Лимон ушел в три укуса вместе с косточками. Теперь плакали уже двое — Лыков и тот, что в гипсе. Тем более, что после лимона ему достался мандарин, а следом апельсин — и тот и другой опять же в кожуре.
— Во-о-от, — радовался Грех, вытирая сладкую руку об одеяло. — Сразу на выздоровление пойдешь. В корках все необходимое есть… Надо было еще арбуз тебе купить. Представляешь, что с тобой было б, если б ты целый арбуз с рук умял? Его главное надкусить, а дальше хорошо пошло бы. Мне бабка варенье делала из арбузных корок. Вкусно — вообще. Хочешь арбузных корок еще? Нет? А каких корок хочешь?
Шорох, лежа на животе, полез в другую тумбочку и вдруг присвистнул.
— Ствол, парни, — сообщил он.
Лыков, наконец, перестал икать.
Шорох достал пистолет.
— Травмат, — сказал он, извлекая магазин, — туфта.
— Дай-ка, — попросил Грех.
Повертев в руках оружие, Грех в несколько секунд его разобрал, затем выдвинул судно из-под кровати загипсованного и ссыпал туда все детали.
Входную дверь попытались открыть, Шорох сразу вскочил, Лыков тоже поднялся, погладив напоследок своего заметно дрогнувшего больного по голове.
Зашел отец Лыкова и с ним, видимо, главврач — крупный телом, одновременно и властный, и чем-то напуганный человек с лицом коньячных оттенков.
— Что тут такое? — спросил он, бегая глазами.
Грех развел руками в том смысле, что — порядок и благость вокруг.
— Вот фрукты покушал, — сказал он, кивая на загипсованного. — Арбуз еще хочет. Арбуз в другой раз принесем.
Мы протиснулись меж врачей.
— По-моему, у него железо в моче, — успел пожаловаться Грех, кивнув на судно.
Обменяли в раздевалке свои халаты на куртки и поспешили вон из больницы.
Навстречу нам заводили кого-то с искаженным лицом.
— Грех, видишь?
— Чего? — спросил Грех, сладко жмурясь от мандаринки, которую прихватил с собой из палаты и расчистил по пути вниз, роняя кожуру прямо на ступени.
— Вон пошел…
— Кто?
— Которому ты совком мозги вчера вынес…
Мы все остановились и оглянулись.
Нас тут же признали две девки, которые вели битого. Одна шепнула второй, вторая шепнула битому, тот резко обернулся, тут же скривясь от боли. Когда боль сошла с лица его, я увидел, что он натурально боится.
— Голова болит? — громко спросил его Грех. — Понимаю! Ранняя весна, давление, смена погод!
Не выдержав, мы растрепали все пацанам во взводе; собственно говоря, я растрепал.
— Буца вырубили? — радовались пацаны, как дети.
— Как елку, — ответил Грех, выжимая штангу, на которой были навешаны его рабочие сто сорок.
— И севрайоновских потоптали?
— Как цветы, — отвечал Грех, вставая с лавки и отряхивая поношенные шорты.
На следующий день еще полдюжины сотоварищей вызвалась в гражданке и на личном транспорте прокатиться по клубам вместе с нами.
К «Джоги» мы подъехали на трех машинах и, как оказалось, не зря. Самого Буца не наблюдалось, зато его команды было двенадцать человек — и они, сдвинув столы, явно нас ждали, — по крайней мере, приметив и опознав Греха, как самого видного, оживились, поднялись с мест.
Мы тут же вышли на улицу, они вслед за нами, эдак разминаясь на ходу, и только на ступенях обнаружили, сколько нас.
Молча постояли с минуту — они со смурыми лицами, мы — с ухмыляющимися. Потом что-то в их рядах сдвинулось, прошла какая-то слабая судорога, и буцевские по одному, по двое пошли к своим авто. Вскоре все разъехались.
Поискав Гланьку внутри клуба, я случайно выловил диджея, очки поправлять ему не стал, но попросил отследить, вернутся ли буцевские или сам Буц. Тот кивнул.
— «Вирус» тоже надо навестить! — предложил Грех на улице.
Там мы поначалу вообще никого не заметили — суббота, молодой народ в пьяном и прокуренном обилии гоношился тут и там.
Прошли на второй этаж, встали на балконе — и уже с балкона постепенно рассмотрели севрайоновских. Те, в отличие от буцевских, расселись в разных концах клуба, за тремя столами. Кроме того, были опознаны четыре знакомых затылка возле бильярдных столов.
Севрайоновские увидели нас не сразу — но, обнаружив, занервничали. Кто-то из них опознал в нас законников, опричников и омонцев.
Сначала самые молодые из числа севрайоновских ходили с независимым видом туда-сюда, от столика к столику, шептались да совещались, а потом вся компания в разных концах клуба поднялась и разом вышла, прихватив очень недовольных и ничего не понимающих подруг. Даже игравшие в бильярд не закончили игру — последний из оставшихся примерялся-примерялся, но в раздражении бросил кий и, показав нам средний палец, вышел.
Его поймал Лыков за рукав уже на улице.
— Выбирай из трех одно: зуб, качан или пшено? — спросил, улыбаясь, Лыков и, так как ему не ответили, завершил считалочку: — Если будешь делать так, будем бить тебя вот так. Вот так! Вот так!
Почти все севрайоновские как сидели в своих машинах, так и остались сидеть, только их молодые подсуетились, подбежали, перехватили стремительно убитого Лыковым лобастого пацанчика, — он пошел как наглухо контуженный, спотыкаясь всеми ногами одновременно, ловя кровь то ли из носа, то ли из уха, — его взяли под локотки и в машину, в машину.
— Давай за ними! — решил Грех.
Мы тоже расселись на свое куда более дешевое и, как правило, отечественное железо. Пока усаживались — время потеряли, но на ближайшем светофоре наша «восьмерка» нагнала и подрезала последнюю из севрайоновских машин.
Наглухо запечатавшись, внутри, за тонированными стеклами, они сидели молча, пока мы ходили туда-сюда вдоль их борта. Едва различимый их водитель держал руки на руле, сжимая и разжимая пальцы.
Грех, долго не раздумывая, отлил им на колесо, потом, застегиваясь на ходу, подул большим ртом в окно водителя, — представляю, как его грешная пасть смотрелась из салона, — и написал на покрывшемся паром стекле длинным пальцем короткое слово.
Наконец, мы отчалили.
Пока не свернули на следующем перекрестке, в зеркале заднего вида все стояла так и не тронувшаяся с места иномарка севрайоновских.
Мне втайне подумалось, что, наверное, не нужно было… лить им на колесо… хотя кто его знает.
— А я знаете что пробил? — отвлек меня Лыков, повернув направо и выдавив на полную педаль газа. — Хату Буца!
Мы переглянулись.
— Сейчас мимо будем проезжать, — добавил Лыков, улыбаясь.
— Ни фига не мимо, — наконец отреагировал Грех.
Лыков тут же свернул куда-то во дворы.
Никто не ожидал, что квартирка Буца располагается в скучной панельной шестиэтажке, к тому же на первом этаже.
— Ничего не путаешь? — спросил Грех задумчиво.
— Хер знает, — согласился Лыков.
— Это, типа, нормально — для нормального вора, — пояснил Шорох. — Вор — не барыга, он скромно живет. Вору ничего не надо.
Дверь, однако, была массивная и с глазком.
Грех нажал кнопку звонка, где-то вдалеке за дверью отозвалось «тирли-тирли-ли».
— Его тоже будешь мандаринами кормить? — несколько раз икнул Лыков.
Грех, не отвечая, снова нажал кнопку.
«Гланьку сейчас разбудим», — пришла мне в голову неожиданная и какая-то болезненная мысль. Может, она действительно там. Может быть, она боится…
Никто не отзывался.
Мы потоптались и вышли на улицу.
Некоторое время, покуривая, стояли у дверей подъезда и разглядывали в полутьме всякие бумажные объявления.
Завелась чья-то машина, стоявшая у подъезда, и медленно развернувшись, поехала куда-то прямо по тротуару.
— Если им дать волю — они нас начнут строить, это зверье, — рассуждал Грех, который вообще молчать не любил.
— Вот его хата, — сказал Шорох, показывая на единственное незарешеченное окно; форточка, кстати, была почему-то открыта, но свет не горел.
Неожиданно занавеска чуть сдвинулась, и все мы в фонарном свете близко увидели лицо Буца — я даже вздрогнул. Зато не вздрогнул Грех и невесть откуда взявшимся снежком из последнего грязного снега засадил в окно, — не знаю как оно не рассыпалось вдребезги.
Буц отпрянул и пропал. Мы открыли дверь подъезда, ожидая, что он выскочит сейчас к нам, но нет, не выскочил. Грех тогда вернулся к окну, подпрыгнул, подтянулся и, непонятно за что зацепившись своими когтями, всунул башку прямо Буцу в форточку.
— Буц! — заорал он. — Буц! Иди в снежки играть с пацанами! Варежки не забудь! Калоши надень, тут сыро! Иди!
Так и буянил бы, но его Шорох стянул за ногу назад.
— Хорош, Грех, — улыбался своим обмороженным лицом Шорох. — Сейчас он выстрелит тебе в лоб.
— В лоб? Мне? — удивлялся Грех. — Выстрелит, как же. Фантиком из-под ириски.
Похоже, Грех твердо решил, что вся эта история нам ничем не грозит.
Я тоже подумал на эту тему и, признаться, удивился: вся это новая рассейская слизь, имеющая славу бесстрашного зверья, запросто рвущего невинных людей на части, — оказалась ломкой и пугливой. Пришли простые… ну, почти простые ребята — сломали и напугали.
Я тоже подумал на эту тему и, признаться, удивился: вся это новая рассейская слизь, имеющая славу бесстрашного зверья, запросто рвущего невинных людей на части, — оказалась ломкой и пугливой. Пришли простые… ну, почти простые ребята — сломали и напугали.
Да.
На работе, перед сменой, я еще успел побрить голову. У Лыкова была машинка — он, если просили, стриг пацанов. Меня стричь проще всего — я вообще волос не оставляю, люблю жить гладко и налегке.
— Слушай, хочу сказать, — завершив работу, сказал, наискось улыбаясь, Лыков, — теперь стрижка за деньги. Пятьдесят рублей.
Я быстро и непонятливо глянул на Лыкова в зеркальце, он все улыбался.
— В парикмахерской наголо — тридцать, — произнес я первое пришедшее в голову, хотя думал сказать о чем-то совсем другом.
— Ты как хочешь, — ответил Лыков сладким голосом. — Можно и в парикмахерской.
Я поднялся, стряхивая волосы с плеч, тут же влез в карман, достал свой единственный полтинник, оставшийся с полученной позавчера зарплаты.
— Держи, цирюльня, — сказал.
Лыков тут же убрал купюру себе в нагрудный карман.
В почти треморном недоумении я поплескался ледяной водой в умывальнике, а потом, вытирая мокрую и озябшую шею тельником, пришел в раздевалку.
Там натягивал берцы Шорох.
— Лыков теперь деньги берет за бритье, — поделился я с ним.
— Меня дома стригут, — ответил Шорох равнодушно. — Мать, пока трезвая… Вроде ничего? — спросил, показав бугристый, неровно пощипанный затылок.
Огорчение было не последним.
Вообще я отходчивый и здесь тоже с горем пополам успокоил себя, мысленно проговорив: «А что, он обязан меня брить? Таких желающих много может набежать. Тем более что денег ни у кого нет. И у него нет…»
К тому же Лыков вел себя как ни в чем не бывало, выказывая привычное свое и ласковое дружелюбие.
Я вспомнил, как по утрам Лыков угощает нас теплой снедью, и почти совсем его простил.
А за полночь Грех заметил какую-то пацанву у дороги, расклеивающую листовки.
Лыков тормознул около, я еще не успел сообразить, в чем дело, как Грех вылетел на улицу и пинками выстроил всю пацанву у борта патрульной машины, обзывая их самыми позорными словами.
Я поднял с асфальта выпавшую листовку, приметил вверху черный серп на черном молоте и прочел нехитрый текст. Он был полон человеческого бешенства, возражать которому не имело смысла.
Являясь самозваным опричником при новых порядках, я все удивлялся, отчего наша опричная злоба никому так и не пригодилась, — впору было спросить с государя, почему он столь глуп и слаб? Гонять работяг с мертвых цехов — дело нехитрое, но отвратное; нам бы боярина какого-нибудь проверить на измену. Но бояр наша опричнина не касалась никогда.
И пока не спрашивали с государя мы — подали голос вот эти, неизвестные мне ребятки.
Грех развернул одного из них и спросил:
— Ты чего, придурок?
— Нет, — ответил чернявый и спокойный парень, глядя мимо Греха в темноту.
— Грех, уймись, — тихо попросил я.
— Чего? — не понял он.
— Пусть идут, — сказал я.
Грех плюнул и влез в машину, а Шорох и не вылезал, оставшись равнодушным к листовкам. Я иногда сомневался, что он вообще умеет читать.
— Тебя как зовут? — спросил я чернявого.
— Санька, — сказал он.
— Иди, Санька, — сказал я. — До свидания.
Он, не забыв поднять листовки с асфальта, дернул за рукава своих, все еще стоявших у борта, и через минуту их не было.
Я подышал ночным воздухом, чтоб успокоиться, и влез в машину.
В машине все молчали, но по-разному. Лыков сонно, Шорох о чем-то своем и далеком отсюда, вроде тушенки, а Грех — раздраженно.
— Тебе что, нравится, чего там написано? — спросил он, глядя не на меня, а куда-то в окно, на дорогу, что в его случае всегда было признаком озлобленности.
— А ты прочел хоть? — спросил я.
— Да на хер мне читать! — крикнул он.
— Чего орете-то? — открыл глаза Лыков, но мы на него не отвлеклись.
— А чего тебе не нравится тогда? — спросил я Греха.
— Да мне не нравится, что опять будет эта херня.
— Какая херня?
— Эта! — повернувшись, в лицо мне выкрикнул Грех.
Утром, вернувшись на базу, мы почему-то не стали жрать вместе, никто и не понял почему. Каждый, кроме Лыкова, открыл свою банку и нахватался холодных мясных кусков в один рот.
— А я что-то не голодный, — сказал Лыков, глянув, как мы едим, и ушел.
Мне почему-то опять стало обидно, что я отдал ему последний полтинник. Сейчас бы лучше пива купил на эти деньги. На два портера хватило бы — сто лет себе не позволял портера.
Лыков вернулся через пятнадцать минут удивленный:
— Командир приехал ни свет ни заря. Всех зовут пообщаться.
Мы расселись в актовом зале — ночная смена, вся помятая от недосыпа, и утренняя — розовая и пахнущая так, будто все они завтракают зубной пастой и запивают ее фруктовым компотом.
Командир вошел, дергая щекой, и брови его супились так сурово, что их захотелось постричь.
— Вы люди государевы, — сказал он, не здороваясь. — Пусть государь у нас пьяный и дурной — мы ему служим. А у государя есть наместники, — после каждой фразы командир замолкал и делал предгрозовую паузу. — Местный наместник — наш с вами градоначальник! — звонил мне сегодня ночью — хотя до сих пор и днем не соблаговолял, — и поставил на вид, что мои бойцы ездят по кабакам и устраивают там бардак и позорище. Какого черта, я не пойму?
Никто не шевельнулся ответить, потому что это был не вопрос.
— Сердечные товарищи градоначальника жалуются ему, что вы, пользуясь своей государевой службой, бьете невинных, жмете их баб и ведете себя с хорошими людьми как непотребные скоты! С хорошими людьми — как бешеные скоты!
— Вранье, — сказал я с места, и напрасно.
— А вы знаете, пустые ваши головы, что вас всех завтра могут посадить? — неожиданно заорал командир так, что все бойцы склонили лбы и стали заметно ниже, словно будылье на ветру. — И не в красную зону вас отправят, а на обычную — и там вам придется отбиваться всеми четырьмя ногами день и ночь от всех желающих отведать на вкус опричного мяса! Каково?
Грех скосился на меня, но смысла его взгляда я не понял.
— Знаете, — орал командир, — что вы уже заработали на три надежных уголовных статьи — там и грабеж золотых изделий с воровских блядей, и дюжина их кабанов, снявших в травме такие побои, как будто их всех били ломом по лицу?
Тут даже я смолчал, хотя глаз не опустил и все рассматривал багрового командира, вращавшего глазами с такой страстью, что его брови, казалось, подпрыгивают, как белки от огня.
— Знаете, что сказал мне градоначальник? — закончил командир, вдруг перейдя на шепот. — Что если вы еще хоть раз — он расформирует отряд в течение двух недель! Псы вы драные — вот мое вам слово.
Я осмотрел пацанов — ну, не сказал бы о них такое, нет.
Командир встал, толкнув свое кресло, и пошел к дверям, прихватив со стола свой, заметил я, такой же большой и черный мобильный, какой был у буцевского водилы.
В дверях командир обернулся и велел:
— С этой минуты кабаки объезжаем за километр, а в свободное от работы время сидим дома и занимаемся кройкой и шитьем. И если из вас никто не окажется на зоне в ближайшее время — я буду удивлен больше всех!
Командир ушел — а мы еще минуты три сидели молча, как будто он мог вернуться, договорить и, быть может, даже успокоить нас.
Про лыковскую цирюльню и ночную придурь Греха я даже забыл. Да все мы про все забыли, быстро оделись и, не сговариваясь, залезли в «восьмерку». Лыков и печку нам включил.
Когда Лыков, оглядываясь, начал разворачивать машину, вышел на улицу командир и проводил наш отъезд тяжелым взглядом. Мы сидели со строгими лицами, не моргая. Но едва свернули на трассу, как Лыков объявил негромко:
— А по фигу!
Шорох ухмыльнулся обмороженным лицом, я тоже обрадовался, услышав голос товарища, и лишь Грех сидел, сжав зубы.
— Давайте по пиву? — предложил Лыков. — Папка деньжат подарил.
Здесь, наконец, и Грех очнулся для радостей бытия — ему Лыков и поручил сходить к ларьку, выдав сразу четыре полтинника, среди которых был мой, что показалось вдвойне приятным.
— Портера! — крикнул я вслед, и никто не оспорил мое предложение.
К портеру Лыков раскрыл свой несъеденный, хоть и остывший завтрак — то были пельмешки, маленькие, симпатичные — у каждой озябшие губки бантиком.
…Портер с пельмешками, одной пластмассовой ложкой, в марте, в маленьком и прогретом салоне «восьмерки», — плохо ли…
— Вечером на том же месте и в тот же час встречаемся, — предложил Лыков, быстро пережевывая пельмени и макая хлеб в заледеневшее, как мартовское солнце, маслице.
— Аргументы? — спросил его Грех, не переставая жевать и попивая портер длинными глотками.