Записки Ивана Степановича Жиркевича. 1789–1848 - Иван Жиркевич 23 стр.


На следующий день в мое отделение пришел Перрен, и я тотчас догадался, что виной тому. Вынув из-за мундира письмо мое, сказал:

– Его высочество изволил лично подчеркнуть карандашом неприятности и приказал сейчас же мне отправиться к вам, расспросить лично о неприятностях и завтра поутру передать ему, что вы скажете, ничего не утаивая.

Множество случаев в жизни моей служат доказательством, что при всяком кризисе вместо робости в душе моей возрождается какая-то самоуверенность, твердость, доходящая почти до дерзости, и тогда обилие слов вырывается из души моей. Первыми словами, которыми я встретил приветствие Перрена, были:

– Я просил великого князя мое письмо не отдавать вам в руки. Мои дела и ссора идут с теми, которые всегда пользовались и пользуются вашим покровительством. Но дело сделано, а потому, извольте, расскажу все, что у меня на душе.

Разговор наш, в котором несколько раз задевалось самолюбие Перрена, продолжался около двух часов, и он его закончил следующим:

– Вы, Иван Степанович, говорили с таким жаром и так много на мой счет, что если бы я и желал передать все ваши слова его высочеству, ей-богу, не был бы в состоянии, да и сомневаюсь, чтобы он тогда поверил точности слов и выражений ваших. Не смею вас затруднять, ибо выполняю волю великого князя переговорить с вами, но вы бы меня облегчили, да и себя успокоили, если бы составили записку в том же самом смысле, как шел наш разговор, и я бы ее прочел его высочеству, без утайки.

– Согласен. – Сказал я, и в 10 часов вечера записка моя пошла к Перрену.

Когда я пришел на другой день в департамент, то узнал от преданного мне чиновника, что уже в общем присутствии сидят Гогель и все начальники отделений. Рапорт мой и еще какая-то записка (как я после узнал, копия с данной Перрену, ночью снятая, а к утру доставленная Гогелю) находятся там же, и приказано никого не впускать в залу без доклада; а если можно, то всем отказывать. Конклав просидел до 4 часов и разошелся пасмурно. На другой день с утра та же самая история, но в 2 часа вызывают меня в присутствие, и Гогель, держа в руках мой рапорт, сделал мне пять вопросов, – с видимой целью смешать меня, – но которые только дали мне возможность удостовериться, что если не подлинная моя записка, то точная с нее копия – в руках его. Получив от меня короткий ответ, разрешил выйти, и на следующий день он по всем предметам моего рапорта, кроме пяти словесно отобранных ответов, потребовал дать дополнительные объяснения. В этот день все чиновники моего отделения по особому представлению военного министра получили денежное вознаграждение и с признательностью благодарили меня «за жертву собой». Зная всю хитрость и злобу враждующих ко мне, я взял предосторожность при объяснениях на письме присовокупить и данные мной ответы на словесные вопросы…

Прошло еще несколько дней. Общее присутствие собиралось ежедневно, чего прежде не было. Горев, которому поручена была редакция по составлению против меня обвинительного акта, после каждого присутствия бегал с бумагой в руках к Перрену и всегда возвращался с пасмурным видом, приветствуя меня каждый раз, ибо нельзя было миновать того места, где я занимался. Я видел приближающуюся грозу и ожидал только, с которой стороны грянет гром. Наконец, по приезде в Петербург герцога Веллингтона его высочество приказал обоим директорам артиллерийского и инженерного департаментов прибыть на квартиру герцога для представления, и перед выходом подошел ко мне адъютант его высочества, вскормленник и ученик мой, сослуживец по гвардии, князь Долгоруков,[362] который сказал мне вполголоса:

– Ну, батюшка Иван Степанович! Сегодня читали мы с его высочеством рацею против вас на шестнадцати листах! Признаюсь, было что читать, а еще более писать это! Но не опасайтесь ничего. Его высочество вполне оценил кляузы и не выдаст вас!..

Когда же великий князь вышел в залу с герцогом, то, приближаясь к нам, сказал по-французски:

– Вот артиллерийский департамент, – и, как будто не заметив Гогеля, стоявшего с прочими начальниками отделений в голове линии, начал с меня:

– Подполковник Жиркевич. Я в виде опыта начал с него, чтобы преобразовать совершенно этот департамент, находя, что гражданские чиновники не всегда понимают и (не всегда) ведут дела как следует. – И на меня взглянул с особенным одобрительным взглядом.

Через два дня после этого, опять явился ко мне в отделение Перрен и с пасмурным видом сказал мне, что «его высочество, получив от меня записку и в то же время против меня рапорта Гогеля, прислал мне сказать, что ему очень хотелось бы прекратить эту распрю и в особенности избежать малейшей о том переписки. Кроме того, не соглашусь ли я на посредничество? Он выбрал к тому известного добрейшего человека генерал-лейтенанта Федора Ивановича Апрелева, состоящего при его высочестве. Но если я не согласен на сие лицо, то чтобы сам указал, кого желаю иметь посредником».

Не знаю, может ли внимание и милость простираться далее и мог ли я отказать в согласии на это?

Федор Иванович Апрелев, пред которым я почитал себя ребенком, ибо едва ли он не был уже тогда генерал-майором, когда я только-только лишь поступал в корпус, прислал за мной, обошелся со мной необыкновенно ласково, усадил меня и спросил:

– Скажите, сделайте милость, что у вас за история с Гогелем? Его высочество поручил мне разобрать и, буде можно, помирить вас обоих. Я вас знаю и почитаю как благороднейшего человека и Гогеля уважаю тоже, но только не предвижу, что я могу тут сделать. На словах Гогель закидает меня своими суждениями, а писать – он поведет так, что и концов не найдешь, да и великий князь запретил мне принимать что-либо писанное. Признаюсь вам, это дело для меня совершенная комиссия! Что вы ссоритесь с Гогелем, меня это нисколько не удивляет; но вы задели в записке вашей Перрена. В его руках, так сказать, участь и будущий ход службы сыновей моих. Если я возьму вашу сторону, посудите сами, чего ждать должно для них. Ради Бога, научите меня, как бы все кончить и свести вас с Гогелем. Я безотговорочно все сделаю, что вы ни укажете!

– Попросите его высочество, чтобы он выпустил меня из департамента, – сказал я, – и с моей стороны все дело кончено.

– Нет, – возразил Апрелев, – единственное условие великого князя, чтобы вы непременно остались в департаменте.

– Вот один случай, где для меня воля его высочества имеет свой предел, – отвечал я. – Я должен выйти из департамента для чести своей – в настоящем чине или даже солдатом, видно уже такова судьба моя.

Этим разговором окончилось предложенное мне посредничество…

Часть XVII***1826

Происки чиновников. – Дело о перевозке орудий. – 60 тыс. рублей вместо 700 тыс. рублей. – Швензон. – Решение дела по жалобам на начальство. – Смена Гогеля.

Время шло своим порядком. Я продолжал работать и трудиться с усиленной энергией. Настал февраль. По делу о вооружении польских крепостей на торги в департамент никто не явился. В Риге и в Киеве выпросили цены громадные: в Риге более 10 рублей, а в Киеве 12 рублей с пуда и еще с оговоркой, что если торги не будут сейчас утверждены, то они отказываются, потому что путь с каждым днем все более и более портится. По расчету моему, вся операция по перевозке обходилась бы казне свыше 700 тыс. рублей. Ко мне являлся на квартиру какой-то еврей, но мной не был принят, а на другой день в отделение пришел еврей, украшенный четырьмя или пятью медалями, объявил, что он подрядчик, за которым остались торги в Киеве, что время не терпит, что для больших орудий нужно устраивать особого рода повозки, могущие служить для зимней и летней перевозки, что от этого цены немного высоки, и если я потороплюсь этим делом, то ему и мне будут выгоды. Тут же явился гофмаклер Краммер, получавший за каждый подряд свои куртажные по 2 копейки с рубля, и вежливо просил меня объявить ему, как идет и как я полагаю разрешить это дело. Я ему объяснил, что это вполне будет зависеть от военного министра, которому я уже готовлю доклад, и они, раскланявшись со мной, ушли в полной уверенности, что я не отказываю в своем согласии на их дело. Но в тот же самый день я изготовил записку и отослал готовую для подписи к Гогелю, где, повторяя вкратце прежнюю переписку, прибавил, что в то время, когда началась переписка, департамент не мог распоряжаться еще запасными орудиями, предназначенными для финляндских крепостей, ибо хотя и предвиделось уничтожение некоторых, но положительно ничего еще о том нельзя было сказать, ибо зависело совершенно и единственно от воли государя. Но что теперь открывается возможность, не разоруживая Киева и Риги, взять орудия на берегу Невы из арсенала, и хотя морской министр Моллер и находил затруднения в даче военных судов для перевозки, но русское купечество, вероятно, найдет свои выгоды перевезти орудия и снаряды до Данцига. Далее же департамент предположения свои простирать не может, но что положительно известно, что плоскодонные суда легко ходят вверх по Висле до Плоцка, и если правительство признает возможным испросить от прусского согласие на дальнейший пропуск орудий, то, вероятно, сыщутся в Данциге желающие поднять тяжести по крайней мере до Плоцка, а может быть, и до Варшавы; между тем, как бы департамент ни спешил операцией, зимний путь пропадает, а с получения разрешения и совсем уже пропадет, и орудия принуждены будут ожидать другой зимы. На вооружение вновь Риги и Киева потребуется вновь более миллиона рублей. Гогель подписал, и записка в тот же вечер пошла к министру, но разошлась с предложением от него, в коем говорилось, «что хотя частным образом, но известно, что торги по сей операции кончены, министр требует решительно, чтобы это дело было кончено, не теряя минуты времени, ибо уже на все состоялась положительная высочайшая воля».

На другое утро прибежал ко мне Краммер и удивился, что я не предварил его о придуманной мной перемене, утверждая, между прочим, что новое предположение ни к чему не поведет, так как таких тяжелых, как 36-фунтовые чугунные орудия, нельзя поднимать на плоских судах по Висле, и что все это одна химера, воображение, ибо уже об этом прежде обсуждали Дибич, Моллер и он, Краммер! Кончилось тем, что орудия и снаряды ровно через год после сего водой, как мной было указано, перевезены до Варшавы и вся доставка обошлась казне только около 60 тыс. рублей.

Заваривши кашу, я не заботился нисколько, кому придется хлебать оную, и в марте, за несколько дней до родов жены моей, когда я в заботах семейных предположил отдохнуть несколько дней, пославши рапорт, что я нездоров, внезапно вошел ко мне прямо в спальню полковник Швензон, в отставном уже костюме, и удивил меня, объявя, «что он чувствует сам, что поступил дерзко, войдя ко мне без доклада, но он знал, что я не приму его. Но как судьба его совершенно в моих руках, то он на все решился, даже быть выгнанным, просит только его выслушать, и затем пускай решится его участь. Он не просит совершенного помилования, ибо знает, что дела слишком далеко зашли, но просит одного: великодушно неидти и не разрывать далее! Знает, что я уважу его просьбу…» Поблагодарив его за столь хорошее мнение обо мне, я сказал, что вовсе никогда не желал и не думал делать не только ему зла, но даже и тем, что явно враждуют против меня, но что правила мои таковы, что я всегда борюсь со злом и стараюсь если не могу его совсем уничтожить, то по крайней мере на столько ограничить, чтобы оградить окружающее от тлетворного его действия, и что теперь я только хлопочу об одном, чтобы развязаться с департаментом, и почту себя им, Швензоном, облагодетельствованным, если он к тому будет содействовать. Тут он объявил мне новость, «что дело мое уже не у Апрелева, а у К. И. Оппермана, что первый отказался от посредничества, объявя великому князю, что Гогель считает его своим личным врагом и потому неприлично ему судить действия Гогеля; что Опперман – честный и благородный вельможа, старее Гогеля чином, пользуется доверием у государя и, таким образом, все дело мое теперь зависит от Оппермана, что все бумаги по этому предмету находятся теперь у правителя дел Оппермана и по ним ему докладывает и по его-то, правителя, совету он, Швензон, приехал в Петербург, чтобы тоже как-нибудь похлопотать, замять относящиеся до него дела. Распространяясь далее, признался мне, что, конечно, во многом виноват, сам знает и сознается в этом и что на все на это есть документ, находящийся в моих руках (его письмо, писанное ко мне), но что со всем тем он просит пощады. Сознался, что от одной постройки сарая около Гельсингфорса получил выгоды более 20 тысяч рублей, но готов пожертвовать этой суммой с процентом, только чтобы далее не рылись». Вынув из шкатулки письмо Швензона, я спросил его, показывая ему, не это ли его беспокоит. Со смущением он начал меня уверять, что знает очень хорошо, в каких «благородных» руках оно находится, и потому оно не может его тревожить, а что он пришел ко мне, единственно моля о пощаде, и что если я ему дам слово, то он будет совершенно спокоен… Тогда я разорвал это письмо на мелкие куски, отдал ему, прибавя:

– Вам будет стоить не боле 2 тысяч рублей уладить, чтобы меня выпустили – и, мне кажется, я вправе просить вас об этой жертве.

Признаюсь – я увидел слезу на лице Швензона. Тронутый, как мне казалось, моим поступком, он начал меня благодарить, сказав:

– Иван Степанович, мне нечего теперь таиться перед вами; я предлагал двадцать тысяч рублей с процентом, следовательно, дело не о двух тысячах рублей, но в том, что все хлопочут вас спихнуть, и не то чтобы за деньги, а сами бы рады дать, но все истощено! Великий князь слышать ничего не хочет. Бог знает, как все это окончится!

По уходе его крепко я задумался. Бог знает, чем все это кончится. «С сильным не борись», – говорит пословица, и, пожалуй что, она и права, как увидим далее…

После этого я уже ничего не слыхал о своем деле, не видал ни Оппермана, ни его правителя дел, ни Перрена, ни Швензона, ни даже самого Гогеля. В последних числах марта в одно прекрасное утро входит ко мне в отделение секретарь Павлов, объявляя, что меня Гогель приглашает в присутствие. Я немедленно пошел и увидел весь ареопаг, с важной осанкой кидающий на меня взгляды. На поклон мой никто не отвечал, кроме Трохимовича, и Гогель, с улыбкой обратясь к Павлову, сказал:

– Господин секретарь, прочтите указ.

В указе я утверждался начальником отделения.

– Это я хлопотал, – прибавил Гогель, – а теперь прочтите предложение великого князя, которое Иван Степанович сам выпросил!

В этом предложении, которое начиналось по подскобке: «По доносу подполковника Жиркевича», и проч., «Я в подробности вникнул в дело и нашел: во-первых, что Жиркевич поступил весьма неосмотрительно и даже неосторожно, делая свои натяжные по делам суждения, как показано по прилагаемой выписке. Во-вторых, рапорт к вице-директору написан в неприличных выражениях, – но, с другой стороны, я нахожу, что Жиркевич был вынужден некоторым образом на такой поступок, ибо вопреки всех законов его не допускали в общее присутствие и заседание с другими членами департамента и тем лишали его средств делать справедливые возражения в законном порядке, в чем я даже вижу умысел, а потому предлагаю: Жиркевичу в общем присутствии объявить мою резолюцию, по каждому предмету в выписке изложенную, и вице-директору Гогелю делаю за все беспорядки строжайший выговор и что одна его прежняя и долговременная служба изъемлет его от дальнейшего строжайшего взыскания. Жиркевич с сим вместе назначается по его собственному желанию в Московское артиллерийское депо».

В выписке же было написано в следующем порядке: в одной графе «Жиркевич показывает», во второй граф «Гогель объясняет», в третьей «Жиркевичу за незнание дела и за видимую натяжку сделать выговор, но дело привести к тому концу, как он предполагает» (?). Когда все это прочли, я спокойно попросил позволение самому прочесть, что против меня сказал Гогель, ибо я хорошо не расслышал. Когда я удовлетворил свое любопытство, то я всю эту комедию окончил словами:

– Благодарю ваше превосходительство за одно только добро, которое вы в два года для меня волей или неволей сделали. Ваших замечаний не опровергаю и опровергать не стану, ибо почитаю себя счастливым, что все оканчивается давнишним моим желанием выйти из департамента, а еще более, что посторонние лица, замешанные по сему делу, благодаря Бога, не пострадают от меня, ибо зла никому не желаю, – и с тем, раскланявшись, вышел.

Не знаю, долго ли продолжалось торжество Гогеля, ибо навстречу мне внесли в присутствие департамента о смене Гогеля, состоявшейся того же самого числа. Это, кажется, он тоже сам себе выпросил!

Часть XVIII***1826–1827

Отъезд в Москву. – Замаранный формуляр. – Просьба об отдаче под суд. – Командировка в Шостенский завод. – Совершенное оправдание. – Вторичное поступление в департамент.

Чистый совестью, спокойный духом, я полагал, что все мои расчеты с департаментом кончены, ожидал только отправления своего в Москву и перестал посещать департамент. Не знаю причины, но только целый апрель месяц не было ни слова о моем отправлении. По воскресным дням сначала являлся я во дворец великого князя, но, усмотрев, что те самые лица, которые прежде принимали во мне столь сильное участие, стали избегать со мной разговоров и даже видимо охладели ко мне, я уселся дома. Кроме прогулок, никуда не показывался. Наконец, в первых числах мая я получил предписание отправиться к месту назначения. В Москву я прибыл 24 июля, а 25-го числа, в день рождения государя, являлся к великому князю, находившемуся там по случаю предстоящей коронации.

26 июня в первый раз явился я в депо. На другой день, с умыслом или ненарочно, положены были на стол бумаги из департамента о моем перемещении. Без цели взглянул я на них и что же увидел к полному моему изумлению Гогель в формулярном моем списке отметил, «что он не может аттестовать меня достойным к повышению чина, а почему – можно видеть из прилагаемого в сем же предложения великого князя» (предложения, где мне сделано десять выговоров, а ему, Гогелю, сделан строжайший выговор). По кондуитному же списку написал в отметках: «Деятелен без усердия – сварлив».

Побледнев как полотно, побежал я во дворец великого князя и, найдя там адъютанта его Бибикова,[363] служившего тоже со мной в гвардии, просил его доложить обо мне его высочеству. Бибиков, изумясь моего встревоженного вида, с дружеским участием расспросил меня о причине и успокоил меня несколько, советуя не являться к великому князю в таком расстроенном духе, и взялся передать письмо мое и на словах объяснить мое дело. При рассказе моем, что меня так взволновало, у Бибикова не один раз вырывались восклицания:

Назад Дальше