– Где командир батареи?
– Что тебе, брат, надобно? – спросил я.
– Кстати, ты меня назвал братом. Будем же им действительно! Я – подполковник Марков![219] – отвечал артиллерист. – Вот моя рота позади вас, саженей двести. Прошу полагаться на меня. Мы в самом центре, и, верно, жутко придется вам. Когда не выдержите, захотите отдохнуть, пожалуйста, тогда дошлите до меня, я и без приказания сменю вас! – И, подавши мне руку, он поехал к своему месту.
9-го числа, когда я перевез два орудия из-за бруствера за ров, а людям приказал одним – спуститься в ров, а другим, правого фаса, – присесть за бруствер, чтобы их напрасно не тревожили неприятельские выстрелы; сам я перешел вперед, за правый фас моего реданта,[220] и, упершись спиной на вал, наблюдал, что делается у французов, и любовался картиной сражения на горах. Вдруг вижу, с левого фланга едет шагом по линии генерал-майор Костенецкий,[221] в эти два дня командовавший артиллерией гвардейского корпуса; не доезжая сажень 50 до моего укрепления, он, вынув саблю из ножен, пустился ко мне в галоп. Зная множество различных проказ за ним, я не удивился этому, но не мог придумать, чтобы это значило. Шагах в десяти от меня он поехал опять шагом и саблю вложил в ножны. Откачнувшись от бруствера и обойдя спереди ров, я пошел к нему навстречу и в эту самую минуту между им и мной упало французское ядро, дало рикошет и полетало далее. Лошадь Костенецкого уперлась и подалась несколько назад, а он, дуя ее кулаком по голове, хладнокровно мне говорит:
– Я было скакал, чтобы вас изрубить. Но теперь прошу у вас извинения: я думал, что вы трусите! Вижу теперь, что вы бережете людей ваших. Это благородно! Пожалуйста, стойте, где и прежде стояли. Очень хороший пример для прислуги вашей!..
Поговорив еще немного со мной, Костенецкий поехал далее.
За этим следовало еще приключение. Начальник прусских войск генерал Пирх,[222] под командой которого состоял капитан Гунт, объезжая свою линию, спросил его, зачем он так далеко стоит от батареи, вверенной его охранению. Тот отвечал, что артиллерийский начальник велел ему отойти. Он пришпорил лошадь и подскакал к укреплению; я и его встретил, подобно Костенецкому.
– Скажите мне, пожалуйста, – спросил Пирх, – отчего вы не приказываете стрелять, когда у вас неприятельская батарея перед лицом и которая так сильно всех нас беспокоит?
– Ужели прикажете мне податься вперед, перед линией, – отвечал я, – я буду жертвовать людьми совершенно бесполезно, так как мои орудия не достают до французов!
– Сомневаюсь! – сказал Пирх. – Я согласен, что выстрелы могут быть неполные, но чтобы они не долетали до неприятельских батарей, когда его выстрелы далеко перелетают за нас, это невероятно!
Я тотчас же приказал сделать выстрел из единорога – и гранату в виду нашем разорвало по сю сторону реки, у подошвы Бауценских высот.
– Вижу, – сказал Пирх, – что и генерал не должен спорить с артиллеристом, знающим свое дело!
– Если вы, генерал, разрешите мне выдвинуться вперед, тогда…
– Нет! – перебил он меня. – Этого я не вправе сделать! Мы должны ждать, что будет далее вперед! Но кажется, что нам не придется долго ждать!
– Напротив, – возразил я, – не думаю, чтобы эта атака на наш фланг была действительная, мне кажется, что это одна маска!
– Из чего вы это заключаете?
– А вот посмотрите пристально на высоты и замечайте, какая блестящая полоса извивается по гребню гор и двигается все более и более к нашему правому флангу, хотя войска и не видно!
Он стал смотреть в подзорную трубу и, удостоверившись в правильности моих замечаний, сказал, что сейчас пошлет известить о сем кого нужно. Пока мы разговаривали с Пирхом, пальба стала уменьшаться и наконец совершенно прекратилась.
Часу в двенадцатом из обоза приехал ко мне верхом мой денщик Василий и привез полуприготовленный бифштекс, несколько сухих щепок, чайник с кофеем и спросил, где прикажу разогревать.
Указав ему на ров, я послал к капитану Гунту пригласить его ко мне. Он думал, что зову для совещания, и удивился, когда я объявил ему об обеде. Он признался, что уже два дня, кроме черствого сухаря и воды, у него ничего во рту не было, ибо накануне он в числе прочих дрался под Кенигсвартом;[223] но еще более удивился, когда я ему сказал, что я ни разу не оставался без обеда и что мой денщик, в какое бы время ни было, в самом пылу сражения, всегда меня отыщет и привезет что-нибудь, и в доказательство моих слов я привел настоящее обстоятельство, что он поехал из обоза, отстоящего от нас почти за милю, когда пальба еще не прекращалась, и поэтому не мог знать, что не попадет под выстрелы.
Французы дали нам преспокойно пообедать, но в половине третьего открылась новая великолепная картина: подобной в другой раз в жизни не пришлось мне более видеть. Я сказал выше, что правее меня, на одной из высот, находившейся в центре или на углу линии, в таком расположении, что высоты, понижаясь одна перед другой, шли в прямом направлении назад линии; там, на углу линии, построено было укрепление, на котором была расположена батарейная рота его высочества, и оно отстояло от меня не более 150 или 200 сажень. Перед фронтом батареи на дистанции с версту был лес. Во рву перед нашей артиллерией залегли гвардейские егеря. Внезапно со стороны французов вскачь справа и слева от леса понеслась конная артиллерия и, остановясь на половине дистанции против нашей главной батареи, открыла самый учащенный батальный огонь. В то же самое время перед нами на горах появились густые колонны, неподвижно утвердившиеся на высотах, а внизу оных началась переправа, и открылся сильный пушечный огонь по сю сторону реки, – к нам. За конной же артиллерией, когда несколько прочистился дым и уменьшилась пальба, как из земли родились, стояло 5 или 6 пехотных колонн, видимо, скрывавшихся до сего времени в лесу. Все эти колонны двинулись на нашу главную батарею, и впереди колонн шагом, верхом на белой лошади, подбоченясь ехал в синем плаще генерал. С нашей стороны посыпалась как град картечь, и егеря бросились из рва в атаку. Мимо меня в этот момент проскакало 12 орудий нашей конной гвардейской артиллерии и 8 орудий прусских, которые, выехав сажень 50, заняли почти весь промежуток между мной и главной батареей; но и мне можно было открыть огонь.
Тут открылся совершенный ад. Я полагаю, что в самые первые минуты взорвало 5 или 6 ящиков или фур. Пальба длилась уже около часу, как опять мимо меня потянулась пешая батарейная рота полковника Либштейна,[224] и я решительно не знаю даже, где бы он мог занять место, думаю, что должен был заменить конную артиллерию. Но в тот момент, когда она проходила линию, с высоты, где была прежде рота его высочества, во фланг наш направились французские выстрелы, и у Либштейна вдруг взорвало два ящика. Сам Либштейн, пеший, подбежал ко мне и, усевшись за бруствер, закричал:
– Скажите мне, ради Бога, что из этого будет?
Как ни суетился я около своих орудий, но не мог не рассмеяться и отвечал:
– Не знаю; но что-то недоброе!
В эту минуту подскакал адъютант и объявил мне и Либштейну приказание – немедленно сняться, идти назад и примкнуть к кавалерии, которую мы уже нашли отступающей колоннами, но с расстановкой, время от времени. Тут же примкнула к нам рота его высочества с 11 целыми и одним подбитым орудиями; она едва успела сняться с высоты и уйти от французской пехоты. Все мы потянулись в Гохкирхенское ущелье.
Сражение происходило в самый ясный и прекраснейший весенний день, 9 мая 1813 г., и кончилось часу в 5-м или 6-м вечера. Счастье наше, что у французов не было легкой кавалерии, а то во время нашего отступления понесли бы мы огромный урон, но зато их артиллерия самым ужасным образом провожала нас. Тиман, который в это время находился еще в плену, в Бауцене, после рассказывал нам, что на высотах, где мы видели большие неподвижные колонны, собраны были в толпах окрестные поселяне, служившие маской для усиления числительности неприятеля.
Когда мы входили в Гохкирхенское ущелье, князь Яшвиль, начальник артиллерии, приостановил было нашу роту, свернувшуюся уже в одно (орудие), и велел нам занять высоту для прикрытия ретирады, но, усмотря за нами роту Либштейна, отпустил нас следовать далее, и расположил для той же цели батарейные орудия.
Ретирада наша безостановочно продолжалась до Швейдница. Тут узнали мы, что заключено перемирие,[225] и подались еще далее. Государь и гвардия расположились в Петервальде; штаб гвардейской артиллерии стал во Франкенштейне, а наша рота заняла деревню Шенгольде. Здесь я получил записку от генерал-майора Эйлера, нашего бригадного начальника (но в то время начальствовавшего над артиллерийским резервом, состоящим из 18 рот), приглашавшего меня к себе в замок Петольц, за Франкенштейном. Когда я приехал к нему, то он просил меня быть ему помощником и взять в мое управление его канцелярией. Тут мы простояли до окончания перемирия, т. е. до 3 августа 1813 г.
Замок Петольц, верстах в четырех от Франкенштейна, куда было перенесено временно управление прусской Силезии, лежит у подошвы Богемских гор и занимает прелестное местоположение. Не помню теперь имени хозяина, но замок изобиловал всевозможной сельской роскошью. Оранжереи, парники, прекрасное и удобное помещение. В распоряжении генерала было два или три комплекта музыки. Меня все, как обыватели, так и подчиненные генерала, почитали и называли его правой рукой. Я затеял по воскресеньям в Петольце собрания и фейерверки, и к нам с разных сторон, кто пешком, кто в экипаже, непременно к четырем часам стекались прелестные пруссачки и там оставались до фейерверка, который по моему распоряжению всегда отсрочивался как можно позже…
3 августа из Силезии мы пошли горами в Богемию и вышли на Теплиц…
13 августа вечером подошли к самому Дрездену, и по всему казалось, что произойдет жаркое сражение: войска подходили со всех сторон.[226] Тут мы впервые сошлись с австрийцами. Ночью пошел проливной дождь, и к утру 14 августа из черноземного грунта сделалось совершенное болото, и я, не преувеличивая нисколько, говорю, что кирасиры, собственно, по этой причине по нескольку раз переменяли свою позицию, отыскивая более твердое место, где бы лошади не утопали по колена. Со всем тем, однако же, началась перестрелка, довольно слабая, под самыми стенами Дрездена. Дождь продолжал лить весь день и 15 августа; в этот день Эйлер отдал мне приказание отправиться к самому Дрездену, в цепь стрелков, отыскать там генерала Рота,[227] который просил дать в его распоряжение несколько легких орудий, спросить, сколько ему надо, и если не более одной роты, то чтобы я отыскал подполковника Тимофеева[228] и его роту отвел бы на то место, куда укажет Рот. Здесь мне в первый раз пришлось слышать визг пуль. Генерала Рота я отыскал в кустах, в самой передней линии стрелков, и обратился к нему с объяснением, зачем я явился. Он с живостью мне сказал:
– Ради Бога, батюшка, дайте скорее артиллерию!
– Где же прикажете ее поставить? – спросил я. Рот указал мне на небольшое возвышение, с которого можно было стрелять продольно, по аллее, в конце которой строились французские колонны. Я поскакал от него к Тимофееву, привел его на указанный путь и подъехал к Роту, чтобы донести об исполнении.
– Скажите мне, пожалуйста, вы, верно, не адъютант? – спросил меня Рот.
– Никак нет, ваше превосходительство, – отвечал я, – я состою по особым поручениям при моем генерале.
– Ну видите, что я угадал, – сказал он, – адъютант с этим делом в другой раз не пустился бы сюда!
В это время мимо меня просвистало несколько пуль.
Не знаю, какая была причина гнева Рота на адъютантов.
18 августа началось отступление от Дрездена,[229] 1-я гвардейская дивизия еще накануне, с вечера, отошла по шоссе к Теплицу и наблюдала дорогу из Пирны, а 2-я дивизия и впереди ее резервная артиллерия пошли ущельями гор на Дило-Донвальц, возле которого имели ночлег на 17 августа.
Часть VI***1813
Трудности похода. – Граф Остерман-Толстой. – Обед 30 августа. – Второе пиршество союзников. – Лейпцигская битва. – Плен князя Трубецкого. – Стоянка во Франкфурте. – Шалости офицеров
Не знаю, как сильнее выразиться насчет этой дороги, иначе как выражался о ней в кругу нашем полковник барон Таубе,[230] командир 1-й бригады и 1-й батарейной роты:
– Это такой дорога, по которой и один раз ходить не можно, а мой рота там была два и осталась жива!
Представьте себе из кремня, вырубленный уступами ящик, по которому может идти в ширину только повозка саксонского крестьянина. Полотно, или основание, этого ящика от поверхности углублено местами до двух и даже до трех саженей на поверхности, тропинка, удобная для одного пешего, и затем густой сосновый лес. Не должно забывать о спусках и подъемах с горы на гору, так сказать непрерывных, до самого почти Теплица. Само по себе разумеется, при такой дороге и при таких препятствиях движение наше не могло обойтись без ломок. Сломается ось, колесо у ящика или под орудием, дабы не задерживать задних, поднимали из ящика, т. е. с полотна дороги, на руках поврежденное, но не прежде, пока не вырубали наверху окраин дороги деревьев, расчищали площадку и делали от нее спуски. Но взамен этих трудностей там, где дорога несколько выравнивалась, вид книзу представлял картину, едва ли воображаемую. Наш путь лежал по самому хребту горы, а теплицкое шоссе идет по отлогостям оных к Эльбе, и там, где хотя несколько просвечивался лес, мы могли видеть как на ладони все, что происходило на шоссе.[231]
Кому неизвестно, как 1-я гвардейская дивизия и основа 2-го пехотного корпуса на плечах своих удерживали натиск Вандамма[232] до Теплица и как полки Преображенский и Семеновский, бросившись на две стороны, направили свои удары на смутившегося неприятеля и подавались шаг за шагом к Теплицу. Это все без подзорной трубки можно было разглядеть, как игру в шахматы. Я в это время ехал сзади роты его высочества, где случайно попал фургон английского генерала Вильсона,[233] находившегося при главной квартире армии. Разумеется, при подобных обстоятельствах скоро знакомишься, и мы разговорились в особенности о предмете, который больше всего нас всех тревожил. Когда приходилось через прорезь леса видеть шоссе, заметно было, что 1-я дивизия отошла уже вперед нашей, т. е. находилась ближе к Теплицу, чем мы; то зная, что дефиле наше оканчивается пред самым Теплицом, то если дивизия не удержится и неприятель конец дефиле займет незначительным отрядом, то он всех нас поодиночке заберет. Не знаю, помнит ли теперь кто, но я помню очень хорошо, что Вильсон говорил нам между прочим, что в его экипаже находятся бумаги и документы, весьма важные для воюющих держав, и если бы случилось таковое несчастие, о котором мы предполагали, то просил нас, чтобы мы расхватали его бумаги, бросились бы вправо, лесами, стараясь выбраться к Праге, и там передали бы эти бумаги главному начальству, отнюдь не выдавая оных французам.
Наконец часу в седьмом вечера выбрались мы на ровное место и нашли 1-ю дивизию тоже почти у самого нашего выхода. Повидавшись с нашими товарищами и поздравив их с победой, мы пошли тотчас за Теплиц, а их оставили перед городом. Тут мы видели раненого графа Остермана-Толстого[234] (а в горах с нами вместе несли на носилках Моро[235]). О графе Толстом тут же был рассказан анекдот.
Когда ему раздробило руку выше локтя, он упал без чувств и был вынесен за линию; пришедши в себя, увидел, что несколько лекарей толкуют по-латыни о том, как следует ему отнять руку. Молодой лекарь конногвардейской артиллерии Кучловской[236] сказал своим товарищам:
– Напрасно, господа, толкуем по-латыни, граф ее лучше нашего знает!
– Ты, молодец! – сказал граф. – На, режь ты, а не другой кто! – И предоставил ему сделать операцию.[237]
В то время, когда кончилась операция и делали перевязку, подъехал к группе князь Меншиков,[238] бывший тогда еще в чин штабс-капитана и флигель-адъютантом, и с видом жалостливого участия обращается к Остерману с вопросом:
– Как вы себя чувствуете?
– Voyez, prince, – отвечает граф, – quelle mésaventure m’est arrivée! Donnez moi une prise!.. (Посмотрите, князь, какая случилась со мной неприятность! Дайте мне табаку понюхать!..)
Лет 30 спустя мне пришлось слышать от самого Алексея Петровича (Ермолова), что ему под Кульмом гораздо было труднее управиться с Остерманом, нежели с французами![239] В пылу сражения граф постоянно стоял перед фасом-каре, обращенным к Дрездену; но французы с противной стороны, в обход каре, готовились вести атаку.
– Тогда, – говорит Ермолов, – я спешил объявить это Остерману, приглашая отдать каре несколько назад!
– О! Это мне никогда даром не проходит! Ни на шаг назад! – кричал граф. – Вы все трусы! Стоять и умирать на месте!..
– Так что, – продолжал Ермолов, – мне едва не приходилось его тащить!..
Когда мы прошли за Теплиц, лошади под артиллерией почти во всех ротах, исключая гвардейских, были до такой степени изнурены, что мне никогда не случалось в другой раз встречать. Они садились на задние ноги, подобно собакам, и слышан был от них стон, похожий на вой!.. Это обстоятельство столь покажется невероятным, что я вынужден объяснить его. Я уже говорил, что дефиле имело основу кремнистый камень. Лошади с первых шагов при спусках с гор, привыкшие упираться задними ногами, теряли подковы, не имея чем заменить их, а повторяя это, почти на каждых десяти саженях одну и ту же операцию, так утрудили задние ноги, что наконец не могли на них держаться. В ротах же гвардейской артиллерии еще с зимы 1812 г., был большой запас подков, хранившихся в передках при орудиях, при зарядных ящиках, в торбах, что давало возможность на месте подновлять ковку. Это сберегло лошадей, так что после Кульмского дела, 18-го числа бывшего, все роты гвардейской артиллерии выведены были в полном своем составе вместе с войсками на парад 19 августа 1813 г. и представились в блестящем виде, к удивлению государя…