Записки Ивана Степановича Жиркевича. 1789–1848 - Иван Жиркевич 38 стр.


Возвратясь в Симбирск поутру, к 9 часам, во вторник, еще до ухода почты, я успел обо всем написать новое донесение министру, не взяв старых донесений моих с почты, ибо я все подробности передавал с пометкой числа и часа, следовательно, они все-таки долженствовали быть отправленными.

Через несколько дней прибыл в Симбирск и князь Лобанов-Ростовский, который между тем объехал и другие лашманские волости, тоже и в Курмышевском уезде, в некоторых местах он находил небольшое волнение и колебательство, но везде оканчивалось покорностью, и не более как в десять дней у лашман запашка устроилась. Теперь оставалось дело в окончательном объяснении со мной.

Князь П. М. Волконский требовал, чтобы Лобанов спросил у меня, отчего я не поехал лично при самом начале возмущения на место, где оно возникло. Лобанов деликатничал дать мне письменный запрос об этом, но я сказал ему, что я вовсе не вижу ничего тут необыкновенного, я готов ответить на все, но только мне непонятно одно: как такая близкая особа к государю может объяснять его волю своим подчиненным сегодня так, а завтра иначе?! Лобанов ничего не сказал на мое замечание, но две недели я не получал от него запроса. Видно было, что он писал о разговоре со мною к князю Волконскому, но потом прислал бумагу, заключающую в себе, «что я для решительного окончания возмущения был лично в одной волости и тем тотчас прекратил волнение, то почему не решился я при самом начали употребить сию меру в другом месте?» Я отвечал резко и решительно: выставя в начале статьи закона о полицейской власти, потом первое сообщение мне о лашманских землях как их собственности, наконец, оставя весь ход происшествия, присовокупил, «что Бестужев в первом своем отношении ко мне, прописав о высочайшей воле, чтобы у лашман была общественная запашка, обманул меня! Прежде он сообщил мне, что его начальство объяснило ему, как следует взирать на подчинение ему лашман, что противоречило с последним его требованием. Я привык высочайшее имя произносить только в важных делах и всегда с подобающим к оному уважением, как к святыни, а лашманам объявить высочайшую волю по обманному отношению Бестужева мне было невозможно, ибо выполнение оного могло довести до пролития крови, тогда меня же бы обвинили за легковерие, недоразумение и жестокости. Да я даже и мыслить не смел, чтобы в России нашлось лицо, которое государеву волю подчиненному решилось толковать сегодня так, а завтра другим образом». Это последнее выражение, как после узнал я, вооружило против меня совершенно князя Волконского, и он даже просил государя отрешить меня от должности и судить.

Ответ мой на запрос Лобанов обещал лично вручить государю, прибавив, «что у него на сердце легче, ибо на словах передавать то, что я ему говорил, из опасения восстановить против себя Волконского он не решился бы».

Следы сего дела, однако же, все еще оставались в рапорте симбирского исправника, где было поименовано несколько лиц в явном ослушании, да и князь Лобанов в первом письме назвал нескольких, более упорствовавших. О них через губернское правление поручено было советнику оного произвести следствие и предложено делу дать ход по форме. Князь Лобанов, конечно, послал от себя донесение, а сам еще оставался для объезда и осмотра корабельных лесов в Курмышском уезде, по особому от государя поручению. Всего прожил он в Симбирской губернии недель шесть. По отъезде его, я получил от министра извещение, что государь предоставил окончательную расправу с обвиненными произвести самому удельному начальству по его усмотрению. Форменное судопроизводство о сем деле прекратить. Потом через несколько дней вторично известил меня, что по представлению управляющего удельной конторой, чтобы десять человек лашман сдать в рекруты, одного сослать в Сибирь, а около 60 человек, наказав розгами, оставить на месте жительства; по докладу князя Волконского государь изъявить изволил на первые две статьи свое соизволение, но прочих приказал не наказывать телесно, а объявить им присужденное наказание и выдержать их в тюрьме месяц. Впоследствии те, которые содержались в Симбирске, просидев в остроге около пяти дней, прощены были лично государем во время посещения им острога.

Когда я уже был перемещен в Витебск, один из симбирских помещиков показывал мне два письма начальника штаба корпуса жандармов Дубельта[466] и одно ответное свое. В первом Дубельт писал, что «правительство очень неспокойно насчет сведений, доходящих из Симбирска о возмущении лашман, тем более что управляющий удельной конторой утверждает, что они бунтуют, а губернатор говорит противное, – просил уведомить откровенно, которое показание справедливо». Тот отвечал: «Мы и сами решительно в таком же недоумении, как и вы в Петербурге! Слышим и думаем, что все готово вспыхнуть. Точно как сидим над бочкой пороха, с зажженным фитилем. Но смотря на почтенного начальника нашего, спокойно занимающегося своим делом, и мы пока покойны! А что будет вперед – Богу известно». На сие письмо Дубельт известил, что оно через четверть часа по получении оного, через графа Бенкендорфа оное было уже в руках государя императора и прибавлял: «Вы, почтенный родной, а равно и достойный ваш губернатор, конечно, не посетуете на меня за сей поступок»… Из этого можно заключить, как обстоятельство сие занимало правительство!

В том же году, на масляной неделе, случилось со мной необыкновенное происшествие. В Симбирске жил некто генерал-майор граф Толстой. Князь Баратаев наконец устроил свадьбу своей дочери с князем Дадьяном[467] (о нем говорено по случаю смены Загряжского). У князя Дадьяна в качестве посаженного отца был я, а шафером – граф Толстой. Через день после свадьбы я пригласил молодых обедать к себе. За столом всего находилось до пятнадцати человек, из близких Баратаеву и Дадьяну лиц. Как-то случилось, что разговор коснулся до храбрости. Я, рассуждая о сем предмете, сказал между прочим:

– Я не знаю, какой род храбрости предпочтительнее: пылкий или холодный. Мне случилось видать в сражении два лица, оба известные у нас в России своим мужеством: князь Яшвиль и Ермолов. Первый в пылу сражения, как истинный азиатец, бросается на штыки и пушки, и его ничто не удержит. Но зато уже в эту минуту никто и не подступай к нему с вопросами! От него другого ответа, кроме ругательств, не услышишь. Ермолов – совершенно напротив. Лицо бледное, длинное. Глаза точно в горячке. Бог знает, что у него на душе! А если кто в это время приблизится к нему по делу – он, кажется, готов съесть взором. Но выслушав, отвечает резко и так положительно, что никаких дополнительных пояснений уже не потребуется.

На другой день поутру приносят мне письмо с докладом: от графа Толстого. Читаю: «М. г., вам известно, что я служил адъютантом при генерале Ермолове. Вчерашнего числа, за обедом, при множестве посторонних, в обидных выражениях коснулись вы до сего почтеннейшего моего начальника, а потому я считаю обязанностью просить объяснения вашего: по какому поводу вам угодно было ему и мне нанести оскорбление?» Я не поверил своим глазам и прочел в другой раз. Тут я вспомнил, что слышал когда-то разные истории о рубаке Толстом, бывшем при Ермолове – и вышло, что я вовсе невзначай наткнулся на него. Имея у себя множество писем Ермолова, писанных им ко мне во время его отставки, когда я служил в Туле, и где во всяком, в самых лестных выражениях, выражал ко мне свое личное уважение, я взял из них одно и отвечал Толстому: «М. г. мой! Я не постигаю, что могло подать повод письму вашему ко мне! Об Ермолове я не думал, да и не мог никогда невыгодно отзываться. Лучшим доказательством к тому может служить влагаемое здесь письмо, взятое без выбора из многих мне принадлежащих! Одно высокое уважение к Алексею Петровичу вынудило меня отвечать на ваше послание, а иначе я бы оставил оное без малейшего внимания. Прилагаемое же письмо прошу возвратить мне. Ваш покорный слуга». После этого на другой день вечером, на бале у помещика Родионова, встретился я еще раз в жизни с этим графом. Я показал вид, что его не замечаю, но он приветствовал меня самым уважительнейшим поклоном, а письмо Ермолова доставил ко мне обратно князь Дадьян.

После отъезда князя Лобанова вскорости прибыл в Симбирск заведывающий делами государыни императрицы по богоугодным заведениям статс-секретарь Николай Михайлович Лонгинов.[468] Я встретился и познакомился с ним в Корсуне, во время бытности моей там для ревизии. Он пробыл между нами трое суток; у меня обедал и провел два вечера. Само по себе разумеется, что главная цель его была осмотр Дома трудолюбия,[469] чем он не мог быть недоволен, ибо еще по тем сведениям, которые прежде того доходили о сем заведении до Санкт-Петербурга, он привез князю Баратаеву лестный рескрипт императрицы с бриллиантовым перстнем. Накануне выезда своего из Симбирска он убедительно просил меня дать ему какое-либо поручение в Петербург. Долго я отказывался за неимением каких-либо поручений, но он все настаивал на своих словах. Наконец, я ему сказал:

– Ну вот, ваше превосходительство! Вы сами напрашиваетесь, а если я вас стану просить – вы готовы будете отступиться от своего слова.

– Попробуйте! Я уверяю вас, что нет!

– Здесь, в Симбирске, есть некто княжна Тамара, фрейлина ее императорского величества, сосланная сюда из Грузии на жительство, лет 6 тому назад, по поводу открытого в Тифлисе заговора грузинских князей.[470] Я ничего не буду говорить об образе жизни сей несчастной страдалицы! Ваше превосходительство, из разговоров наших знаете, что в Симбирске, как и во всяком губернском городе, есть различные партии. Не укажу вам ни на одно лицо, но из всех партий спросите, по вашему выбору, любого: какого он мнения о княжне Тамаре? А потом взвесьте мою просьбу. Она писала по нескольку раз к графу Бенкендорфу, к барону Розену, ко всем. От всех один ответ: «Не могу принять на себя доклада о вас государю». Побывайте у нее и решите сами, что можно для нее сделать.

– Пойдемте вместе туда сейчас, – сказал Н. М. Лонгинов, но я отказался, отозвавшись, что я начальник губернии, у которого она под наблюдением и, может быть, имеет повод к жалобе на мои распоряжения. Лонгинов поехал.

Последствиями этого было письмо Лонгинова ко мне из Москвы, а после проезда государя – дозволение возвратиться в дом свой.

Княжну Тамару я лично не видал, но за три дня до выезда моего она приезжала благодарить мою жену и привезла две крупные жемчужины в виде серег и золотую цепь «на память для моей дочери». Жена моя имела неосторожность принять подарок, но в тот же день должна была отвезти оные обратно.

Часть XXVI

Приезд в Симбирск императора Николая Павловича. – Разговор государя со мною. – Представление дворянства и чиновников. – Граф А. Х. Бенкендорф. – Посещение государем больницы. – Осмотр острога. – Осмотр города. – Дом трудолюбия. – Посещение казарм кантонистов. – Маленький еврей. – Проект государя относительно набережной. – Опасный подъем на гору. – Верность глаза и необыкновенная память государя. – Обед в кабинете государя. – Мнение государя о корабельных лесах. – Отъезд государя. – В. Ф. Адлерберг. – Случай под Чембарами. – Мой отъезд из Симбирска.

В половине июля месяца (1836) получено было мной официальное известие, что государь изволит быть проездом в Симбирске 25 августа, но с тем вместе по его воле дано знать, чтобы к приему его никаких приготовлений не делалось.[471] Известив о сем бумагой губернского предводителя, я слышал от него, что нельзя же вовсе ничего не сделать для такого высокого и необыкновенного гостя, и положили, чтобы он частными письмами известил о сем предстоящем событии уездных предводителей, с тем чтобы живущие в губернии дворяне оповещены были хотя под рукой об этом. Со своей же стороны, я должен был распорядиться насчет приуготовления лошадей под экипаж и свиту государя. Для сего единственного предмета я пригласил к себе губернского предводителя Бестужева, управляющего удельной конторой Бестужева (который сам не прибыл, а прислал своего помощника) и губернского почтмейстера. Когда началось совещание, я предоставил каждому из них изложить свое мнение прежде меня и в заключении уже, согласив общие каждого из них указания, объявил свою мысль. Все трое единогласно оную одобрили. Составили журнал, подписали и в ту же минуту приказали напечатать наше постановление и изготовить предписания кому следовало о приведении всего в исполнение.

Вдруг на другой день являются ко мне губернский предводитель Бестужев и губернский почтмейстер, и первый из них, извиняясь, что он поспешил своим мнением, а теперь, раздумавши хорошенько, предлагает мне другой план свой, с которым согласен и губернский почтмейстер. Я отвечал, что сделанное постановление уже приводится в выполнение и бумаги по оному отправлены. Господин Бестужев стал говорить, что есть еще время переменить и можно послать другие предложения, но я объявил, что я уже не согласен, да и управляющий удельной конторой тоже может не согласиться, ибо его доверенным постановление тоже подписано вместе с нами. Бестужев стал видимо горячиться; я хладнокровно возразил:

– Всю ответственность за сделанное я беру лично на себя, – и он уехал от меня, огорчившись. Губернский же почтмейстер объявил мне, что он сам вовсе не подумал бы об изменении прежнего изложения, но что губернский предводитель присылал за ним и что он застал у него некоторых дворян, которых назвал по именам (все партии Андрея Бестужева), которые с криком настаивали, чтобы губернский предводитель дал другое направление наряду лошадей, к чему и его убеждали, и, таким образом, оба они вынуждены были, так сказать, ехать ко мне с новым предложением.

В первых числах августа стали съезжаться в Симбирск дворяне. Я говорил выше, что по окончании лашманской истории я повторил к министру просьбу об увольнении меня из губернаторской должности и в письме именно сказал, что не хочу быть в ответе за Бестужева, не имея влияния на его личные рассуждения. 12 августа вечером я получил частное письмо от Д. Н. Блудова, что государь без всякого со стороны его доклада, назначил меня губернатором в Витебск, с чем поздравлял меня, объясняя, что это сделано как знак особой доверенности, ибо там нужно было для управления доверенное лицо. Причем, излагая мнение, что он находит неудобным в таком случае представлять о желании моем вовсе не быть губернатором, спрашивает, хочу ли я настаивать на моей просьбе. На другой день я отвечал, что готов выполнить волю и новое назначение государя. Письмо это я содержал в тайне, тем более что оглаской его боялся помешать решительным мерам полицейского приуготовления для проезда государя. Но слух о моем перемещении в тот же день начал распространяться в высшем кругу дворянства. Андрей Бестужев с эстафетой получил это известие из Петербурга и стал говорить своим по секрету, что это сделано через князя Волконского по его, Бестужева, настояниям за лашманское дело.

15 августа прокурор Ренкевич,[472] прибыв к своему месту не более двух недель, человек благородных правил и образованный, посетив меня, спросил, знаю ли я, что дворянство располагает моим домом для принятия государя и что назначает в нем хозяином Андрея Бестужева. Я отвечал, что решительно ничего не слыхал, да и верить тому не хочу, но Ренкевич присовокупил, что хотя он сам и не был в дворянском собрании, но слышал наверное, что там готовится постановление почти в том смысле, как он мне сказывает.

16 августа получаю бумагу от губернского предводителя, в которой он пишет, что симбирское дворянство, желая достойно принять августейшего путешественника, предположило устроить для успокоения его дом, занимаемый губернатором. Для чего избрало из круга своего статского советника Андрея Бестужева как хозяина в распоряжениях, с присвоением ему звания маршала, на что и просит моего согласия. Взбешенный в полном смысле слова такой выходкой, я сию же минуту послал запрос г. губернскому предводителю: получил ли он уведомление мое, что государю не угодно никаких приготовлений к его приему, и кто в нарушении буквального смысла закона разрешил собрание дворянства? Ответа я требовал немедленно для отправления о том навстречу государя моего донесения.

Предводитель Бестужев перепугался и 17-го числа, несмотря на лихорадку, несколько дней его мучившую, приезжает ко мне, и у нас завязался следующий разговор.

Бестужев. Ваше превосходительство прислали мне бумагу, на которую я вовсе не знаю, что мне отвечать.

Жиркевич. Ваше превосходительство сами потребовали от меня такой бумаги!

Бестужев. Вы видите, ваше превосходительство, что я человек больной и теперь меня трясет лихорадка, я, быть может, и сделал ошибку, но вы хотите погубить меня!

Жиркевич. Нимало не думаю! Я, как начальник губернии, должен знать причину поступка вашего и дворянства, которое я всегда в душе своей уважал и которому не подал повода меня шокировать!

Бестужев. Шокировать вас никто и никогда не думал! Но вы знаете сами, ваше превосходительство, что к вам доступ весьма труден. Заговори с вами о деле несогласно с вашим мнением, вы тотчас распетушитесь!

Жиркевич. Господин губернский предводитель дворянства! Вы проговорили!.. Я дозволяю вам ваше слово взять назад – или не угодно ли вам будет повторить его.

Бестужев. (оробев). Я виноват, ваше превосходительство! Простите моему болезненному состоянию. Я точно виноват и признаюсь в этом.

Жиркевич. Григорий Васильевич! Вы лучший свидетель, как я много и искренно уважаю симбирское дворянство. Я ничего не стану говорить в укоризну за настоящий поступок, но признайтесь сами, что большого неудовольствия и неприятности мне нельзя было нанести! Всем известна моя история с вашим братом; он рассказывает вслух, что сменил меня; я точно сменен, но не по его настоянию. Знаю, что всегда найдутся легкомысленные и готовые потворствовать случайности, но в настоящем деле весьма ошибутся! На бумагу мою отвечайте: «Ошибкой». Я все беру на себя и устрою. Но скажу вам откровенно, что это сделаю при большом затруднении. Не я, жандармы донесут о происшествии, и государь, конечно, спросит меня об этом, – что я должен отвечать? Я симбирским дворянством доволен, но семья не без урода, и если он сам спросит, чтобы я назвал их, смело и откровенно назову двух или трех, которых понимаю таковыми.

Назад Дальше