Взявши у головы подводу, часов в 10 утра поехал я в Нолинцы (деревня Лаптевых), куда и прибыл в самый полдень. Во двор господский я должен был въехать аллеей, так что можно было приезд мой видеть еще сажень за сто от дома. Первый предмет, бросившийся мне в глаза, когда я въехал на двор, была огромная масса сухарей, приготовленных для армии и сушившихся на солнце, а затем в окне я увидел все семейство Лаптевых, сидящих за обеденным столом, и в конце стола, прямо против окна, мою невесту, которая, вскочивши, закричала: «Ах! Иван Степанович приехал!» Тут и другие все бросились к окну, а потом и на подъезд, с вопросом, что значит мой приезд из похода. Этот вопрос мне показался весьма странным; но каково же было мое изумление, когда мать моей невесты и даже Пирамидов объявили мне, что они вовсе не имеют понятия ни о какой опасности; что они слышали, будто армия приближалась к Витебску или Могилеву; но что около этих мест где-то было сражение и французы уже прогнаны назад; что на днях государь был в Смоленске, смотрел там 12 армейских рот и рекрутов, всех успокоил и обнадежил; и что они вовсе не собираются и не думают куда-либо выехать. Я, объяснив им их ослепление, стал убедительно просить матушку тот же час собраться и ехать по крайней мере в Смоленск, что составляет не более 18 верст; там она сама могла удостовериться, что им никак нельзя долее остаться в деревне. Она же мне объявила, что это вовсе не так легко сделать, как я предполагаю, что она обыкновенно все лето живет в деревне, следовательно, на лето у нее в Смоленске вовсе нет запасу; теперь же пора рабочая, мужики все в поле, и от работы отрывать их грешно. В дальний путь, с семейством ей ехать и вовсе нельзя. «На это нужны деньги, а у меня их вовсе нет, – сказала она и потом прибавила: – Да что это, Иван Степанович, вы нас пугаете, вас, верно, послали по какому-нибудь делу в Смоленск и вы хотите, чтобы ваша невеста была ближе к вам и потому всех нас за собой и тянете? Раненько, молодой человек, вздумали надо мной шутить».
После долгих и долгих убеждений, она понемногу начала давать веру моим словам, обещала подумать и дня через два приехать в Смоленск на несколько дней. Пробыв часа два у них, отправился я к отряду своему, в деревню Ольшу. Когда я явился после к Депрерадовичу, он с любопытством стал спрашивать меня, что слышно около Днепра о французах, но я удивил его моим рассказом, и он мне серьезно сказал: «Напишите сейчас к вашим родным, что я вам велел их уведомить: они не могут оставаться в деревне и отправьте к ним нарочного». Разумеется, я поспешил исполнить приказание генерала, и будущая теща моя с четырьмя дочерьми, из коих две беременные, с двумя малютками, с дворней, человеке до пятнадцати, без денег, без гардероба, без запасов на другой день в 5 часов утра перебралась в Смоленск; а через полчаса после ее выезда в деревню наехали свои мародеры и весь дом повернули вверх дном, так что оставшаяся дворня, а частью и крестьяне, бегом прибежали в Смоленск и принесли весть о том…
Часть IV***1812
Смоленск. – Дер. Шеломец. – Барклай и Багратион. – Битвы 3 и 4 августа. – Предсказание об иконе Божьей матери. – Пожар и отступление. – Общая ненависть к Барклаю. – Ошибки начальства. – Бородино. – Партизан Фигнер. – Первая победа. – Кафтан Мюрата. – Выговор. – Рассказы о Кутузове. – Бедствия неприятельских и наших войск.
В тот же день, вечером, подойдя к Смоленску,[158] без всякого приказания мы расположились на Покровской горе, а на другой день ввечеру и армия подошла, и мы заняли следующую позицию: лицом к Петербургу, так что левый фланг упирал в Днепр, а правый – примыкал к дорой на Духовщину. По другую же сторону Днепра, у Красного, позицию занимала дивизия Неверовского.[159] Тогда носились слухи, что Наполеон действительно приказал одному корпусу идти от Орши, усиленным маршем, к Смоленску, но что сие не выполнилось из опасения, ибо французы получили сведения, что государь в Смоленске делает смотр большому числу войск, при котором было не менее 200 орудий артиллерии. Последнее было действительно справедливо. Это обстоятельство дало возможность 2-й армии, которой командовал князь Багратион,[160] соединиться с 1-й.[161] Багратион, в чине полного генерала, был старее Барклая; но последний, кроме звания главнокомандующего, носил еще звание военного министра. Когда князь, предупредив прибытие своих войск, приехал часом или двумя ранее в Смоленск, то в ту же минуту отправился к Барклаю; но тот, узнав, что приехал Багратион, сам поехал к нему на встречу,[162] и оба, один другому, предоставляли честь первенства. Но князь Багратион настоятельно сам подчинил себя младшему, утверждая, что тот, как военный министр, более облечен доверием государя. К несчастию, между сими двумя главными военачальниками согласие было непродолжительно.
Утверждение наше около Смоленска ознаменовалось тотчас событием, не имевшим до того времени подобного себе в армии… Беспрестанное отступление от границы до Смоленска, как я уже говорил выше, возбудило ропот, но сверх того, оставляя большое пространство родной земли неприятелю, солдаты привыкли не только равнодушно смотреть на разорение своего родного края, но даже и сами тому способствовали, рассуждая: «Лучше самим взять, чем отдать неприятелю». Они не считали для себя особенно важным преступлением, если по домам и оставленным усадьбам и брали что-либо, и вот источник мародерства, для которого на русском язык и названия не придумано. Около Смоленска оно дошло до чрезвычайности, и главнокомандующий, скрипя сердце, решился самой строгой мерой положить тому преграду. Около 20 июля при собрании отрядов от каждой части войск расстреляли 7 человек на Покровской горе. Говорили, что в числе их два человека, едва ли виновные на самом деле, подверглись той же участи. Они были уличены в грубостях военному полицеймейстеру, которому по своему понятию считали нимало не подчиненными, ибо военная полиция была еще новость для целой армии и как бы что-то ей чуждое.[163] Военные у нас привыкли смотреть на полицию презрительно, и этот взгляд был распространен начиная от солдата до высшего начальства.
До нашествия французов в самом Смоленске жил мой зять, Фролов, служивший там при военном госпитале смотрителем; сестра же моя скончалась в марте месяце, когда мы подошли к Смоленску. Зятя я застал еще в его доме, но он уже собирался выехать вслед за моей матерью, которую я успел найти у моей тетки Адамовичевой, за Смоленском, верстах в пятнадцати. Она перебиралась в Дорогобуж, к родному своему брату, весьма налегке; так мало думали, чтобы французы пошли далее Смоленска! Да и мы мечтали, что по соединении обеих армий дадут решительный отпор неприятелю. Конечно, были люди, которые рассчитывали и на противные результаты.
Деревня моей матери была за Днепром, верстах в шести от Смоленска и почти в одном расстоянии от наших бивуаков, не проезжая город. Мужички наши с усердием ежедневно таскали ко мне живность и другие запасы, пока мы стояли близко к Днепру, и не только я, но и мои товарищи в эту стоянку имели хорошее продовольствие; кроме того, я каждый день по несколько часов проводил с невестой, ибо семейство ее прожило в Смоленске дней десять, а потом отправилось через Ельну в Москву, не зная решительно, где и у кого со временем будут иметь пристанище.
Близ Смоленска мы простояли около двух недель. Раз пять нас подавали вперед по береговой дороге к Витебску на Рудню и два раза доходили до деревни Гаврики, следуя всегда на деревню Шеломец. А как в каждой дислокации похода встречалось это последнее название, то солдаты прозвали эти передвижения «ошеломелыми», и действительно, мы сами не могли понять причину наших маршей и контрмаршей. Впоследствии Алексей Петрович Ермолов при мне рассказывал, «что тогдашнее наше положение до такой степени было сомнительно, что один Бог мог распутать наши дела… Наполеона потеряли из виду: то думали, что он обходит Смоленск и тянется боковыми путями на Москву; то – что он заслонил нам Петербург и думает дать туда направление всей своей армии».
– Один раз в Гавриках, – говорил Ермолов, – я был в таком положении, что едва ли когда кто другой находился в подобном. Барклай сидел среди двора одного дома на бревнах, приготовленных для построек; Багратион большими шагами расхаживал по двору, и ругали в буквальном смысле, один другого. «Ты немец! Тебе все русское нипочем», – говорил князь. «Ты дурак и сам не знаешь, почему себя ты называешь коренным русским», – возражал Барклай. Оба они обвиняли один другого в том, что потеряли из виду французов и что собранные каждым из них сведения через своих лазутчиков одни другим противоречат! Я же в это время, – добавил Ермолов, – будучи начальником штаба у Барклая, заботился только об одном, чтобы кто-нибудь не подслушал их разговора, и потому стоял у ворот, отгоняя всех, кто близко подходил, говоря, что «главнокомандующие очень заняты и совещаются между собой».
Близ Смоленска мы простояли около двух недель. Раз пять нас подавали вперед по береговой дороге к Витебску на Рудню и два раза доходили до деревни Гаврики, следуя всегда на деревню Шеломец. А как в каждой дислокации похода встречалось это последнее название, то солдаты прозвали эти передвижения «ошеломелыми», и действительно, мы сами не могли понять причину наших маршей и контрмаршей. Впоследствии Алексей Петрович Ермолов при мне рассказывал, «что тогдашнее наше положение до такой степени было сомнительно, что один Бог мог распутать наши дела… Наполеона потеряли из виду: то думали, что он обходит Смоленск и тянется боковыми путями на Москву; то – что он заслонил нам Петербург и думает дать туда направление всей своей армии».
– Один раз в Гавриках, – говорил Ермолов, – я был в таком положении, что едва ли когда кто другой находился в подобном. Барклай сидел среди двора одного дома на бревнах, приготовленных для построек; Багратион большими шагами расхаживал по двору, и ругали в буквальном смысле, один другого. «Ты немец! Тебе все русское нипочем», – говорил князь. «Ты дурак и сам не знаешь, почему себя ты называешь коренным русским», – возражал Барклай. Оба они обвиняли один другого в том, что потеряли из виду французов и что собранные каждым из них сведения через своих лазутчиков одни другим противоречат! Я же в это время, – добавил Ермолов, – будучи начальником штаба у Барклая, заботился только об одном, чтобы кто-нибудь не подслушал их разговора, и потому стоял у ворот, отгоняя всех, кто близко подходил, говоря, что «главнокомандующие очень заняты и совещаются между собой».
Наконец 2 августа, когда мы стояли в параллель дороги на Духовщину, нам опять объявили поход на Шеломец и на Гаврики. Мы выступили вечером, часов в девять, всю ночь тянулись нога за ногу и едва прошли верст десять, как вдруг в третьем часу утра услыхали пушечные выстрелы за Днепром, и нас опять повернули усиленным маршем к Смоленску. Французы, маскируя свои движения, между Красным и Лядами, у местечка Рососны, сделали действительную переправу и ударили на Неверовского. Я не буду описывать то, что уже известно из реляций и чего сам не видал; но когда мы подошли к городу, то в глазах наших по другую сторону происходила жаркая свалка. Неверовский со своими остатками приперт был уже к самой стене города; гренадеры были высланы к нему на подкрепление и удержали французов. Справедливо ли, но как тогда, так и после слышал я, что возможностью подкрепления Неверовского гренадерами опять руководил случай. Гренадерами командовал принц Мекленбургский.[164] Вечером 2-го числа, когда была прислана в его дивизию дислокация о походе, он так крепко спал, что его долго не могли добудиться; будили в несколько приемов, что взяло времени около двух часов, и двумя часами дивизия запоздала выступлением; а это опаздывание вместо вреда обратилось к нашей выгоде. Если бы гренадеры были несколько верст далее на походе, французы, оттеснивши Неверовского, непременно бы заняли Смоленск и были бы уже в тылу наших.
Бой 3 и 4 августа происходил в виду наших армий, которые в течение двух недель стояли тылом к Смоленску, а лицом к Петербургу; теперь же, когда дрались за Смоленск, мы стояли, уже повернувшись на своей оси. Наша бригада в резерве стала на левом фланге, против Раевского пролома, и одна из рот, вместе с нами составлявшая резерв артиллерийский, подполковника Нилуса,[165] была отделена от нас и с этого берега Днепра фланкировала стену города у этого пролома с большей, конечно, славой, но без всякой для себя опасности; ибо в то время, когда французские колонны, пользуясь кустарниками и рытвинами, с этой стороны стали спускаться в обход стены к пролому, удачными выстрелами Нилусовой батареи были удержаны и не дошли до Днепра, а потому не могли на этот раз отрезать и уничтожить переправу для бившихся за Смоленском наших войск. Но до Нилусовой батареи не долетало ни одно неприятельское ядро, ибо она стояла гораздо выше той французской батареи, которая была направлена против нее.
Нашей бригадой за отделением Ермолова к важнейшим занятиям командовал полковник Эйлер. 3 августа, когда мы заняли нашу позицию, он, подойдя к моему бивуаку, вызвал меня и сказал:
– Ты хорошо знаешь, Иван Степанович, церковную службу и, верно, знаешь, какое читают Евангелие, когда служат молебен Божией Матери? Правда ли, что тут говорится, что она пробудет в отсутствии из дома три месяца и потом возвратится опять к себе?
Я отвечал, что хотя и говорится о трех месяцах, но это уже в прошедшем, а не в будущем отношении, и повторил ему буквально выражение этого текста Евангелия.
Он мне тут же прибавил:
– Ну, вот теперь на этом тексте основывают нашу надежду! Говорят, что мы Смоленск отдадим французам, но через три месяца опять будем тут же.
Тотчас вынесли чудотворный образ Божией Матери[166] из церкви, что над Днепровскими воротами, и при этом пели непрестанные молебны, причем все повторяли эти слова.[167]
В то время, когда происходила самая жаркая битва в Смоленске, который переходил на глазах наших несколько раз из рук в руки, и когда город весь был объят пламенем, я увидел Барклая, подъехавшего к батарее Нилуса и с необыкновенным хладнокровием смотревшего на двигавшиеся неприятельские колонны в обход Раевского[168] и отдававшего свои приказания… Но какая злость и негодование были у каждого на него в эту минуту за наши постоянные отступления, за смоленский пожар, за разорение наших родных, за то, что он нерусский! Все накипавшее у нас выражалось в глазах наших, а он по-прежнему бесстрастно, громко, отчетливо, отдавал приказания, не обращая ни малейшего внимания на нас. Тут вдруг увидели, что по мостам переходят войска наши на эту сторону Днепра, за ними толпой тащатся на повозках и пешими бедные смоленские обыватели; резерв наш передвинулся за пять верст на дорогу, идущую в Поречье, и две батарейные роты наши заняли возвышение вперерез большой дороги, а позади расположились гвардейские кавалерийские полки. Толпы несчастных смолян, рассыпавшихся по полю без крова, приюта, понемногу собирались сзади, около нас, чтобы продолжать далее свое тяжелое странствование. Крики детей, рыдания раздирали нашу душу, и у многих из нас пробилась невольно слеза и вырвалось не одно проклятие тому, кого мы все считали главным виновником этого бедствия. Здесь я сам слышал своими ушами, как великий князь Константин Павлович, подъехав к нашей батарее, около которой столпилось много смолян, утешал их сими словами:
– Что делать, друзья! Мы не виноваты. Не допустили нас выручать вас. Не русская кровь течет в том, кто нами командует. А мы и больно, но должны слушать его! У меня не менее вашего сердце надрывается.
Когда такие слова вырывались из груди брата царева, что должны были чувствовать и что могли говорить низшего слоя люди?
Ропот был гласный, но дух Барклая нимало не поколебался, и он все хранил одинаковое хладнокровие; только из Дорогобужа он отправил великого князя с депешами к государю, удостоверив его, что этого поручения по важности он никому другому доверить не может. Великий князь, как говорят, рвал на себе волосы и сравнивал свое отправление с должностью фельдъегеря.[169] В этом случае Барклая обвинять нельзя. Трудно повелевать над старшими себя и отвечать за них же. А великий князь и Багратион были старее Барклая, и они оба роптали не менее других.
На этой позиции мы простояли только несколько часов, потом нас повели по дороге на Духовщину. Едва мы сделали несколько верст, как нас своротили по проселку на большую дорогу из Смоленска в Москву. Проселком мы шли около 20 верст и на дороге имели ночлег. Этот переход был до такой степени затруднителен, что колонны беспрестанно останавливались, ибо, кроме того, что по этой дороге едва-едва могла пробраться крестьянская телега в одиночку, – до такой степени она была узка, – она сверх того была вся в горах и пересечена источниками, на которых еле держались мосты, а другие таки просто обрушивались под орудиями. Наконец мы стали вытягиваться на большую дорогу в 16 или 18 верстах от Смоленска.
После слышал я суждение Ермолова, что здесь была самая важная ошибка в эту кампанию. Багратион шел уже по Московской дороге; мы были в гористых ущельях; французы хотя и не перешли Днепра, но уже стояли почти против того пункта, где мы гусем выходили из ущелья, и у них под носом был брод; так что, ежели бы Жюно[170] схватился и перешел через Днепр, мы все живьем были бы перехвачены или, самое лучшее еще, отрезаны опять от Багратиона и отброшены к Духовщине, тогда бы нам другого пути не было, как идти на Белую и оттуда искать случая вновь соединиться с Багратионом. Но, к нашему счастью, казаки, не помню теперь, под командой Исаева или Карпова,[171] цепью своей так хорошо закрывали наше критическое положение и удерживали натиски французской кавалерии, переправленной без пехоты за Днепр, что мы этому обязаны своим спасением. Когда мы вышли на большую дорогу, тогда гренадеры обращены были к Валутиной горе[172] и там твердостью своей загородили путь французскому напору в преследовании нас.