Он хочет отравить мою душу, вдруг подумалось мне; а ведь я многие годы гордился тем, что все обстоит как раз наоборот, тем, что это я учу его. Смешно подумать, но на какой-то миг мне показалось, будто эта бородатая голова, потерявшая при свете лампы всякий стыд, тянется ко мне, чтобы пить мою кровь! Вот как, оказывается, мне нравились те страшные рассказы, которых я наслушался в детстве. Размышляя об этом, я вдруг почувствовал, как Ходжа прикасается пальцами к моему животу; мне хотелось броситься прочь, хотелось ударить его чем-нибудь по голове.

– На тебе нет, – заключил он, потом зашел мне за спину, ощупал подмышки, шею, посмотрел за ушами. – Здесь тоже нет. Не кусали тебя, выходит.

Он положил мне руку на плечо, словно я был другом детства, которому он хотел пожаловаться на свои горести. Затем сжал пальцами мою шею сзади и подтолкнул вперед:

– Давай вместе посмотримся в зеркало.

Взглянув в зеркало при свете лампы, я снова поразился тому, как сильно мы похожи. Вспомнил, как испытал такое же чувство при первой встрече с ним в доме паши. Тогда я видел перед собой человека, которым должен был стать; теперь же подумал, что это он должен стать таким, как я. Мы – единое целое! Сейчас это казалось мне очевидной истиной. Я застыл на месте, как будто мне связали руки и ноги. Я пошевелился, провел рукой по волосам, чтобы стряхнуть с себя это ощущение и словно бы убедиться, что я – это я. Но он сделал то же самое движение, причем очень ловко, ничем не нарушив царящей в зеркале симметрии. Он в точности подражал моему взгляду, наклону головы и застывшему на моем лице выражению ужаса, видеть которое в зеркале было невыносимо – но я не мог отвести взгляд. А Ходжа вскоре развеселился, словно мальчишка, который дразнит приятеля, повторяя его слова и жесты.

– Мы умрем вместе! – крикнул он.

Какая чушь, подумал я. Но мне все равно стало еще страшнее. Это была самая страшная ночь из проведенных мной в доме Ходжи.

Потом он сказал мне, что с самого начала боялся чумы и только делал вид, что не боится, чтобы испытать меня, как палачи Садык-паши, грозившие мне казнью, или люди, толковавшие о нашем сходстве. Он, сказал Ходжа, овладел моей душой и может подражать не только моим движениям, как делал только что, – теперь он знает, о чем я думаю, и думает о том, о чем мне должно быть известно! Правда, затем он спросил меня, о чем же я думаю. Думать я мог только о нем, но соврал, что ни о чем не думаю; впрочем, Ходжа меня не слушал; он спрашивал не потому, что желал знать ответ, а только чтобы меня напугать, чтобы справиться с собственным страхом, разделить его со мной. Я догадывался, что чем острее он ощущает свое одиночество, тем больше ему хочется причинить мне зло; он водил рукой близ наших лиц, пытался повергнуть меня в ужас магией нашего странного сходства, волнуясь и нервничая еще больше моего, и я чувствовал, что ему хочется сделать что-то дурное, – но другая часть его души восставала против этого. Потому-то, говорил я себе, он и держит меня за загривок, не давая отойти от зеркала. При этом Ходжа не казался мне таким уж глупым и беспомощным. Он был прав: мне действительно хотелось говорить и делать то, что он говорит и делает, и я завидовал ему, потому что он раньше меня смог превратить в игру страх перед чумой и перед зеркалом.

И несмотря на весь свой страх и догадку, будто во мне появилось нечто такое, чего я и в мыслях не допускал, я никак не мог избавиться от ощущения, что меня вовлекли в игру. Ходжа ослабил хватку, но я не отходил от зеркала.

– Я стал как ты, – проговорил Ходжа. – Теперь я знаю, как ты боишься. Я стал тобой!

Я понял, чтó он хочет сказать, но постарался убедить себя в том, что его слова (которые сегодня я считаю пророческими, не сомневаясь, что пророчество это наполовину сбылось) глупы и по-детски наивны. Ходжа заявил, что может видеть мир моими глазами; теперь он, дескать, понимает, как «они» думают и чтó чувствуют. Он отвел глаза от зеркала и говорил, глядя на погруженные в полумрак стол, стулья, стаканы и прочие предметы. Он уверял, что теперь может рассуждать о вещах, ранее его разумению недоступных из-за неспособности их увидеть, но я думал, что он ошибается: и слова, и вещи были те же самые. Новым был только страх, и даже не он сам, а способ, которым Ходжа справлялся с ним; но этот способ, о котором я и сегодня не смогу написать открыто, мне представлялся притворством, которое Ходжа напускал на себя, стоя у зеркала, не более чем новой игрой. И он словно бы время от времени помимо воли забывал об игре, возвращаясь мыслями к нарыву, спрашивая себя, что это такое – укус насекомого или чумной бубон.

Потом (мы еще стояли, полуголые, перед зеркалом) Ходжа сказал, что хотел бы заново начать с того, на чем остановился я. Он займет мое место, а я – его; для этого нам достаточно будет поменяться одеждой, ему сбрить бороду, а мне – отпустить. От этих слов сходство наших отражений в зеркале устрашило меня еще более. Мои нервы были на пределе. А Ходжа взахлеб говорил о том, чтó будет делать, когда не он меня, а я его отпущу на свободу и он, став мной, вернется на мою родину. Я с удивлением понял, что он запомнил все мои рассказы о детстве и юности, запомнил до мельчайших подробностей, но эти подробности осмыслил по-своему и создал в воображении странную, небывалую страну. Моя жизнь словно бы мне больше не принадлежала; она оказалась в руках Ходжи, и он направлял ее куда хотел, а мне оставалось только со стороны, будто во сне, наблюдать за тем, что со мной происходит. Однако рассказ Ходжи о том, как он, став мной, поедет в мою страну и станет там жить, звучал настолько наивно и забавно, что я не мог полностью ему поверить. С другой стороны, я дивился стройности рисуемой им подробной картины: и такое, выходит, могло бы статься, думал я, и вот так я тоже, оказывается, мог бы жить. Тогда я понял, что впервые ощущаю присутствие в жизни Ходжи чего-то более глубокого, чем виделось мне раньше, но чего – этого я сказать не мог. Так или иначе, удивленно внимая его рассказам о моей жизни в том далеком мире, тоска по которому мучила меня столько лет, я забыл свой страх перед чумой.

Но продолжалось это недолго. Ходжа захотел, чтобы теперь я рассказал, что буду делать, когда займу его место. Однако после долгого стояния перед зеркалом, когда я пытался убедить себя в том, что не так уж мы и похожи, а нарыв на теле Ходжи – всего лишь след от укуса насекомого, мои нервы вконец расстроились, и ничего путного в голову мне не приходило. Но Ходжа настаивал, и я, вспомнив, что когда-то собирался по возвращении на родину доверить свои впечатления бумаге, сказал, что, может быть, напишу однажды хорошую книгу о его жизни. Услышав это, Ходжа преисполнился злобой и презрением. Я, заявил он, не знаю его жизни так, как он знает мою! Оттолкнув меня от зеркала, он остался перед ним один и продолжал говорить. Он сейчас расскажет о том, что случится со мной, когда займет мое место. Прежде всего, сказал он, нарыв окажется чумным бубоном, и я умру. И Ходжа принялся описывать, как я буду корчиться в муках, прежде чем испущу дух; меня будет терзать страх, которому я не смогу противостоять, потому что не готов к нему, и этот страх окажется хуже самой смерти. Живописуя мои страдания на смертном одре, Ходжа отошел от зеркала; вскоре я обернулся и увидел, что он улегся на неубранную постель и оттуда продолжает рассказывать об ожидающих меня боли и мучениях. Он положил руку на живот – как на источник боли, о которой говорит, подумал я. Тут он подозвал меня, я в страхе подошел и сразу пожалел об этом: он снова вздумал меня ощупать. Я почему-то уже не сомневался, что его просто-напросто укусило насекомое, но мне все равно было страшно.

Так продолжалось всю ночь. Пытаясь заразить меня своей болезнью и своим страхом, Ходжа твердил и твердил, что я – это он, а он – это я. А все оттого, что ему нравится смотреть на себя со стороны, думал я и, словно стараясь очнуться от ночного кошмара, мысленно повторял: это такая игра. Он же сам сказал, что это игра. Но Ходжа покрылся обильным потом, и непохоже было, что причиной тому – стоявшая в комнате жара или его удушливые слова; этот пот походил на испарину больного.

Когда забрезжил рассвет, он продолжал говорить: о звездах и смерти, о своих придуманных прорицаниях, о глупости султана и его неблагодарности, о своих любимых глупцах, о «нас» и о «них», о том, что ему хочется стать кем-то другим. Я уже не слушал – вышел в сад. В памяти у меня почему-то всплыли суждения о бессмертии, вычитанные в одной старой книге. На улице все было неподвижно, только воробьи скакали по ветвям лип и чирикали. Удивительный покой! Я подумал о том, что сейчас происходит в других стамбульских домах, о больных. У Ходжи чума, и он будет продолжать в том же духе, пока не умрет, а если нет – то до тех пор, пока не исчезнет эта красная припухлость. Я понимал, что не могу больше здесь оставаться. Возвращаясь в дом, я еще понятия не имел, куда убегу, где буду скрываться. Мечталось мне о месте, далеком от Ходжи и от чумы. Запихивая в мешок кое-какие мои пожитки, я решил, что на дальние края нацеливаться не стоит, чтобы меня не успели поймать по дороге. Больше я ни о чем не думал.

Когда забрезжил рассвет, он продолжал говорить: о звездах и смерти, о своих придуманных прорицаниях, о глупости султана и его неблагодарности, о своих любимых глупцах, о «нас» и о «них», о том, что ему хочется стать кем-то другим. Я уже не слушал – вышел в сад. В памяти у меня почему-то всплыли суждения о бессмертии, вычитанные в одной старой книге. На улице все было неподвижно, только воробьи скакали по ветвям лип и чирикали. Удивительный покой! Я подумал о том, что сейчас происходит в других стамбульских домах, о больных. У Ходжи чума, и он будет продолжать в том же духе, пока не умрет, а если нет – то до тех пор, пока не исчезнет эта красная припухлость. Я понимал, что не могу больше здесь оставаться. Возвращаясь в дом, я еще понятия не имел, куда убегу, где буду скрываться. Мечталось мне о месте, далеком от Ходжи и от чумы. Запихивая в мешок кое-какие мои пожитки, я решил, что на дальние края нацеливаться не стоит, чтобы меня не успели поймать по дороге. Больше я ни о чем не думал.

7

Я успел скопить немного денег, по мелочи приворовывая у Ходжи и порой кое-где подрабатывая. Уходя из дома, я достал их из своего тайника – из чулка, лежавшего в сундуке с книгами, которые я уже давно перестал читать. Потом мне стало любопытно, как там Ходжа, и я прошел в его комнату. Лампа горела, Ходжа спал, весь в поту. Я поразился, до чего маленьким было зеркало, всю ночь пугавшее меня нашим таинственным сходством, в которое я полностью никогда не верил. Ни к чему не притрагиваясь, я вышел из дома и зашагал по пустым улицам нашего квартала. Дул легкий ветерок. Мне хотелось вымыть руки; я знал, куда отправлюсь, и на душе было спокойно. Мне нравилось идти в утреннем безмолвии по улицам, спускавшимся к морю, мыть руки у источников, любоваться Золотым Рогом.

Про остров Хейбели я впервые услышал, встретившись однажды в Галате с молодым монахом, приехавшим оттуда в Стамбул на время; он взахлеб рассказывал о красотах Принцевых островов. Должно быть, этот рассказ запал мне в душу, потому что, выходя из нашего квартала, я уже знал, что поеду именно туда. Но лодочники и рыбаки, с которыми я заговаривал, требовали за перевоз на остров огромные деньги. Я испугался: они поняли, что перед ними беглый раб, и расскажут отправленным по моему следу людям, где я прячусь! Потом я решил, что они просто хотят запугать христианина, которого презирают за то, что он, как все его единоверцы, боится чумы. Чтобы не привлекать к себе лишнего внимания, я сговорился с одним из лодочников. Это был человек не слишком сильный. К тому же, вместо того чтобы налегать на весла, он все болтал и болтал о том, за какие грехи послана чума; под конец он прибавил, что пытаться сбежать от нее на остров совершенно бессмысленно. Слушая его, я догадался, что он боится чумы не меньше меня. Путь занял шесть часов.

Я оценил впоследствии, какими счастливыми были проведенные на острове дни. За небольшие деньги я поселился в доме одинокого рыбака-грека и жил там в постоянной тревоге, стараясь не показываться никому на глаза. Иногда я думал, что Ходжа умер, а иногда – что он выжил и послал людей меня искать. На острове было много христиан, которые, подобно мне, бежали от чумы, но я не хотел, чтобы они меня видели.

По утрам я вместе с рыбаками выходил в море до самого вечера. Одно время увлекся охотой на омаров и крабов с острогой. Когда непогода не позволяла рыбачить, я бродил по острову, забирался в монастырский сад, где, случалось, сладко спал под виноградными лозами. Была там и смоковница, а возле нее – решетка, увитая плющом; в ясную погоду с этого места удавалось разглядеть даже Айя-Софию. Я усаживался под деревом и, глядя на Стамбул, часами предавался мечтам. Однажды я увидел во сне Ходжу, который плыл к острову на лодке в сопровождении дельфинов; он был с ними дружен и расспрашивал их обо мне; стало быть, он меня разыскивал. В другой раз я увидел рядом с Ходжой свою мать; они ругали меня за то, что я опоздал. Когда я просыпался в поту от бьющего в лицо солнца, мне хотелось вернуться назад в эти сны, а если не получалось, я принуждал себя думать. Иногда я думал о том, что Ходжа умер; о его теле, лежащем в покинутом мной пустом доме; о людях, пришедших его забрать, и о безмолвии похорон, на которые никто не явился. Потом я начинал думать о его предсказаниях; об увлекательных выдумках, приходивших ему в голову, когда он бывал в хорошем настроении, и о том, что он измышлял, когда им завладевали гнев и ненависть; о султане и животных в султанском зверинце. Омары и крабы, проткнутые насквозь моей острогой, медленно шевелили клешнями в такт моим дневным грезам.

Я пытался убедить себя, что сумею бежать на родину. Деньги для этого можно было украсть запросто: двери на острове никто не запирал. Но сначала требовалось забыть Ходжу. Дело в том, что я никак не мог освободиться от манящих воспоминаний об удивительных событиях, произошедших со мной, и чуть ли не винил себя за то, что оставил умирать в одиночестве человека, так похожего на меня. Я тосковал по нему, как тоскую сегодня; размышлял о том, действительно ли мы были так похожи, как говорила мне память, или я сам себя обманываю; потом внушал себе, что за одиннадцать лет ни разу не всмотрелся как следует в его лицо, хотя на самом деле занимался этим множество раз. Однажды меня даже посетило желание поехать в Стамбул, чтобы успеть в последний раз посмотреть на покойника. И я понял, что не смогу освободиться, если не уверюсь, что сходство между нами – ложное воспоминание, неприятная ошибка, которую нужно вычеркнуть из памяти.

Хорошо, что из этого ничего не получилось, ибо пришел день, когда я увидел перед собой Ходжу! Я лежал растянувшись в саду за домом рыбака; закрыв глаза и подставив лицо солнцу, я предавался мечтам, когда вдруг почувствовал, что на меня упала тень. Это был он, и он улыбался, но не улыбкой победителя, взявшего верх в игре, а так, словно любил меня! Я нисколько не встревожился, даже сам несколько устрашенный этим своим спокойствием. Наверное, втайне я ждал, что этим все и закончится, потому что сразу ощутил чувство вины, словно ленивый раб, словно оступившийся слуга. Собирая вещи, я не испытывал ненависти к Ходже, а презирал сам себя. Он заплатил рыбаку мой долг. С ним было два гребца, и на четырех веслах мы быстро добрались до Стамбула. Домой мы пришли еще засветло. Я понял, что соскучился по запаху этого дома. Зеркала на стене не было.

На следующее утро Ходжа позвал меня к себе и сказал, что моя вина очень велика, и не только потому, что я сбежал, а потому, что бросил его умирать, приняв укус насекомого за чумной бубон; надо бы меня наказать, но сейчас не время. Оказывается, неделю назад его наконец-то призвал к себе султан и спросил, когда кончится чума, сколько жизней она еще унесет и грозит ли опасность ему, султану. Поскольку от волнения Ходжа не смог придумать ничего дельного, он дал уклончивые ответы и отговорился тем, что ему нужно время, чтобы посоветоваться со звездами. Домой он вернулся, не помня себя от счастья, и все не мог сообразить, как использовать интерес султана с пользой, а потом решил съездить за мной.

Оказывается, он уже давно знал, что я на острове. Когда я сбежал, он три дня провалялся в постели с простудой, а потом начал поиски и вскоре напал на след: хватило пары монеток, чтобы болтливый лодочник рассказал, как отвез меня на Хейбели. Ходжа не поехал за мной, потому что знал: я все равно никуда не денусь с острова. Он сказал, что теперь ему выпала самая большая удача в его жизни, и я с ним согласился. Тогда Ходжа без обиняков объявил, что нуждается в моих знаниях.

Мы сразу приступили к работе. Ходжа был полон решительности, свойственной людям, которые знают, чего они хотят; мне нравилась эта твердость, которой прежде я в нем почти никогда не замечал. Зная, что на следующий день Ходжу снова вызовут во дворец, мы задались целью выиграть время. Принцип, на котором мы сразу сошлись, заключался в том, чтобы сообщать не очень многое, но все свои слова немедленно подтверждать доказательствами. Все с той же понравившейся мне твердостью Ходжа заявил, что прорицания – это шутовство, но их можно замечательно использовать для борьбы с глупостью. Выслушав мои объяснения, он, похоже, согласился с тем, что чуму удастся остановить только санитарными мерами. Он, как и я, не отрицал, что чума пришла по воле Аллаха, но Его воля в данном случае проявлялась опосредованно, так что если мы, смертные, засучив рукава начнем бороться с этим бедствием, то ни в коей мере не нанесем оскорбления Всевышнему. В конце концов, разве праведный халиф Омар[24] не отозвал своего полководца Абу Убайду из Сирии в Медину, дабы уберечь войско от чумы? Ходжа должен был сказать, что из соображений безопасности султану нужно по возможности избегать общения с другими людьми. У нас, конечно, мелькнула мысль, что для пущей убедительности надо бы заронить в душу султана страх смерти, но это представлялось опасным. Да, возможно, его удастся устрашить поэтическим описанием смерти, но надолго ли? Даже если бы речи Ходжи убедили султана, толпа окружавших властителя глупцов постаралась бы развеять его страх, а потом эти бессовестные дураки в любой момент смогли бы обвинить Ходжу в безбожии. Поэтому мы сочинили рассказ, основываясь на моем знании литературы.

Назад Дальше