Восьмерка - Захар Прилепин 23 стр.


Слушать стал после того, как отпил отовсюду помногу. Таксист говорил, что если пить на улице, то придет полиция и посадит в тюрьму надолго — как вора или убийцу.

— Щас, — ответил он. Зажав обе бутылки меж коленей, расплатился двумя мятыми бумажками, накидав из кармана попутной мелочи на задние сиденья, и полез прочь: сначала на асфальт выставил бутылки, а потом оказался весь в солнышке сам.

Оказывается, в нетрезвом состоянии жара переносится гораздо легче. Главное, все время догоняться, не сбавляя градусов.

На ярмарку он вошел в облаке благости. Здесь торговали сначала платками и бусами, потом ситарами и гитарами, затем текстами писчей братии — причем братия сама стерегла свои книги, завистливо и заботливо оглядывая прохожих в тайной надежде, что те попросят сочинение с дарственной надписью.

Он и сам был таким. Но сейчас просто шел вперед.

В детстве у него был ручной калейдоскоп в форме подзорной трубы: смотришь в нее, проворачивая по кругу, и там меняются разноцветные многоугольные узоры. Сейчас он будто двигался в этих узорах и сам был частью узора — самой яркой, естественно.

Он остановился возле глазастой, с черной, густой косою девушки — большие серьги в виде колец, белая шея, строгий пиджак — даже в нем была понятна ее большая, острая грудь.

Ноги ее показались чуть тоньше, чем ему бы хотелось, и колени чуть костистее, чем надо, — но в любом случае юбка ей шла, и шпильки подчеркивали, что мы имеем дело с достойной особью.

Она явно была неместной — местные так не позволяли себе одеваться; но и не русской тоже — нос с горбинкой, длинные скулы, большой рот — все это выдавало другую породу; даже язык показался какого-то непривычного, животного оттенка. Таким языком можно вылизывать, например, волчьих щенков. И самого волка тоже можно.

Он видел ее впервые в жизни.

— Ждала меня? — спросил он, подняв взгляд от остроносых туфелек к ее подбородку, рту, глазам — словно бы измерив рост особи.

Она удивленно сморгнула длинными ресницами, и тут же ее глаза отлично сыграли шипучую смесь легкого возмущения.

Приоткрыв губы, она еще секунду помолчала, потом строго ответила, почти невидимо улыбаясь:

— Со мной так никто еще не разговаривал.

— Тебя как зовут? — спросил он, ожидая еще раз увидеть ее звериный язык.

Она приоткрыла рот, все еще доигрывая возмущение и поэтому не отвечая, а только быстро оглядывая его и даже, кажется, пытаясь уловить его запах тонкими ноздрями.

Он пожал плечами и развернулся уходить.

— А тебя? — спросила она его затылок.

Навстречу ему шли два товарища Гуцал и Ромало, они тоже писали книги — их троих только по этому поводу и доставили сюда, за море. Ромало был привычно мрачен, а Гуцал, как обычно, улыбчив и ласков.

— У тебя водка есть, говорят? — спросили они одновременно.

— Есть, — ответил он.

— Ох, а это кто? — заинтересовался Гуцал, глядя ему через плечо.

Он быстро оглянулся и увидел, что на этот раз его новая знакомая улыбается. Зубы у нее были белые и чуть большие, чем у его соотечественниц.

— А вы… кто? — спросил Гуцал у девушки с косой.

— Я палестинка, — неожиданно внятно ответила она, улыбаясь, но глядя не на Гуцала, а только на него.

Он заметил ее взгляд.

— Я давно хочу в Палестину… — сказал он, повернувшись вполоборота, и, вдруг засмеявшись сам себе и своей нетрезвой дури, добавил: —…и в палестинку!

Ромало хохотнул, что в его случае всегда было удивительным: обычно он смотрел вниз и в сторону из-под мрачных бровей, находя главную радость лишь в неустанном чередовании пятидесяти грамм с дешевой сигаретой.

Гуцал же, в ответ на шутку, порозовел настолько восхищенно и болезненно, словно та, с языком и белыми зубами, вдруг приоткрыв полы пиджака и с приятным стрекотом распечатав четыре верхние пуговицы своей белоснежной рубашки, мгновенно показала ему грудь.

Палестинка секунду сдерживалась, а потом тоже захохотала.


— Тебе водка нужна или палестинка? — спросил он тихо, с глухой иронией в голосе, но Гуцала было уже не остановить.

— Правда палестинка? — спросил Гуцал, обходя его и всем существом стремясь к белозубой и языкастой.

Ромало тоже двинулся туда ж; судя по всему, за компанию: он никогда не любопытствовал к женщинам — Ромалу с лихвой доставало большой русской жены.

Пришлось и ему развернуться вослед за товарищами.

— Правда, — сказала она, снова глядя не на Гуцала, а на него — так, словно и спрашивал ее он, просто доверяя озвучивать свои вопросы любимым друзьям.

Он никак не умел понять, что в этом молодом существе втайне отталкивало его. И вдруг осознал очень простую вещь: он никогда не имел дела с девушками разительно иных кровей и нездешних пород. Что-то в ее коже, запахе, глазах, оттенке волос, цвете ладоней и пальцев рук было совсем, насмерть чужим. Как будто если бы он был зверем из черноземья, а его высадили в сыпучих песках и загнали в одну яму с местной шакальей сучкой, которая даже течет чем-то вроде уксуса.

— Ты не похож на русского, — вдруг сказала ему палестинка и легко коснулась его скул до невозможности холодными пальцами — он ощутил три ледяные точки с одной стороны и три с другой.

«…если она положит мне свою ладонь на грудь, то сердце…» — не успел додумать он.

«…и голос ее звучит, как будто заговорила рыба…» — еще подумал он, вслушиваясь в эхо ее слов, произнесенных будто бы иного строенья гортанью.

— Я иудей! — засмеялся он. — Пришло время забрать ваши теплые земли в наши жадные руки.

Она на мгновенье стала то ли серьезной, то ли злой — он даже не понял.


С Гуцалом и Ромало они спрятались в ближайшем заставленном книгами закутке, где успели только дважды выпить и один раз покурить, как вошла она.

Молча, без улыбки, целенаправленно, обошла стул, где сидел он, склонилась сзади к его голове, к самому уху, положив одну холодную руку ему на плечо, а второй юркнула за ворот и быстро выхватила за веревочку нательный крестик.

— Вот… — сказала она довольным шепотом, держа его маленький крест в ледяных пальцах. — Я знала, — добавила она, почти касаясь большими губами мочки его уха. — Ты православный. Ты русский. Все врешь. Как твое имя?

Он, ведомый странным инстинктом, вдруг чуть нагнулся вперед, чтоб сбежать от ее шепота, запаха, голоса, губ.

Все неизвестно чему засмеялись, и она тоже. И сразу вышла.

— Бог ты мой, — негромким своим голосом вопросил, обращаясь в никуда Гуцал. — Что ты с ней сделал? Когда ты успел?

Ромало уже разливал в пластиковые стаканчики.

— Здесь нет твоего бога, — ответил Гуцалу Ромало. — Это вот он везде ходит со своим богом, пока твой ждет тебя дома…

Эти трое допили белую, долили внутрь потеплевшим биром, скурили по своей пачке и додымили Ромалову заначку. Оседлали такси, слетали к тому ларьку с подземным ходом, где он уже был, взяли еще три белых, вернулись в гостиницу, первую выпили у него, вторую у Ромало, с третьей отправились вниз, в холл, там было пианино, кто-то из них, кажется, умел на нем выжимать сцепление и отличать черные клавиши от белых.

Внизу было шумно — они еще в лифте услышали бешеный ор и топот.

Когда лифт раскрылся, увидели пред собой толпу темнокожих в майках, зубастых, потных, крепких — явно после сраженья, — похоже, они только что прилюдно играли с мячом. Может, ногами его катали, может, руками бросали, — он не очень в этом понимал.

Над темнокожими парили чуть влажные от пота ангелы быстрой, бескровной победы.

«Любопытно, — подумал он. — А почему у темнокожих должны быть белые ангелы, как и у нас? Ангелы с крыльями с отливом в черную синеву куда симпатичнее…»

Вокруг темнокожих бегали восторженные подростки с листками бумаги, разобрав под них гостиничные анкеты для заезжающих и рекламные проспекты с бедуинскими красотками.

Три белых сотоварища прошли сквозь толпу, слыша чужой бурный запах. Ангелы прянули от них в стороны, качнув люстру.

У пианино никого не было. Ромало распахнул крышку пианино и сделал поочередно марш, танго, вальс. Гуцал разливал на спине инструмента напитки. Это было симпатично — пластиковые стаканчики и полированная поверхность в редких мокрых пятнах пролитого, — пятна хотелось поджечь, чтоб стало еще светлей и теплее.

Темнокожие понемногу разошлись. С каждой новой партией, забиравшейся в кабину лифта, шум в холле становился слабей и скромнее — пока совсем не стих.

У сотоварищей кончились горячечные напитки, и Гуцал вспомнил про заначку из дьюти-фри, которая, кстати сказать, по составу и градусам никак не совмещалась с выпитым до сего; ну и ладно.


Гуцал вернулся спустя пятнадцать минут и поделился удивлением:

— Эта палестинка, оказывается, живет в номере напротив меня. Темнокожие, обмотавшись своими победными флагами, рвутся к ней в гости! Зовут и просят!

— А она? — спросил Ромало, косо вмазав последний аккорд бравурного этюда.

— Она ж должна была мимо вас пройти! — удивился Гуцал. — Эта палестинка порубила их толпу своей яркой и острой дамской сумочкой и раздраженно уехала вниз. Я подумал, что искать защиты у этого типа — и у его передвижных богов! — здесь Гуцал ткнул пальцем в него.

В ответ он косо улыбнулся.

Ни он, ни Ромало не заметили, как выходила из отеля эта палестинка.

Дары дьюти-фри пошли легко и сладостно, они слегка спели и немного станцевали.

Ресепшен безучастно смотрел куда-то вдаль, будто не видя их ненавязчивого скотства.

Спустя время откуда-то появилась палестинка. От нее веяло острым вкусом духов и слабой, но отчего-то совсем незнакомой ему смесью женского пота и возбужденья.

Палестинка подошла к ним с еще невнятным и вместе с тем твердым намерением.

Ромало сделал лирику, неряшливо пересыпая свои маленькие пальцы с черных клавиш на белые.

Миновав распахнувшего руки Гуцала, палестинка уверенно встала рядом с ним, грудь к груди.

— Ждала меня? — процитировал он сам себя, кривя нарочито пьяную улыбку и делая малый шаг назад.

«Если сделать в глине слепки ее грудей, — подумал он мимолетно, — в эти слепки точно можно будет влить литра полтора жидкости. Скажем, вина или козьего молока…»

— Ждала, — ответила она внятно, оставаясь на месте. — И всегда буду ждать.

Он кивнул головой, скосив глаза в сторону. За свои слова надо было отвечать, а он не умел.

— Будем танцевать сейчас? — предложила она, снова сделав шаг к нему, и сразу положила руку ему на бедро.

— Нет, — сказал он. — Не надо, — чувствуя ноздрями что-то острое и очень терпкое.

Она, показалось ему, даже не обиделась. Взяла себе чужой пластиковый стаканчик и отпила. Твердо шевельнулся ее кадык. Он никогда до сих пор не замечал у женщин кадыка.

Спев еще про птицу, ветку и туман, все они пошли к лифту. В холле больше никого не было, только усталый администратор.

Лифт открылся — и в зеркале лифта они увидели себя и пустой холл за спиной.

Ромало, хоть и был все это время за инструментом, внезапно оказался самым пьяным. Похоже, он играл так, как ведут самолет навылет простреленные пилоты, стремящиеся спасти тех, кто на борту.

В лифте Ромало спал, прислонившись спиной к зеркалу.

С одной стороны зеркала отражался розовый, как яблоко, Гуцал, а с другой они — его бритое темя и ее белый подбородок, длинные скулы, грудь, слишком много груди.

— Какая цифра на твоей двери нарисована? — спросил он просто так — видимо, чтобы хоть как-то доиграть то, во что играть вообще не собирался.

— Зачем тебе? — спросила она строго — и опять каким-то невыносимо странным голосом.

— Ну? — повторил он.

Она твердо, как на уроке, назвала цифру.

Он секунду подумал и вдруг понял, что ее номер располагается прямо под его — этажом ниже.


Они довели Ромало и оставили его спать, а потом поднялись с Гуцалом в его номер. У них было дело — в бутылке из дьюти-фри еще плескался напиток неестественного цвета.

«В такой жидкости наверняка гибнут любые земноводные существа», — думал он, отпивая.

Гуцул все посматривал на свои двери, будто пытаясь видеть сквозь них.

Где-то там, через коридор, развешивала белую рубашку и крепкую юбку палестинка.

Он все заливал в себя жидкость и одновременно курил — иногда путаясь и затягиваясь из стакана, а потом отпивая из сигареты.

В коридоре раздался легкий взволнованный говор, а потом твердый стук о дерево.

Гуцал не выдержал и быстро прошел к двери, припал к глазку.

— Темнокожие стучат к ней, — сообщил он, то ли смеясь, то ли задыхаясь. — Эти самые, из холла…

Он и сам слышал, как стучат. Стучали настойчиво. Но все равно переспросил:

— Негры?

— Слушай… — негромко задумался вслух Гуцал, не отрываясь от глазка, — … а черт их разберет. Они вроде бедуинов, больше похожи на местных азиатов, чем на совсем уж африканцев. С другой стороны, им тоже не понять, какая разница между мной, кавказцем, молдаванским Ромало и тобой, черноземным пастухом.

Он, черноземный пастух, сидел за столиком ровно напротив дверей и пас недопитую бутыль.

— Слушай, она, наверное, думает, что это ты стучишь, — вдруг трезвым голосом сообщил Гуцал, обернувшись.

Гуцал со злобой начал крутить дверной замок, забыв, в какую сторону он открывается. Когда, наконец, вскрыл и сразу вытолкнул настежь дверь, оба они увидели, как палестинка, голоногая и босая, с распущенными мокрыми волосами, замотанная полотенцем, стоит ровно напротив — у раскрытого ею входа в свой номер.

По обе стороны от входа, обратившись к палестинке лицами, перетаптывались то ли трое, то ли четверо этих самых темнокожих победителей, в бутсах, флагах, шортах и с бутылями лимонада в сильных руках.

Полотенца палестинке едва хватало снизу, чтобы спрятать бедра, и сверху, чтоб скрыть соски. Груди ее действительно были объемны и неестественно остры.

Показалось, что палестинка сделала шаг назад, сначала, кажется, чуть напугавшись гостей, но потом вдруг увидела его в комнате напротив — скучного и вялого, сидящего за столом с полной пепельницей.

Она что-то спросила у него прямым и долгим взглядом, но он не догадался. Не переспросил и не ответил.

— Вы ко мне? — спросила тогда белозубая и языкастая у своих бурных и возбужденных гостей.

Они радостно согласились и тут же вошли к ней.

Он вернулся в свой номер через полчаса, все искурив и выпив.

В комнате этажом ниже слышалось то бурное ликованье, то редкие вскрики.

Играющим там были не нужны болельщики.

Он и не болел ни за кого. Спал себе.

Лес

Фамилия друга была Корин. Он был низкорослым, носил черную, как у горца, бороду, говорил веселые вещи резким и хриплым голосом, напоминал грифа, который пришел что-нибудь клюнуть.

У него на ногах росли страшные вены, будто их сначала порвали, а потом вместо того, чтоб сшить, повязали узлами. Узлы от постоянного пьянства набухли.

Я чуть-чуть брезговал и отворачивался, но он все носил туда-сюда предо мной эти узлы купаться и еще подолгу не заходил в воду. Стоял по колено в реке, сутуля белые плечи, время от времени поворачиваясь к нам и что-то громко произнося.

Рыбы от его голоса вздрагивали и уходили в тень.

Я слов не разбирал вовсе и только смотрел на рот в бороде.

Отец мой слова понимал, но не отвечал. Иногда кивал, чаще закуривал — закуривать было одним из привычных ему способов ответа. Он изредка мог закурить, устало не соглашаясь, но чаще закуривал, спокойно принимая сказанное собеседником.

Мы сидели на майском берегу, под щедро распустившимся летним солнцем, у тонкой реки и быстрой воды. Вода называлась Истье, а недалекая деревня — Истцы. Вокруг стоял просторный и приветливый в солнечном свете сосновый лес. Высокими остриями он стремился в небо. Если лечь на спину и смотреть вверх — промеж крон, — начнет казаться, что сосны вот-вот взлетят, вырвавшись из земли, и унесут в своих огромных корнях, как в когтях, целый материк. И меня на нем.

Когда Корин являлся из теплых речных вод, он ненадолго зарывал свои узлы в золотистый песок и блаженствовал, расчесывая бороду цепкими крючковатыми пальцами.

— Захар, ты дурак! — каркающим голосом восклицал Корин. Все друзья называли отца Захаром, хотя он был Никола Семенов сын. Дураком, между прочим, его не называл никто.

Отец подергивал плечами, словно по нему ползала большая грязная муха.

Вид отца не располагал даже к тому, чтобы немного повысить на него голос. Он был выше всех мужчин, которых я успел к тому времени увидеть. Плечи у него были круглые и пахли как если с дерева, быть может сосны, ободрать кору и прижаться щекой. Каждый день отец играл в большой комнате двухпудовой гирей, всячески подбрасывая ее вверх и ловко ловя, но мне всегда было жутко, что она вырвется, пробьет стену и убьет маму на кухне.

У отца были самые красивые руки в мире.

Он умел ими запрягать лошадь, пахать, косить, срывать высокие яблоки, управлять лодкой, в том числе одним веслом против течения, очень далеко заплывать в отсутствие лодки, водить по суше мотоцикл, автомобиль, грузовик и трактор, строить бани и дома, рисовать тушью, маслом и акварельными красками, лепить из глины, вырезать по дереву, весело играть в волейбол и в теннис, составить достойную партию хорошему шахматисту, писать каллиграфическим почерком все что угодно, а также обычным почерком писать стихи, показывать фокусы, завязывать редкостные морские узлы и петли, красиво нарезать хлеб, ровно разливать водку, профессионально музицировать на аккордеоне, баяне, гармошке и гитаре, в том числе проделывая это на любых свадьбах, попутно ровно разливая водку, гладить свои рубашки, гладить меня по голове, но это реже.

Назад Дальше