Как-то двусмысленно звучит «вам не придется делать это самому!»… «Что — “это”?» — может поинтересоваться он… Нет, надо придумать какой-то другой вариант. Допустим, сейчас я открою багажник, свяжу себе руки, засуну кляп в рот и влезу туда. Закроюсь изнутри. В принципе, можно даже поспать. Не задохнуться бы только. Утром он распахивает багажник, а я там лежу… «Что вы делаете в моей машине?» — спросит он, ошалев. «Это вы меня спрашиваете?» — крикну я, выплюнув кляп.
Бережно стряхиваю пепел.
Тоже сомнительный вариант. Тем более не факт, что он открывает багажник по утрам. Лучше самому выбраться в нужный момент из багажника и убежать. Скажем, он приехал на деловую встречу, — судя по машине, он парень серьезный… стоят они внушительной компанией возле перелеска, все вроде уже перетерли. «Ну, по рукам?» — спрашивает Анатолий своих новых компаньонов. «По рукам! — отвечают ему. — Кажется, ты надежный человек!» Тут открывается багажник его машины, а оттуда с кляпом во рту, со связанными руками выскакиваю я и бегу в сторону перелеска, развязываясь на ходу.
…и тут все с криком «Что за херня!» начинают по тебе стрелять… — продолжил я, снова недовольный собой.
Может, у них подпол тут есть? — предположил я радостно, впрочем, не вставая с места, — В гаражах часто делают подвалы для солений и овощей. Забраться туда. Не ходит же он по утрам за огурцами… Хотя, черт его знает, — а вдруг перебрал вчера. Захочет рассола. Спускается, кряхтя, вниз, щелкает включателем, загорается свет — а там я сижу с открытой трехлитровой банкой в руках. Достаю огурец, — судя по всему, уже не первый, смачно откусываю. «Мужик, так вкусно, не могу оторваться», — говорю ему.
Совсем близко снова проскрипел гравий, и тут же начал ерзать ключ в замке. Я поспешно затушил сигарету. Попутно обнаружилось, что у меня совершенно омертвелые, негнущиеся пальцы с температурой не более трех градусов по Цельсию.
Едва шевеля конечностями, я вышел из машины, разом растеряв все свое мажорное, дурашливое настроение.
«Если это он, толкну его — и побегу!» — бессовестно боясь, решил я, сам себе не веря.
Замок никак не мог открыться, и стало понятно, что это все-таки хозяйка вернулась, а не хозяин.
Я приник лицом к дверям и прислушался.
В раздраженье оттого, что замок не поддается, она шепотом ругалась матом. Это звучало так замечательно и вкусно, как будто она разгрызала леденцы.
— Ты? — все равно спросил я.
— А кто? — ответила она с той стороны.
Я, никому на белом свете не видный, пожал плечами.
— Может, мне тоже спросить у тебя: «Ты?» — передразнила она меня, помолчав.
Замок, наконец, поддался.
За дверью стояла она — невыносимо строгая, но странным образом мы тут же начали целоваться, как будто не виделись день, неделю, долго… она заходила в гараж, не отрываясь от меня, поискала левой рукой, где дверь, захлопнула ее, правой положила ключ от гаража на машину — я все эти ее движения замечал, и они мне казались ужасно милыми и почему-то очень возбуждающими.
— Дурак, ты чего же сидишь в холоде, — смеялась она и, не глядя, включала обогреватель.
— Сосед совсем больной на голову — довел меня до самого подъезда, — говорила она, еще на секунду отстраняясь: я чувствовал ее одновременно пахнущий холодом и ужасно горячий рот.
— А чего он зовет тебя цыганкой? — спросил я шепотом.
— Не помню… Он все время просит меня погадать, будет ли у него любовь с такой же, как я. Нагадай, говорит, такую же, как ты.
— Такую же, как ты? — спрашиваю я.
— Такую же, как я!
Это ее «я» — я успевал схватить ртом, сжать в губах и тут же проглотить, растворяя в своей крови. Что-то опять делалось с ремнем и молнией, и это ее пальто или все-таки плащ — мы его второпях задрали ей куда-то на плечи, на голову — какой-то кошмар, просто кошмар…
Спустя пятнадцать минут я пересказываю ей все свои необычайные фантазии — про водителя от компании, который сидит в машине ее мужа, и про огурец из банки.
Она сначала смотрит на меня удивленно, потом начинает посмеиваться, а скоро уже задыхается от смеха, и я сам смеюсь, дурея и плача от хохота. Какое-то время мы только и можем, что друг друга подталкивать, произнося время от времени: «Мужик!.. Так вкусно!.. Огурец!.. Мужик!..»
— А может, у нас там есть какие-нибудь огромные стеклянные чаны, для того чтоб хранить, например, очень редкую цветную капусту, не переносящую деревянных бочек, — хохоча всем своим горячим существом, предлагает она. — Ты бы капусту вывалил, сам разделся догола и сел там, наполнив чан водой. Приходит утром Анатолий, включает свет и минуту стоит, такой задумчивый. Зовет меня — посмотри, жена. Я заглядываю в лаз и отвечаю: «А это мой подарок тебе — заспиртованный китайский младенец!» Анатолий не понимает: «Да какой это младенец, смотри, как он таращится на нас и что у него висит там… Вообще ни разу не китайское! А зубы какие!» — «Так он растет, Толенька, — отвечаю я. — У тебя от потребления спирта растет печень, а он весь в спирту, целиком, — что ты хочешь! Растет!.. Красивый, скажи?»
— А-а-а, как смешно, — утираю я слезы кулаками. — Ужасно смешно! Что ж ты так о муже… Креста на тебе нет!..
Еще с полминуты я смеюсь и потом понемногу умолкаю.
— Ни на какой женщине креста нет, — отвечает она спокойно, тоже еще не совсем растеряв смех в глазах и в голосе.
Мы по-прежнему тяжело дышим, уставшие от своего веселья, и она добавляет:
— Крест есть только на матерях. Но мать — не женщина.
Она включает свет в гараже, и становится очень ярко и неприятно, зато ей удобно — усевшись на водительское кресло, она разглядывает в зеркало заднего вида, что у нее с губами, не сильно ли смазаны.
— На Христе тоже креста не было, — разобравшись с губами, но еще осматривая себя, продолжает она. — Но, к счастью, Христос не женщина. И даже не мать. Он Божий сын, он предводитель Христова воинства, а все втайне хотят его воспринимать как мамку с теплой молочной титькой. А у него — хер вам, а не титька. Понял? — Она вдруг оглядывается ко мне очень спокойная, что в ее случае всегда признак бешенства.
— Прекрати, дура, — негромко, но зло говорю я.
— Чего прекрати? А то Бог накажет? — усмехается она. — А чем он меня может наказать — женщину? Ты не подумал?
— Заткнись, я тебя не слышу, тварь, — уже злобно отзываюсь я.
— Все ты слышишь. Пошел отсюда.
Весь другой день я пребывал в таком ужасе, словно на мне висел карточный долг весом в бессмертную душу и отцовскую усадьбу. Спал я как в истерике, сны снились назойливые, корявые и мокрые.
Но на второй день она сама звонила утром.
— Привет, — говорила негромко и таинственно.
Я едва не терял сознание от счастья.
— Здравствуй… цыганочка. Эй? Ты где? Ты чего молчишь? — я чуть ли не тряс трубку, пугаясь, что мне все это почудилось.
— Слушай, ты дурак? Я не могу говорить, — отвечала она.
— Молчать, что ли, теперь? — спрашивал я, переходя на шепот.
— Знаешь, что вчера было? — вдруг начинала она рассказывать. — Мы с ним поехали по делам. Я уселась на задние сиденья, я всегда там сижу, чтоб удобней молчать было. И чтоб он не видел, какое выраженье у меня на лице, когда он говорит. Начала со скуки лазить по этим… ну, карманы такие сзади на спинке сидений. Там у него вечно всякие дурацкие журналы лежат. А тут извлекаю из кармана, представь, женские трусы. Думала, сейчас прямо в морду ему въеду этими трусами, уже такое движение сделала размашистое… и потом вдруг поняла, что это мои. Это мы с тобой оставили.
Она смеется.
— Ты почему меня цыганочкой назвал? — спрашивает.
— Тебе подходит, ты же цыганочка.
— Нет, не подходит, они какие-то чумазые все время. И очень быстро стареют. Ты не замечал, что этих песенных, волшебных, молодых цыганок как будто не бывает в природе? Либо дети встречаются, либо сразу назойливые бабы в своих платках и бусах.
— Вот ты бываешь в природе! — говорю я.
— Точно, — неожиданно что-то решает для себя она. — В природе!
Через три часа мы встречаемся в парке. На улице странным образом опять тепло, мой махровый шарф смотрится на мне по-дурацки — и поверить невозможно, что еще позавчера летал туда и сюда ранний ненавязчивый снежок. Вокруг оглушительное солнце, и даже оставшаяся на деревьях листва кажется зеленой и густой.
— Ты чего в шарфе? — спрашивает она так же, как всякий раз при нашей встрече: рот в рот. — Замерз? Носочки тепленькие пододел?
Я небольно кусаю ее за верхнюю губку.
Тропинка уползает в парк уверенно как улитка. Мы идем вослед ей.
Дятел стучит так настойчиво, будто хочет разбудить покойника, спрятавшегося в дереве.
— Слышишь — дятел стучит? — говорю я.
— Какой дятел? — смеется она. — На дворе октябрь. Все жуки спят. Чего ему стучать?
— Он их будит, — упрямо отвечаю я.
Мы довольно долго движемся куда-то по грязным дорожкам, она впереди, я за нею.
Все мои куда да зачем она снова игнорирует.
Потом вдруг встает и начинает ругаться: «Черт бы их! Черт!»
Я вижу заброшенную беседку и в ней двух подростков… они сидят к нам спиною, обнявшись… пацан что-то нашептывает своей подруге.
— Давай спрячемся, — предлагает цыганочка. — Вдруг они чем-нибудь займутся?
Мне почему-то не хочется.
Когда всем этим занимаемся мы, наши жадные движенья кажутся мне чем-то необычайно красивым, но когда то же самое свершают другие у меня на глазах — все превращается в суетливый и глупый человеческий позор. Хочется закричать: «Прекратите! Прекратите, вы!»
Она уже шмыгнула куда-то в заросли и затаилась там. Треща сучьями и чертыхаясь, я лезу за ней.
— Тшш, — шепчет она. — Грохочешь, как партизан.
Молодые люди в беседке что-то заподозрили, встрепенулись и, вдруг поднявшись, поспешно оставили беседку.
Они двинулись по той же тропке, которой сюда пришли мы, и парень все смотрел в нашу сторону, а девушка выговаривала ему. Сжав зубы, мы замерли: цыганочка спиной к дереву, ко мне радостными глазами, а я лицом к тропке, ухватившись рукой за землю и пытаясь притвориться пнем.
— Заметили нас? — весело, но негромко спросила она.
Я, как положено пню, еле заметно сморщил лоб: не знаю, мол, непонятно пока.
Молодые люди, разговаривая все громче и даже, кажется, обзывая кого-то, наконец, удалились.
Когда я вылез на тропинку и оглянулся на то место, где мы прятались, стало понятно, что рассмотреть нас было несложно.
— Ну и что, — сказала она.
Теперь беседку заняли мы. Я все посматривал на тропку.
— Не бойся, тут никто не ходит, — беззаботно сказала она, разглядывая отличные виды из беседки: реку, другой берег, тень облака на другом берегу.
— Как не ходит? Они же были…
— Я тут по целым дням сидела раньше, никого не было никогда. Все мечтала, что я сижу здесь, и ты приходишь. И вот так делаешь. Показать как?
— Какой у меня вкус? — спрашивает она.
— Как будто грибы соленые. Маслятки.
Она задумывается: хорошо это или нет.
Разглядывает мое лицо. Она часто разглядывает меня, словно пытается узнать что-то забытое: как будто я ей встречался когда-то, потом мы потерялись, и вот снова, кажется, увиделись, но она все сомневается: я это или не совсем я.
— Ты молодой, — говорит она. — Сколько тебе? Двадцать два года? Так мало. Ребенок почти. А мне двадцать четыре — так много, боже мой. Ничего смешного. Ты и не жил взрослый-то. Когда ты начал взрослым жить? В школе учился. Потом в армию пошел. Зачем пошел-то? Не ходил бы лучше. Тебя били там?
— Всех били.
— И что ты чувствовал?
— А ты что чувствуешь, когда просишь, что б я тебя ударил?
— Что я на своем месте. Что я заслужила.
— А я ничего не чувствовал. Только желание поспать и пожрать.
— Вас что там, не кормили?
Я морщусь, не отвечая.
— Пойдем тогда прямо сейчас поедим, у меня есть деньги. Я тебе борщ закажу, котлет, — она все это вполне серьезно произносит. — Тут в парке есть кафе для приблудных партизан. Борщ делают вкусный, горячий!
Мне становится смешно и хорошо на сердце.
— Не надо мне ничего заказывать. Покажи мне лучше что-нибудь.
— Что показать?
— Что-нибудь такое.
— Ты уже видел, — говорит она, но сразу же пересаживается ко мне на колени, ловким движением стягивает свитер, сразу же расстегивает лифчик…
— Твари! — вдруг вскрикивает она, глядя через мое плечо куда-то в заросли и деревья.
Соскакивает с меня, тут же, не прикрываясь, вспрыгивает на лавку.
— Эй, выблядки! — кричит она кому-то вслед. — Я сейчас вам устрою тут!..
Потом еще долго не может успокоиться и все ругается, как они вообще посмели за нами подглядывать: найти бы их да избить до страшных синяков.
Мы поднимаем и долго отряхиваем мою куртку и ее, кажется, плащ, которые в силу некоторых обстоятельств оказались на деревянном полу беседки.
— Что ты ругаешься, — смеюсь я. — Ты же сама…
Она удивленно смотрит на меня.
Набрасывает верхнюю одежду, выходит из беседки.
Не оглядываясь, на ходу влезая в рукава, удаляется все той же тропкой.
— Мужчины придумали мораль и еще эту… целесообразность — женщины бы этого не придумали никогда, — говорит она громко, зная, что я спешу за ней.
— Мы первые это затеяли, — посмеиваюсь я все о том же, с чего начался разговор. — Нехорошо же.
— Облизал чужую жену и теперь говорит, хорошо или нехорошо, — строго отвечает она.
Я этой ее строгости не боюсь, я боюсь только ее спокойствия.
— Мужчины придумали богов, женщинам бы это в голову тоже не пришло, — продолжает она. — Еще они придумали любовь между мужчиной и женщиной.
— Обычно все считают, что это женщины ее придумали, а мужчины навязанной им любви стремятся избежать, едва протрезвеют, — подзуживаю ее я.
— Ерунда, — не соглашается она. — Мужчины ее придумали. Для начала они намечтали себе склонность женщины к плотскому пороку — женщины согласны с этими фантазиями до вполне определенного предела… А потом мужчины пошли дальше и придумали любовь. Не помню, кто первый начал: греки, Шекспир или Петрарка, — но точно не женщина.
— А у женщин нет любви к мужчинам?
— По большому счету женщина не желает делать любовь с мужчинами, — объясняет мне она. — Женщина желает делать ребенка, и чтоб один мужчина потом ходил вокруг нее и ребенка. А та женщина, что желает делать любовь с мужчинами, — ребенка убивает. Ребенок в таком случае совершенно ни к чему.
— Я не понимаю, — признаюсь я.
— Я же тебе сказала, что ты молодой и дурак. Та, что выбирает мужчин, — убивает своего ребенка. А та, что выбирает ребенка, — убивает своего мужчину. Такой вот закон. Просто запомни его.
— А ты откуда это знаешь?
— От природы. Видимо, я должна была родиться мужчиной, но что-то перепутали, и теперь я женщина. Про мужчин я все знаю. Женщиной быть гораздо интереснее.
— …так не бывает, что от природы, — не соглашаюсь я через минуту.
— Ладно. Внимательно наблюдала за родителями, — отвечает она.
Я до сих пор разговариваю с ее затылком.
Меня давно удивляет это ее качество: после телесных забав она всегда выказывает мне свое легкое отторженье. В то время как я испытываю к ней необычайную, задыхающуюся нежность. Говорят, что у мужчин и женщин обычно все бывает ровно наоборот.
— Зачем же ты вышла замуж? — спрашиваю я.
— Находилась в характерном заблуждении, что у меня все будет иначе.
— Как ты живешь с мужем? — спрашиваю еще через минуту.
— Хорошо, — спокойно отвечает она. — Мы хорошо живем. Хорошая семейная жизнь — она беззвучная и тайная. Жена, к примеру, говорит: «Что ты там делаешь, иди обедать!» Сама думает: «Как я ненавижу твою поганую морду, кто бы знал!» Он не отвечает раз, и два, и три. Потом появляется на кухне, опять чем-то недовольный, зато молчаливый. «Что-то случилось?» — спрашивает она, хотя внутри вопрос звучит так: «Чем ты опять недоволен, псина?» Он возит вилкой в тарелке и, якобы не желая скандала, говорит: «Можно, не буду отвечать?» — «Можно, — отвечает она, пожимая плечами. — Но мы могли бы поговорить. Тебе нечего мне сказать?» — «В другой раз», — отвечает он, из последних сил улыбаясь, хотя мысленно в это время кричит: «Сука ты сука, гребаная ты мразь, закрой ты рот свой, наконец!» Все это — хорошая жизнь. А есть еще плохая. Точно такая же, только вслух.
Я нагоняю ее, ловлю рукав, резко разворачиваю к себе.
— Так нельзя жить, ты понимаешь? — уверенно говорю я, и она впервые отворачивается, ей совсем не хочется объясняться со мною рот в рот.
— Когда у меня будет ребенок — вы мне все будете не нужны, — отвечает она спокойно.
Выдергивает свою руку и, нагнув, а потом со злостью обломив ближайшую ветку, начинает бить ей по другим ветвям.
— В женском мире мужчина не главное, — чеканит мне злая цыганка. — Он придаточное. Еще одна часть тела, за которой приходится ухаживать, даже когда нет никакого желания.
Я сажусь прямо на землю.
— Где ты всего этого набралась? — выкрикиваю я. — Кто тебе все это наговорил? Это все неправда!
Собрав с земли грязную листву в кулак, я бросаю в нее этим — ничего не долетает, только рука моя вся измазана.
Сижу, и кусаю свои колени, и держу себя за шнурки на ботинках.
Сначала была тишина — наверное, она стояла не двигаясь. Потом подошла ко мне и присела рядом. Какое-то время сидела, не шевелясь. Я так и держал джинсовую ткань на коленке в зубах, чтоб не разрыдаться.
— Я тебя люблю, — услышал я.
Она взяла мою голову в руки бережно, как глиняную, только что вылепленную, хрупкую, с мягким темечком.