Восьмерка - Захар Прилепин 22 стр.


Она взяла мою голову в руки бережно, как глиняную, только что вылепленную, хрупкую, с мягким темечком.

— Не плачь, мой маленький, — попросила она, целуя меня куда-то в лоб, в брови. Мне показалось, что она разговаривает не со мной, а со своим сыном и впервые целуется с настежь раскрытыми, хоть и какими-то ослепшими глазами… но я тут же погнал эти мысли от себя.

— Нагадай мне… — попросил я, отыскивая ее рот и все никак не умея поймать его.

— Такую же, как я? — спросила она.

— Нет, тебя нагадай. Тебя.

II

Сколько-то лет спустя, в автобусе, я увидел ее снова. Она сидела на тех креслах, что сразу за спиною водителя. Смотрела в салон, никого не видя.

Я расположился в самом конце автобуса и заметил ее не сразу. Сначала следил за дорожными видами, потом рассматривал свой билет, а засунув его в карман, какое-то время лениво шарил там пальцами — на месте ли ключи, зажигалка, сигареты…

Поднял глаза, и задохнулся, и дрогнул головой, как будто на ресницы и веки откуда-то задуло огромным и резким жаром.

Что-то, быть может, действительно странное произошло с моим лицом: она мельком взглянула на меня, но тут же, не узнав, отвернулась.

Это была она, со своей цыганской смуглой кожей, быстрым взглядом, чуть надменными губами, чернобровая — только отчего-то гораздо моложе, чем в те дни, когда я видел ее последний раз.

Я уже начал суетное и нелепое движенье рукой, чтоб взмахнуть ей, еще раз обратить ее внимание на себя — сосед, сидевший через проход, удивленно скосился на меня… — и только тут я догадался, что это не та цыганочка, а какая-то другая — но с тем же, с тем же, тем же лицом.

Еще несколько остановок я рассматривал ее — отличий, кроме очевидной юности, не было никаких. Она давно заметила мой взгляд и сидела со строгим и даже несколько рассерженным видом.

Наконец, она поднялась — и рост у нее оказался тот же или почти тот же.

И все то, что можно было угадать под плащом, было, кажется, схожим.

Я сидел ровно до той секунды, пока не открылись двери, и только тут встал, и поспешил на выход, вслед за нею. По легчайшему движенью ее головы было заметно, что она видела, как я поднимался.

Она пошла по тротуару, вдоль дороги, я сразу ее нагнал.

— Не сердитесь, бога ради, — попросил я, вставая перед ней. — Просто вы мне очень понравились.

— Я не знакомлюсь на улицах, — сказала она равнодушно.

Голос был не совсем ее, то есть не той цыганки, — но все равно очень женский, явно исходящий из теплого и гладкого женского тела. И потом рот — он даже не напоминал — а был все тем же ртом, который я уже выучил однажды наизусть. Странно, конечно, но возникло мимолетное чувство удивления от невозможности немедленно ее поцеловать.

Я назвал свое имя.

— И что? — спросила она.

Я пожал плечами.

— Мне некогда, — едва слышно произнесла она и обошла меня.

Некоторое время я разглядывал, как она уходит.

Нет, это невозможно было упустить: глядя на затылок, с которого я когда-то ладонью стирал первый снег, я снова впал в неистовую уверенность, что это она — она! А кто же?

Свернув в проулок, двором обежал один из домов и снова вышел на тротуар.

Стоял, прислонившись плечом к светофору, глядя не на нее, подходившую слева, а вперед, на мчащиеся в разные стороны автобусы и легковые.

Она встала на красный метрах в двух, поджав губы.

— Вы сказали, что не знакомитесь на улицах, — но сами уже знаете мое имя, — громко сказал я.

На меня посмотрели все пешеходы, столпившиеся у светофора, кроме нее.

— А я знаю ваше, — добавил я уверенно и только тут прямо и с улыбкой взглянул в глаза кем-то возвращенной мне цыганки.

— Ну и как же меня зовут? — спросила она, чуть дрогнув губами.

Я назвал то имя, которым ее звали сколько-то лет назад.

Она удивленно засмеялась и шагнула ко мне навстречу.

Неужели ж ее могли звать иначе.

— Заедешь за мной? — спросила она у подъезда.

— Ну да, — радостно кивнул я. — Зайду.

Она вскинула брови, затем кивнула и попыталась набрать код на двери. Почему-то не получилось, и она сняла перчатку с правой руки.

Здесь я заметил первое смешное отличие: она была не в варежках.

И еще ее пальцы были заметно короче. А ногти наглядно длиннее.

— Ну, пока, — снова попрощался я; и она снова, без улыбки, чуть строго кивнула.

«Как тогда… как — та!» — подумал я, готовый захохотать.

Заняться мне оказалось совершенно нечем, домой ехать было далеко, да и что там, в пустой квартире, делать неудачнику и маргиналу. Так что я отправился гулять.

Ненавижу гулять.

Единственное спасение: по дороге придумать себе заведомо бессмысленное дело.

И немедленно исполнить задуманное.

Как и договаривались, через три часа я набрал ее.

— Да, я выхожу, — ответила она так, будто я звонил ей уже в сто двенадцатый раз. Эта ее интонация вселяла щекотные и ласковые надежды.

Она не появлялась еще минут пятнадцать, но все это время я стоял у подъезда с воробьиным сердцебиеньем.

Наконец, прогромыхал лифт, зацокали каблучки, пропищала дверь, она появилась — уже не в плаще, а в какой-то розовой куртке, в короткой юбке, туфли с бляшками…

Я потянулся поцеловать ее в щеку, мне показалось, что уже можно — целый день знакомы. Она позволила это сделать, но тут же негромко высказала:

— Не надо стоять у подъезда, все видят.

— Прости-прости, больше не буду. Я боялся, что придет кто-нибудь другой в гости, и ты по забывчивости уйдешь не со мной, а с ним.

Она тревожно посмотрела на меня.

— Кто-то приходил, что ли? — спросила, помедлив.

— Да нет, это я шучу.

Пока мы шли по двору, она молчала, будто опасаясь, что соседи по дому нас смогут подслушать прямо из своих квартир. Но на трассе она оживилась, разулыбалась, несколько раз быстро взглядывала на меня и, похоже, решил я самонадеянно, каждый раз оставалась довольна увиденным.

Иногда только чуть-чуть начинала сомневаться — и тогда снова мельком, будто случайно, осматривала меня.

…может, я тоже ей встречался?

— Ты меня не видела никогда? — спросил я.

— Где? — с некоторым испугом переспросила она.

— Не знаю. Где-нибудь. Не видела?

— Почему я должна была тебя видеть?

— Да нет, не должна. Просто — не видела?

Она скроила гримаску по типу: слушай, надоело, смени тему, — но тут же справилась с собою и разгладила мимику.

— Куда пойдем? — поинтересовалась, кротко вспорхнув ресницами.

— В кафе, — твердо сказал я.

— Тут нет хороших.

— Пойдем в плохое? — предложил я.

— Ты чего такой? — спросила она с искренним, почти детским удивлением.

— Все-все, ловим машину и едем, — заторопился я, смеясь. — Едем-едем-едем. Куда ты хочешь?

— В нормальное какое-нибудь место хочу, — сказала она спокойно.

В нормальном месте цыганочка заказала себе оливье и очень быстро его съела, зачем-то держа нож в правой руке и ни разу им не воспользовавшись.

Я не мог ей налюбоваться. Эти скулы, эти брови, эти виски — ну, так же не бывает. И голос становился все больше и больше похож на прежний. Только интонации казались более линейными, а не угловатыми и неожиданными, как тогда…

…впрочем, что мы знаем о женском голосе, пока она не вскрикнет сначала, выразимся так, от нас, а потом, чуть позже — на нас…

После оливье она ела мидии, все это мы обильно запивали красным вином.

Мне удалось несколько раз ее рассмешить, смеялась она с удовольствием, только чуть громче, чем надо, и как-то даже не над тем, что я говорю, а над тем, как я говорю, и какие странные обороты употребляю в речи.

— Ты так много разговариваешь, — посмеивалась она. — И все такую ерунду. Как не мужик совсем, а вроде пацана.

И мы снова смеялись. Смех словно перехлестывал через край — настолько было хорошо.

Несколько раз она, когда смеялась, употребляла нецензурные слова — но звучало это примерно так, как если несешь на вилке соленую мидию ко рту и вдруг она падает в полный бокал со сладким вином.

В какой-то момент мне расхотелось сидеть в кафе: буквально в одну секунду.

Я тут же, посреди своей же фразы, предложил:

— Может, на воздух, к фонарям?

Она долго думала — и явно по поводу фонарей, почему-то никак не умея определиться с этим словом: зачем оно вообще прозвучало?

— А тут петь никто не будет? — посомневалась она.

На улице я ее поцеловал, на этот раз посреди ее речи — и она отозвалась. Сначала губами, потом языком. Обняла разве что не за шею, как тогда, а за спину и отчего-то одной рукой… но так тоже было интересно.

Мы раз сорок целовались, пока бежали, она все спрашивала куда да куда, я отвечал, что не знаю.

А сам знал.

«Я и по сей день не придумал большего счастья, чем целоваться посреди вечернего двора… — думал я лихорадочно — и рот, рот, рот — хорошо, когда умеешь целоваться, и в руках сила и нежность. Ты скользишь пальцами по ее позвонкам, ищешь ладонями ее лопатки — вот их нет совсем… их все еще нет… и все это время рот, рот, рот. Как же мы дышим, если так много и подолгу целуемся?»

«Я и по сей день не придумал большего счастья, чем целоваться посреди вечернего двора… — думал я лихорадочно — и рот, рот, рот — хорошо, когда умеешь целоваться, и в руках сила и нежность. Ты скользишь пальцами по ее позвонкам, ищешь ладонями ее лопатки — вот их нет совсем… их все еще нет… и все это время рот, рот, рот. Как же мы дышим, если так много и подолгу целуемся?»

— Чего, здесь, что ли? — спросила она, оглядывая подъезд, куда мы забежали.

Я тоже осмотрелся.

— Нет, не здесь. Это второй этаж. А на третьем гораздо чище.

— Ты что, всерьез? — спросила она.

Я размашисто, как пьяный, кивнул головой.

Она повернулась, чтоб спускаться вниз, унося на лице даже не обиду, а ярость, но я подхватил ее и зашептал скороговоркой:

— На третьем этаже — маленькая печальная гостиница, я снял нам лучший в мире номер. Там можно согреться, там тепло от солнечных батарей. И еще там красное, белое, оранжевое и голубое вино. И цветы для тебя. Такие же разноцветные, как вино. Только зайди и посмотри. Только зайди. А потом делай, что хочешь.

Она остановилась. Я потянул ее за руку. Она поддалась. Прошли мимо рецепции — я уже обнимал ее за плечи. И сам шел так, чтоб ее не видела администратор. А та и не смотрела. Потому что наверху в коридоре стояла камера, а экран располагался перед администратором на столике — и она разглядывала, кто там появится у нее на экране. Вот мы появились, ну и что.

Распахнул двери в комнату — а там все оказалось в цветах. Я навалил их на подоконник, на стол, на пол. Далеко не все цветы были дорогие, зато их было много — я истратил едва ли не все, что занял два часа назад сразу у трех товарищей.


— Сними чулки.

— Я думала, тебе понравится.

— Не понравится. Сними.

Тут должны были оказаться джинсы, и больше ничего, а со всем этим я не знаю, что делать.

Тело у нее было совершенно нормальной температуры, а ноги почему-то горячие, хотя обычно бывает наоборот: ноги холоднее тела.

Спина у нее была круглая и чуть покатая, а лопатки будто бы заросли мягким жирком.

Вкус и запах такой, как будто где-то рядом лежат грибы, только не соленые и не свежие, а жареные.

Уши маленькие и с приросшими мочками.

Лоб чистый, без единой морщинки сомнения.

Еще подбородок ее вздрагивал зачем-то.

…то угадывал ее прежнюю, то терял. То терял опять. И снова терял. Но надежда еще оставалась, как лекарство на дне стакана.

Я все приближал ее лицо к себе, держа его в ладонях, как воду, и вглядываясь…

…а потом перестал.

За дверью все время ходили то ли въезжающие, то ли выезжающие.

Я прислушивался к их разговорам.

Она иногда и в не очень объяснимых случаях вскрикивала или начинала с равномерным хрипом дышать, словно включили трансформатор. Тогда разговоры было слышно хуже, и я прислушивался внимательней.

Мы перебрались по цветам в ванную, в ванной тоже оказались цветы, и она с громким хохотом выбрасывала их на кафель.

Вернулись оттуда сырые, распаренные, бесстыдные. Выпили из горла вина, всю бутылку разом, у нее текло по лицу. Упали на кровать, влезли под одеяло, спрятались, стихли.

Очень скоро я заснул, но как-то так улегся, что услышал стук своего сердца. Оно стучало, будто в тихой, вечерней розовой деревне белая девушка за столом или скорей даже баба с большим и задумчивым лицом ест квашеную капусту — хруст, хруст. Хруст. Хруст.

Я открыл глаза.

Она не спала.

Лежала у меня на плече.

— Почему ты меня выбрал? — спросил она, хотя я давно уже понял, что это все-таки не совсем она, — и вот даже затылок не ее и пахнет не ее волосами, а какой-то зайчатиной.

— Я тебя искал, — ответил, а точней уже будет сказать — почти что соврал я.

— Нашел?

— Кажется, да.

Она вроде бы о чем-то таком догадалась — и настолько удивилась своему женскому прозренью, что приподняла щеку с моей груди и спросила очень серьезно:

— Давно ты меня потерял?

Это был правильный вопрос, которого я уже не ждал.

Я принюхался к ее волосам и даже потрогал лопатку, потом бедро, потом ногу.

Волосы пахли сыростью, она же просто не успела их посушить.

Лопатка оказалась хоть и не острой, но вполне ощутимой.

Нога остыла настолько, что я набросил на нее одеяло: грейся, грейся, ты же когда-то просила тебя греть, вот я грею, грею, может быть, отогрею до полного узнавания.

— Давно, — ответил я очень серьезно.

— Куда я делась? — еще раз в точку спросила она.

— Не важно.

— Уехала?

— Наверное. Ушла. Потом уехала. Потом вообще улетела. Через реку на другой берег. Я летать не умел, поэтому — вплавь, вплавь, течение сносит, едва не утонул, дальше в тине какой-то вымазался, вылез — раки висят на мне, как ордена… Еле добрался, в общем. И вот ты.

Она внимательно слушала мой голос: словно пыталась привыкнуть к его звучанию надолго.

— Ладно, — согласилась она, помолчав. — Ты мне сразу понравился. Еще в автобусе. Только ты больше не сравнивай меня ни с кем, я этого не люблю.

Она щелкнула светом, быстро перекинула ногу через меня — и вот уже уселась сверху, задорно и победительно, чуть раскачиваясь.

Вместе с ней раскачивался крестик у нее на груди.

Я смотрел почему-то не на нее, а на крестик.

…он раскачивался, и раскачивался, и раскачивался, такой неуместный и нудный…

В какой-то момент я поднял глаза, и вдруг — в этом направленном на ее лицо свете ночника — увидел уже точно, наотмашь, непоправимо: это не ее рот. Рот не ее! Ноздри не ее! Брови перерисовала себе! Не она дышит из нее! Смотрит из нее не она!

Сам от себя этого не ожидая, я с размаху влепил ей ладонью по щеке.

Она скатилась куда-то в цветы. И сначала не поднималась с пола, а только почему-то подбрасывала цветы вверх. Я лежал на кровати и видел, как откуда-то с пола цветы взлетают, а потом снова падают.

Даже не заметил, как она ушла в ванную, — только услышал воду.

Потом она вернулась, включила свет, начала одеваться.

Некоторое время искала свой чулок, потом попросила меня очень спокойно:

— Подвинься, он под тобой.

Чулок был подо мной.

Она вытянула его, уселась на стул и начала старательно натягивать, чуть шевеля пальцами на ноге.

— Прости, это я от испуга, — сказал я тихо, кажется, снова узнавая это ее, вернувшееся из прошлого, невыносимое спокойствие.

— Ты думаешь, я другая. Дурак. Это ты был тогда другой. Но того тебя уже нет. А я все та же.

Она подняла на меня глаза и посмотрела задумчиво и бесслезно.

— Ты смотришь на меня, как мать на дурного, напроказившего сына, — сказал я, из последних сил и всем своим почти уже растраченным существом надеясь на ее возвращение. — Как на сына, да! Я это уже видел в прошлый раз!

— Ерунда, — сказала она, морщась. — Я вообще детей не люблю… Давай второй.

За окном было темно, и опять начинался слабый снег.

Какое-то незнакомое мне, чуждо пахнущее существо, сидело напротив.

Засмеявшись от своей несусветной глупости, я бросил в нее вторым чулком.

Когда мои дни закончатся, не воскрешайте меня: я тут никого не узнаю.

Вонт вайн

Казалось, в целом городе нет ни капли алкоголя. В отеле точно не было.

Он мысленно клял «азиатами» всех встречавшихся ему по дороге. На его «ай вонт бир», «ай вонт вайн» и «ай вонт водка» продавцы в крохотных магазинах отвечали всегда не одним «ноу», а пятью-шестью «ноу-ноу-ноу-ноу-ноу», следом досыпая торопливых слов из своего наречия.

— Но-нно-ннно! — будто погоняя лошадь, в голос пародировал он продавцов, выходя на улицу.

Начиналась жара.

Выбрел к стоянке такси — в отличие от русских, всегда недовольных, с тупыми и наглыми повадками таксеров, местные водилы были чересчур приветливы, суетливы, разговорчивы. Но английский их был громок и безобразен, будто на нем научили переругиваться ворон с галками.

Его вопрос отшатнул сразу нескольких таксеров, зато вытолкнул вперед одного, худого, глазастого, щетинистого.

— Бир? Водка? — переспросил водила и позвал его за собой сразу всеми руками, подмигивая, причмокивая и чуть ли не присвистывая.

Машина напоминала советскую «шестерку». Пахло точно как от «шестерки» — пыльными перинами, в которых завернуто промасленное железо.

Они сделали зигзаг по городу и встали возле какого-то неприметного ларька с грязным стеклом и невидимым продавцом в глубине. Из ларька пахло землей и сыростью — словно там был лаз, в который можно было сбежать при появлении полиции.

В ларьке нашлось все, что нужно.

Он купил себе тонкогорлую водку, впридачу самый темный бир и попросил таксиста отвезти его на большую ярмарку.

Вскрыл булькающее стекло еще в салоне; таксист запротестовал, но он не послушал.

Назад Дальше