Записки Ивана Степановича Жиркевича. 1789–1848 - Иван Жиркевич 24 стр.


26 июня в первый раз явился я в депо. На другой день, с умыслом или ненарочно, положены были на стол бумаги из департамента о моем перемещении. Без цели взглянул я на них и что же увидел к полному моему изумлению Гогель в формулярном моем списке отметил, «что он не может аттестовать меня достойным к повышению чина, а почему – можно видеть из прилагаемого в сем же предложения великого князя» (предложения, где мне сделано десять выговоров, а ему, Гогелю, сделан строжайший выговор). По кондуитному же списку написал в отметках: «Деятелен без усердия – сварлив».

Побледнев как полотно, побежал я во дворец великого князя и, найдя там адъютанта его Бибикова,[363] служившего тоже со мной в гвардии, просил его доложить обо мне его высочеству. Бибиков, изумясь моего встревоженного вида, с дружеским участием расспросил меня о причине и успокоил меня несколько, советуя не являться к великому князю в таком расстроенном духе, и взялся передать письмо мое и на словах объяснить мое дело. При рассказе моем, что меня так взволновало, у Бибикова не один раз вырывались восклицания:

– П…..ть! месть! – Обо мне же и говорить нечего…

Возвратясь домой, написал я письмо к его высочеству, где объяснил, что служба моя по департаменту по несчастным для меня обстоятельствам вместо ожидаемого поощрения безвинно подвела меня под гнев его. Видя, что дело мое окончено исполнением просьбы моей – переводом в Москву, я не решился бы никогда беспокоить его высочество новым пересмотром моего дела, если бы не месть и не злоба Гогеля, который и здесь меня преследует. Но чувствуя себя совершенно правым, я прошу его предать меня суду, хотя мне и сделано десять выговоров, и поступить со мной, не ослабляя ничего! Окончил письмо словами: «Прошу не награды, жду не милости, а требую строгого правосудия».

Когда я прочел это письмо свояку своему Озерову, он испугался и со слезами просил меня смягчить выражения. Бибиков же, напротив, прочитав со вниманием, сказал:

– Славно! Так пишут только честные люди! Давай – отнесу!

Три дня сряду являлся я к Бибикову, чтобы узнать, какой результат, и всякий раз получал ответ:

– Письмо распечатано и лежит на столе у великого князя; заметно, что он его несколько раз перечитывал, но ни слова об вас!

Наконец на четвертый день я получил повестку от Перрена – явиться к нему, и он объявил мне решение, «что его высочество с особенным вниманием, несколько раз, изволил читать письмо мое и приложенную к нему записку; что я сам накликаю на себя правосудие и он сегодня же предписал новому директору департамента, собрав все бумаги, относящиеся к моему делу, лично рассмотреть их, и теперь все будет зависеть от Игнатьева.[364] Но если и он найдет меня виноватым, то чтобы я не пенял на великого князя – сам напросился!» Я просил Перрена поблагодарить и за сию милость его высочество.

Через два дня получено в депо предписание из департамента отправить меня немедленно на Шостенский пороховой завод, в помощь генерал-майору Богуславскому,[365] для поверки силы пороха. Комиссия ничтожная, но цель видимая – удалить меня из Москвы, пока его высочество там будет! Уехав в июне, я вернулся назад в ноябре.

Нового директора артиллерийского департамента я вовсе не знал; со всем тем решился в сентябре из Шостенского завода написать к нему несколько строк и намекнуть ему о справедливости. В Москву я возвратился 6 ноября, а 8-го, накануне смерти свояка моего Озерова, имел еще удовольствие прочитать ему письмо директора, в котором он мне писал, «что, рассматривая мои дела, он нашел, что я на прежнем моем месте действовал не только как чиновник со способностями, деятельно и усердно, но даже и в отношении личных врагов моих как человек честный и благородный – щадил их. А потому, не зная меня лично, но уважая мои правила, не спрашивая моего согласия, он решился покороче со мной познакомиться и представил о назначении меня к нему чиновником по особым поручениям. Что это зависит совершенно от меня, принять это место или отказаться. В последнем случае хотя я и получу предписание о новом назначении, но чтобы я не трогался с места, а написал бы ему откровенно – почему не желаю и куда именно хочу сам, и тогда он будет хлопотать за меня».

Конец письма меня, однако, озадачил: «Вы были на Шостенском заводе и, вероятно, многое узнали там… Напишите мне под рукой и секретно, что там делается, а письмо это сожгите!..» При письме приложено предписание великого князя уничтожить аттестацию Гогеля и сделанные мне выговоры. Подумав и посоветовавшись дома, я отвечал директору, что первое предложение его я принимаю с благодарностью, но прошу пособия для выезда, а о сделанном мне вопросе откровенно сознался, что он удивил меня, ибо если он, Игнатьев, действительно считает меня за благородного человека, то мог бы обо всем, что он желает, спросить меня официально. К секретам же я неспособен, и потому не ошибка ли это в его мнении обо мне, – тогда лучше вовсе и не брать меня.

В ответ я получил предписание ехать в Петербург и 600 рублей на подъем. Письмо директора я сжег.

По приезде моем в Петербург первый мой выход из дома был к своему начальнику, чтобы поблагодарить за оказанную справедливость в моем деле. При этом свидании я имел с ним довольно долгий разговор, где объяснил ему свои правила, а равно и свой образ мыслей, и он просил у меня извинения, что без умысла огорчил меня своим вопросом, дружески обнял меня и затем, пригласив меня с собой, повез в своей карете на первое свидание в департамент, восхищаясь мыслью, как меня там встретят. Я же, чего и ожидал, нашел там всех себе друзьями: Воронина, Горева и Фатьянова, а прочих же и подавно.

Скоро выбыл в отставку Перрен, так как канцелярия фельдцейхмейстера заменена была особым штабом, коего начальником назначен Засядко,[366] а дежурным штаб-офицером Жуковский, ревизовавший департамент и временно исправлявший должность начальника штаба.

По вторичном прибытии моем в артиллерийский департамент, когда явился я к директору и он повез меня в департамент, обратился ко мне с расспросами насчет бывших моих товарищей, членов присутствия, и просил меня по секрету рассказать и вперед говорил бы ему, что знаю или что узнаю о них. Я повторил ему мой отзыв, что официально может требовать всего и услышит всегда полную и совершенную истину, но если он намерен употреблять меня как шпиона, то, судя по его же выражениям, изложенным в его письме, он должен видеть, что я к тому вовсе неспособен и лучше в начале меня отпустить, нежели впоследствии испытывать безуспешно меня.

В департаменте поручен был мне поверхностный надзор за 1-м отделением, которым управлял подполковник фон Боль, аккуратный, но весьма непроворный и мнительный немец. Главные же занятия мои заключались в собрании полных и точных сведений о числе орудий и годных лафетов по крепостям.

Когда я явился для представления к великому князю Михаилу Павловичу, при этом находился князь Яшвиль, и его высочество, обратясь к нему, сказал:

– Думали совсем съесть его, а он опять с нами!

В апреле 1827 г. возложено было на меня поручение: ехать прежде в Кременчуг осмотреть вновь строящиеся там для южных крепостей лафеты, а оттуда в Одессу для покупки 4 тыс. пудов серы и сколько можно английского свинцу и красок для лафетов, затем в Херсон – осмотреть арсенал и представить обо всем, что найду, подробные сведения.

Постройкой лафетов в Кременчуге заведовал подполковник Титков,[367] бывший фельдфебелем в гвардейской артиллерии, когда я еще там служил, и потому мне знакомый.

Кременчуг был выбран пунктом заготовления лафетов потому, что сюда совершенно за бесценок сплавляют леса вниз по Днепру, а отсюда уже нагружают на барки и идут далее, до Херсона, а затем на судах морем в Одессу и в Севастополь. Эта перевозка обходилась весьма дорого, так что бревно, стоящее в Кременчуге 5 рублей, в Одессе уже стоило 25 рублей, а в Севастополе 30 рублей. Бревна покупались Титковым прямо с плотов, просушивались искусственным образом в самое короткое время, вследствие чего подготовленные части еще на месте уже давали трещины. Чего же должно было ожидать по перевозке их в Севастополь, через степь и в самое знойное лето? При всей своей заботливости и расчетливости Титков все-таки едва не отдан был под суд, и как разделался окончательно – не знаю…

На закупку серы, свинца и красок в Одессе со мной была отпущена сумма до 8 тыс. рублей. По справкам, взятым из департамента, сера с доставкой из Одессы на Шостенский завод обходилась от 8 р. 50 к. до 12 р. 50 к. с пуда и с упадком до 1/4 части при сдаче ее на заводе. Английский же свинец покупался по 16 р. и до 18 р. 50 к. за пуд. Не быв никогда хозяином и закупщиком никаких предметов, крепко боялся я попасть впросак и беду, и по прибытии в Одессу прежде всего я принялся секретно разузнавать сущность дела и нашел, что сера на месте никогда не продавалась дороже 4 р. за пуд; свинец испанский 6 р., а английский 6 р. 10 к. и 6 р. 20 к. за пуд. В складах имелось свинца испанского до 15 тыс. пудов, а английского только до 3 тыс. пудов. За последний запрошена была цена 11 р. с пуда, а за испанский только по 6 р. За серу евреи просили по 3 р. за пуд. Видя такую разницу в ценах английского от испанского свинца, я при осмотре того и другого на всех испанских болванках увидел клеймо: «Лондон». Тогда я решился испробовать тот и другой и нашел, что испанский дает самую незначительную часть утраты при переливке и несколько хрупче английского. Я решился предварительно обо всем донести директору и послал к нему образчики свинца через почту; серу на почте не приняли. Вместо ожидаемой благодарности я получил замечание, чтобы я остерегался покупать серу, ибо сомнительно, чтобы она была годная по цене ее, а свинца, кроме английского, не смел другого покупать, ибо таковой только всегда приобретался департаментом.

На замечание мое, изложенное в донесении моем директору, что евреи, покупающие серу для Бердичева, укладывают ее в холщовые мешки, а не в бочки, что для возки несравненно вместительнее и легче, ибо слагается лишний вес дерева, мне было замечено, что сера всегда возилась в бочках и что бочки должны быть непременно запечатаны. По всем этим замечаниям я тотчас увидал, что г. Воронин до тонкости знает все дело. Я купил серу с доставкой на завод по 4 р. 10 в. за пуд, и она там оказалась с барышом, так как на месте она дала упадку только 1/8 часть. Английского свинца куплено около 3 тыс. пудов с доставкой по 9 р. 50 к., а испанского (с клеймом «Лондон») сторговался по 5 р. за пуд.

Окончив эти дела, я ожидал, что за них меня потребуют в Петербург, но получил от директора частное письмо, наполненное едва ли не любовными выражениями, и приказание немедленно ехать в Петербург через Херсон.

От многих одесских купцов услышал я весьма нелестные отзывы для моих предшественников: мне объявили, что они во мне нашли «феномен», какого и не подозревали найти в России, т. е. что я предоставленный ими мне процент с товару просил зачесть уступкой цены в пользу казны, а чумаки, отвозившие серу и свинец, за расчет и данные каждому ярлыки с расчетом в буквальном смысле расцеловали мне ноги…

Сверх сих поручений предписано мне было осмотреть в Одессе заготовленные леса для починки старых и постройки некоторого количества новых лафетов, а также и самые лафеты, на поправку которых по смете предполагалось до 7 тыс. рублей. Лесов я вовсе не нашел и из числа 300 лафетов, для коих требовались дубовые новые оси, нашел только две оси (!) с изъяном, а прочие все отлично крепкие. Дубовые бревна для осей продавались по 35 рублей за бревно. В продолжение трех недель не было подвозу лесу, в котором ощущался сильный недостаток, то будучи сам на пристани, осматривая лежавший там лес, заметил, что лежащие там дубовые обрубки в 2,5 и 3 аршина длины – подходящая мера для осей и такой же толщины, как бревна, – могут с успехом и пользой для казны заменить самые бревна. Бревна длиной 3 сажени, как я выше сказал, стоили до 35 рублей штука, а каждый обрубок в 2,5 аршина от 2 до 3 рублей, следовательно, пользы имелось от каждого бревна с лишком 25 рублей, и, во-вторых, в обрубках была та выгода, что если где имелась порча, то могла быть видна тотчас с концов, а в бревне могла оказываться и в средине, почему дерево неминуемо должно было идти в брак. Вследствие сих обстоятельств я разъяснил директору рапортом мои предположения, избегая всего, что могло накликать беды на начальника крепостного штата, а в частном письме со всей откровенностью описал все остальное.

Здесь приведу кстати один случай по сему поводу. Полковник Облеухов, начальник крепостного штата, испугавшись открытого мной недостатка и обмана, пришел ко мне с выговором, «что я хочу его погубить, невзирая на большое семейство, состоящее из трех дочерей (красавиц), и уничтожить всю прежнюю его службу»; на отзыв мой, что я сделаю все, что укажет мне моя совесть, он бросился к начальнику таможенного округа, знакомому мне князю Трубецкому,[368] искать его заступничества, а тот прибежал ко мне с просьбой о бедном. В ту самую минуту, когда он взошел ко мне, я собирался запечатывать донесение и письмо мое к директору, то, не говоря ему ни слова, дал их прочесть князю и предложил ему, если он желает, то может их свезти и показать Облеухову для его успокоения. Через час после его отъезда растворяется дверь, и Облеухов – бух на колени. Я обомлел от удивления и конфуза!.. Починка лафетов вместо 7 тыс. рублей обошлась в 300 рублей, и Облеухов в следующем году получил Св. Владимира 3-й степени; о награде мне сказано будет ниже.

Настал разрыв с Турцией.[369] Граф Дибич потребовал от директора записки об общем положении артиллерийских частей, по крепостям южного края и Черного моря. Записка требовалась в 24 часа. Еще во время управления 1-м отделением я предвидел возможность подобного требования и для сего содержал потребные к тому сведения в таком порядке, что в несколько часов мог дать полный отчет, следовательно, записка поспела бы к сроку. Означенным округом после смерти подполковника Сигизмунда командовал генерал-майор Брамм – добрый, благороднейший, но вовсе не способный ни к чему человек, и как только объявлен был разрыв, то вместо Брамма отправлен был из Киева для управления крепостями того края генерал-майор Дидрихс, и не более как за два дня до предписания Дибича получено было от Дидрихса описательное представление насчет положения запасов и лафетов по всем крепостям, на которые в свой проезд он взглянул на лету. Само по себе разумеется, что донесение его не могло согласоваться во многом с моей запиской, и это заставило Игнатьева тотчас усомниться на счет верности моих соображений, и он тайком от меня поручил вовсе не сведущему столоначальнику, по донесению Дидрихса, справясь, однако же, с департаментскими сведениями, исправить мою записку. Эта операция продолжалась более трех недель, а между тем каждая почта приносила к директору дополнительные донесения к исправлению первых, и моя записка все более и более подтверждалась, так что через три недели она пошла в первоначальном виде. Не знаю, остался ли Дибич благодарным за ожидание. Здесь кстати расскажу, как у нас вообще все скоро делалось через переписку.

Начальник южного округа генерал-лейтенант Сиверс[370] тоже из опасения разрыва просил разрешения о снабжении разоруженных берегов Тамани и Фанагории по примеру прежних турецких войн. Департамент потребовал сведений от Оппермана, директора инженерного департамента, – что нужно туда? Тот сослался на Грейга,[371] которому в 1815 или 1816 г. высочайше подчинен был комитет в Севастополе об укреплении берегов. Грейг отозвался, что он ничего не знает, так как это дело относится собственно до инженерного департамента, а он располагает только берегами в Севастополе! Переписка длилась и длилась, Тамань и Фанагория во всю войну так и остались невооруженными: счастье наше, что имели дело с турками и хранились Божьим Промыслом.

В последних числах февраля 1828 г., я был командирован вторично в Одессу для закупки серы и открытия цен на свинец, и на сей раз отпущено мне было 50 тыс. рублей и сверх того предписано прежде ехать в Каменец-Подольск, где производилась отправка разных тяжестей в Измаил. Этому новому поручению чрезвычайно обрадовались бывшие мои товарищи, члены департамента, говоря, что в прошлом году в мирное время на ценах удалось мне выставить свое усердие, каково-то будет теперь – когда открылась война! Прислушиваясь к этим толкам, директор департамента предписал мне, если цены будут высоки в Одессе, ехать до Таганрога и где будет выгоднее, там и произвести покупку. На словах разрешено мне серу отправлять в мешках, а свинец дозволено купить испанский.

Во время пути на станции Боровичи ожидали проезда государя.[372] Его величество изволил прибыть на станцию вместе с принцем Оранским[373] часу в 11-м утра, и оба вышли из коляски полусонные. За четверть часа до их прибытия приехал один из генерал-адъютантов. Увидя, что несколько человек ожидают прибытия государя с прошениями, приказал всем удалиться от подъезда, говоря, «что грех на каждом шагу беспокоить государя, и без того уже озабоченного!», но я, как непроситель, остался на крыльце. Государь, выйдя из коляски, подошел ко мне, удостоив вопросом кто я куда еду и зачем и, сказав:

– Я знаю вас! – вошел в покои. Через полчаса приехал граф Бенкендорф[374] с генералом свиты принца Оранского и, найдя меня, все еще стоявшего на крыльце, спросил:

– Давно приехал государь и не подавал ли кто-нибудь прошений? – Я ему отвечал, что государь приехал с полчаса, а прошение никто не подавал, ибо всех просителей заблаговременно удалил Игнатьев.

– Напрасно! Как это можно делать! Государь так милостив ко всякому, что не тяготится принимать прошения никогда. Прошу вас, соберите тех, которые хотели подавать государю, я сейчас выйду и доложу об них!

Засим, пробыв с четверть часа в комнатах, возвратился к просителям, которым я успел передать слова графа, расспросил каждого о предмете его прошения, человек двух убедил не затруднять государя, ибо их просьбы были такого рода, что подлежали разбору присутственных мест и не перешли еще апелляционных своих инстанций, но и тут присовокупил:

– Я вам советую это, но делайте как знаете! – и затем пошел докладывать.

Государь в ту же почти минуту вышел на крыльцо в сопровождении графа Бенкендорфа, принял благосклонно от каждого прошение и каждого удостоил словом. Позади всех просителей находился исправник, отставной майор, в егерском мундире, мужчина вершков двенадцати росту. Когда подъехал Игнатьев, он не думал подавать просьбы, по крайней мере не видно было у него в руках никакой бумаги; но слыша мой разговор с графом Бенкендорфом, он пошел в комнату смотрителя и там на листе почтовой бумаги написал несколько строк и, в свою очередь, подал прошение государю при послужном своем списке. Список был написан на трех листах. Государь принял записку и с глубоким вниманием стал читать список, что продолжалось минут с 10, потом, обратясь ко мне, сказал:

Назад Дальше