Записки Ивана Степановича Жиркевича. 1789–1848 - Иван Жиркевич 8 стр.


Выйдя на большую дорогу, мы благополучно следовали к Дорогобужу. Здесь со мной встретился странный случай. Года за четыре, бывши в отпуску, ездил я из Смоленска проселком к дяде моему, в деревню Михайловку, находящуюся верстах в восьми от Дорогобужа, в сторону к Смоленску. В Дорогобуже я не был и местности не знал. Когда мы теперь пришли к Дорогобужу, нас поставили в позицию: разумеется, армия впереди, а резерв – позади ее. Меня откомандировали фуражировать в тылу наших. Я поехал по проселку и сделал верст десять. Приехавши в одну деревню, приказал команде отправиться по дворам для отыскания овса и сена, а сам остался у входа в селение. Вдруг подходит ко мне человек и называет меня по имени. Не узнавши его, я спрашиваю, кто он и что ему нужно. Он отвечает, что он – человек моего дяди и что удивляется, как я приехал на эту дорогу за французами, ибо французы в двух верстах отсюда по дороге от Ельни к Дорогобужу. Из слов его замечая, что французы обходят уже Дорогобуж, я стал подробнее его расспрашивать, и зачем он сам тут, ибо я полагал, что деревня дяди, Михайловка, уже нами пройдена и находится впереди нашей линии. Как же я удивился и вместе с этим испугался, когда он удостоверил, что эта и есть самая деревня дяди и что я, вместо того чтобы ехать в тыл армии, сам теперь нахожусь впереди оной и почти на носу у французов! Собравши фуражиров, я пошел на рысях к роте, но роту уже не нашел на старом месте, а на новой позиции, и в проезд мой я уже перерезал передовую линию. Это обстоятельство долго было для меня загадкой; но в 1830 г., когда я служил в Туле и Ермолов был у меня, в разговоре с ним я коснулся этого обстоятельства, и он вдруг остановил меня вопросом:

– Как ты знаешь это? Ведь это наша государственная тайна! За нее Багратион настаивал, чтобы нашего тогдашнего генерал-квартирмейстера Толля[173] ежели не расстрелять, то по крайней мере облечь в «белый крест» (т. е. разжаловать в солдаты),[174] ибо он расположил под Дорогобужем армию так, что она стояла тылом к французам, а лицом – к Москве. Я объяснил Ермолову все мной написанное выше.

По прибытии к армии Кутузова дух солдат ожил, и мы положительно уже стали приготовляться к сражению. Около Бородина первая наша позиция, т. е. резерва, была левее, сзади оного, и 24-го числа я тут встретил Б. Н. Гольцова, мужа старшей сестры моей невесты; он сообщил мне последнее о ней сведение, которое я имел в России, и через него я написал к ней. В этот день французы делали большое обозрение наших войск и упорно нас атаковали, так что ядра их ложились даже у нас, в резерве, около наших орудий, хотя и без вреда нам. Того же числа нас подвинули вперед, к самой линии, и расположили нас на левом фланге армии, где мы и провели все 25 августа 1812 г.

26 августа поутру с зарей раздался первый пушечный выстрел, и этот звук уже не прерывался до захождения солнца. При самом начале рота наша хотя и не была в линии и стояла позади батарейной роты графа Аракчеева, но ядра долетали до нас и много нас тревожили; одно из них разбило колесо под одним орудием и, сделав рикошет, поднялось прямо над моей головой, так что повышение оного от земли мне было видимо и я, едва успев присесть, почувствовал, что воздухом от полета ядра как будто ударило меня в поясницу, отчего я весь согнулся. Солдаты закричали:

– Поручика убило! – но я, выпрямившись, отвечал:

– Погодите, ребята! Мы еще не у места. Вот посмотрим, что будет, когда сами будем в деле!

Часа два мы были на этом месте, потом нам приказано было отойти назад, сближаясь с центром. Тут мы простояли часу до первого вне выстрелов и успели даже пообедать. Но едва кончили нашу закуску, как подъехал какой-то адъютант. После мы узнали, что это был один из адъютантов Дохтурова – Дохтуров же.[175]

– Где здесь батарейная рота капитана Гогеля? – закричал он.

Я и поручик Столыпин вскочили и подбежали к нему, закричав: «Наша!» Гогель же начал объясняться, что хотя это рота и его, но она не батарейная, а легкая. Не различая этого, Дохтуров сказал нам, что мы должны идти на левый фланг, где нам он укажет место. Гогель стал было затрудняться, но мы, а вместе и все прочие офицеры настояли, чтобы идти туда. Дохтуров поехал вперед и повел нас кустарниками, почти без дороги; а как в этом пункте ядра ложились в учащенном количестве, то наш вожатый начал забирать левее и левее, дабы выйти из-под выстрелов. Но едва мы вышли из кустов, как по нас раздался залп, и мы прямо очутились пред двухъярусной неприятельской батареей. Адъютант поскакал назад. Гогель смешался, крича ему в след:

– Покажите нам место!

Я же, будучи впереди, при первом орудии, тронулся, скомандовав:

– Рысью! – и, втянувшись в интервал двух колон в линии, закричал: – Выстраиваться влево!

Нижнего яруса неприятельская батарея дала несколько выстрелов картечью, а верхняя пустила ядрами, так что в одно время ядром убило лошадь под Гогелем и оконтузило картечью подпоручика Ваксмута,[176] который был при соседних от меня орудиях. Мы распорядились сами и открыли огонь. Нижнего яруса батарея тотчас же отошла к верхней, но зато ядра просто посыпались на нас как град, и мы едва-едва простояли с час. Множество людей выбыло из фронта, довольно перебито лошадей и подбито 3 или 4 лафета.

Гогель давно уже послал известить о нашем трудном положении, и нас сменила другая легкая рота Вельяминова; но как и он получил контузию, то этой ротой командовал Лодыгин.[177] Когда под Гогелем убили лошадь, он был возле меня. Упавши вместе с конем, он едва выпутал ноги и, весь бледный, дотащился до меня.

– Что же это ты, Александр Григорьевич? – сказал я ему, – или тебе седла не жаль? Вели снять, а то после будет поздно! – И приказал это солдату сделать; сам же Гогель не в состоянии был и этого приказать.

Когда нашу роту сменили, мы пошли на прежнее место, но уже другим и гораздо кратчайшим путем. Тут перед сумерками подъехал какой-то адъютант, стал расспрашивать нас о наших потерях[178] и повреждениях, записывая все карандашом, и объявил именем Кутузова, чтобы мы назавтра были бы готовы сами атаковать французов, чему мы очень верили; но когда смерклось, то получили другое приказание – идти назад к Можайску.

Под Можайском, где все наши четыре роты сошлись опять вместе, возник спор у офицеров батарейной роты его высочества с Лодыгиным, который утверждал, что офицеры первой роты много прихвастывают, за что вступился подпоручик князь Михайла Горчаков и вызвал Лодыгина на дуэль. Они дрались на саблях, и Лодыгин получил рану в руку, и затем помирились. Поводом же к спору послужило составление реляции о сражении и представление к наградам.

Когда мы дошли до Москвы, то на бивуаках при деревне Фили 1 сентября Вельяминов, князь Горчаков, я и еще несколько из наших товарищей обедали у поручика Столыпина. Перед самым обедом зашел ко мне и к Вельяминову артиллерийский штабс-капитан Фигнер; мы его пригласили с собой к Столыпину, и тут зашел разговор, в котором Фигнер с горячностью стал утверждать, «что настоящая война есть война народная; что она не может быть ведена на общих правилах; что ежели бы ему дали волю и дозволение выбрать человек 50 охотников, он пробрался бы внутрь французского лагеря, до места пребывания Наполеона, и непременно бы убил его, и хотя уверен, что и сам бы жив не остался, но охотно бы пожертвовал жизнью!».

Против этих мыслей возникло много возражений, и предположение это называли варварством. Но когда кончился обед, Фигнер обратился с просьбой к Вельяминову, чтобы он вместе с ним отправился к начальнику штаба Ермолову и поддержал бы его вызов на партизанство, что тот охотно исполнил.

2 сентября 1812 г., против всякого ожидания в ночь мы оставили Москву и расположились по Рязанской дороге. Отсюда мы видели зарево пожара, уничтожавшего нашу древнюю столицу. Через несколько дней легкие роты были разделены на половины, и мне с одной из таковых пришлось состоять при Семеновском полку, которым тогда командовал полковник Посников.[179] Впрочем, это причисление ничего особенного не значило, ибо во время похода рота всегда соединялась вместе, а только при квартирном расположении на возвратном походе каждая половина располагалась вместе с полком. Полковник Посников был так ко мне внимателен, что несколько раз приглашал меня квартировать с собой.

С Рязанской дороги мы боковыми трактами перешли на Калужскую около города Подольска, а потом подались через Тарутино до деревни Латышевки, где была главная квартира Кутузова, а гвардия перед этой деревней – на бивуаках. Мы простояли на одном месте до 6 октября.

6 октября было известное дело под Тарутиным.[180] Как ни маловажно было это дело по своему исходу, как ни старалось все начальство путать, где без пользы погиб достойный сожаления храбрый генерал Багговут,[181] тем не менее мы все в лагере ликовали этой победе. Во-первых, это была, если можно сказать, наша первая победа над французами, которые от нас бежали, между тем как мы до сего времени все от них уходили, и, во-вторых, значит, чувствовали себя уже на столько сильными, а французов не такими грозными, что перешли в наступление.

С Рязанской дороги мы боковыми трактами перешли на Калужскую около города Подольска, а потом подались через Тарутино до деревни Латышевки, где была главная квартира Кутузова, а гвардия перед этой деревней – на бивуаках. Мы простояли на одном месте до 6 октября.

6 октября было известное дело под Тарутиным.[180] Как ни маловажно было это дело по своему исходу, как ни старалось все начальство путать, где без пользы погиб достойный сожаления храбрый генерал Багговут,[181] тем не менее мы все в лагере ликовали этой победе. Во-первых, это была, если можно сказать, наша первая победа над французами, которые от нас бежали, между тем как мы до сего времени все от них уходили, и, во-вторых, значит, чувствовали себя уже на столько сильными, а французов не такими грозными, что перешли в наступление.

В лагере много продавалось казаками из вещей, принадлежавших неаполитанскому королю Мюрату,[182] весь обоз которого был захвачен казаками и разграблен. Пришел мне на память один замечательный случай: в числе продаваемых вещей был какой-то темно-пунцовый бархатный кафтан Мюрата, вышитый на груди, на спине и по подолу золотом, отороченный каким-то мехом, и такого же цвета бархатная шапка, на манер конфедераток, но без пера; все это купил за ничтожную цену, кажется за пять рублей, офицер нашей бригады Добрынин, и после одной попойки, происходившей у князя Горчакова, когда уже порядочно нагрузились, пришла шутовская мысль нам одеть Добрынина в мюратовское платье, воткнуть в шапку вместо недостающего пера красный помпон музыкантский и в таком наряде пустить его по всему лагерю. Эффект произошел необыкновенный! Где мы ни проходили, все выбегали из палаток и с хохотом присоединялись к нам. Дежурный генерал Коновницын,[183] Кайсаров[184] и многие другие из штабных и близких лиц главнокомандующего разделяли нашу общую веселость.

Вдруг показались дрожки и на них Кутузов, который с изумлением глядит на эту толпу, которая с хохотом и шутками приближается к нему. Он остановился, зовет к себе Добрынина и спрашивает, кто он такой. Тот называет себя и на новый вопрос, офицер он или нет, отвечает, что он офицер.

– Стыдно, господин офицер, – громко и явственно заговорил Кутузов, глядя сердито на несчастного Добрынина, а равно и на всех нас. – Не подобает и неприлично русскому офицеру наряжаться шутом, а вам всем этим потешаться, когда враг у нас сидит в матушке Москве и полчища его топчут нашу родную землю. Плакать нужно, молиться, а не комедии представлять; повторяю вам всем, что стыдно! Так и передайте всем своим товарищам, кого здесь нет, что старику Кутузову в первый раз в жизни случилось покраснеть за своих боевых товарищей. Ступайте, так и скажите, что я за вас покраснел! А ты, голубчик, – продолжал Кутузов обращаясь к Добрынину, который стоял все время как ошпаренный, – ступай поскорее к себе домой, перемени это дурацкое платье и отдай его поскорее кому-нибудь, чтобы оно не кололо тебе глаза.

Можете себе представить, как мы себя чувствовали после такого неожиданного урока и как всем нам было совестно глядеть друг другу в глаза! Куда девался и хмель!

В ночь с 11 на 12 октября мы пошли к Малому Ярославцу, наперерез пути французской армии.

Под Малым Ярославцем сражение происходило в виду нашем,[185] и на походе одно неприятельское ядро упало на мою батарею. Это было единственное ядро, которое удостоило долететь до гвардии.

К ночи за моей батареей разбита была палатка, принадлежавшая Семеновского полка штабс-капитану Кошкареву,[186] в ней ночевал Кутузов. Около 10 часов вечера, когда он, вероятно, начинал засыпать, вдруг пальба, прекратившаяся совершенно у города часу в восьмом, внезапно открылась в большом размере. Кутузов вышел из палатки и с сердцем сказал:

– Ох уж этот мне Дмитрий Сергеевич (Дохтуров), и уснуть не даст! Оставил бы их, проклятых, в покое. Кашкаров! Пошли узнать, что это за тревога? – Потом, войдя в палатку, он проспал уже до рассвета, до нового похода.

На одном из маршей Кутузов, на дрожках подъехав к Семеновскому полку, впереди которого ехали верхом Посников, я и другие ближайшие офицеры, объявил нам, что перехвачен курьер, везший известие к Наполеону о маллетовском заговоре,[187] возникшем в Париже. Рассказав подробно обстоятельства этого дела, он прибавил: «Я думаю, собачьему сыну эта весточка не по нутру будет. Вот что значит не законная, а захваченная власть!»

Кутузов был вообще красноречив; но при солдатах и с офицерами он всегда говорил таким языком, который бы им врезывался в память и ложился бы прямо на сердце.

В одну деревню, где назначена была квартира для Семеновского полка и вместе главная квартира Кутузова, он приехал вперед один в крытых санях парой и с конвоем двух только казаков. Сани въехали во двор, а сам он вошел в избу и уселся на скамье. Квартиргер полка подпоручик Буйницкий,[188] прибывший туда незадолго для занятия квартир, внезапно вбежал в ту же избу и, найдя неожиданно главнокомандующего, оробел и спешил выйти. Кутузов остановил его и спросил:

– Какого полка и что тебе надобно, мой друг?

Буйницкий отвечал:

– Семеновского, прибыл для занятия квартир.

– Чего же ты испугался меня и бежишь вон, – продолжал Кутузов, – а еще гвардеец, и не нашелся! Обожди. Присядь со мной и побеседуем вместе. Успеешь еще занять квартиры – полк далеко. – Усадил его с собой и продержал с четверть часа.

Так как я пишу здесь не реляции, а то, что случалось со мной или что до слуха моего доходило необыкновенного, то, не вдаваясь в подробности преследования неприятеля от Малого Ярославца до Красного, в котором мне ни разу не пришлось действовать, перейду просто уже к Красному.

3 ноября мы подошли к Красному. Тут после сильных морозов, начавшихся от Вязьмы и продолжавшихся дней десять, сделалась сильная оттепель На дневке вечером, часу в пятом, Кутузов, объезжая бивуаки, подъехал к Семеновскому полку. За ним ехало человек пять генералов, в числе которых были принц Александр Виртембергский,[189] Опперман[190] и Лавров,[191] а позади их семь человек конногвардейцев везли отбитые у неприятеля знамена.

– Здравствуйте, молодцы семеновцы! – закричал Кутузов. – Поздравляю вас с новой победой над неприятелем. Вот и гостинцы везу вам! Эй, кирасиры! Нагните орлы пониже! Пускай кланяются молодцам! Матвей Иванович Платов[192] доносит мне, что сегодня взял сто пятнадцать пушек и сколько-то генералов… не помнишь ли ты, Опперман, сколько именно?

Опперман отвечал:

– Пятнадцать.

– Слышите ли, мои друзья, пятнадцать, то есть пятнадцать генералов! Ну, если бы у нас взяли столько, то остальных сколько бы осталось? Вот, братцы, пушки пересчитать можно на месте, да и тут не верится; а в Питере скажут: «Хвастают!»

Затем Кутузов подъехал к палатке генерала Лаврова, командовавшего в то время 1-й гвардейской пехотной дивизией и расположившегося за Семеновским полком. Кутузов и прочие генералы сошли с лошадей и приготовились пить чай у Лаврова. Тут же кирасиры сошли с лошадей, стали в кружок и составили из знамен навес вроде шатра. Кто-то из офицеров, подойдя к знаменам, стал читать надписи на одном из них, вслух все те сражения, в которых отличался тот полк, которому принадлежало знамя, и в числе прочих побед прочел: «Аустерлиц!»

– Что там? – спросил Кутузов. – Аустерлиц? Да, правда! Жарко было и под Аустерлицем! Но омываю руки мои пред всем войском: неповинны они в крови аустерлицкой! Вот хотя бы и теперь, к слову, не далее как вчера я получил выговор за то, что капитанам гвардейских полков за Бородинское сражение дал бриллиантовые кресты в награду. Говорят, что бриллианты – принадлежность кабинета и что я нарушаю предоставленное мне право. Правда, и в этом я без вины виноват. Но ежели по совести разобрать, то теперь каждый, не только старый солдат, но даже и последний ратник, столько заслужили, что осыпь их алмазами, то они все еще не будут достаточно награждены. Ну, да что и говорить! Истинная награда не в крестах или алмазах, а просто в совести нашей. Вот здесь кстати я расскажу о дошедшей мне награде. После взятия Измаила я получил звезду Св. Георгия;[193] тогда эта награда была в большой чести. Я думаю, здесь есть еще люди, которые помнят молодого Кутузова. (Тут Кутузов вздернул нос кверху.) Нет? Ну, после! Когда мне матушка-царица[194] приказала прибыть в Царское Село к себе, я поспешил выполнить ее приказание – поехал. Приезжаю в Царское. Прием мне был назначен парадный. Я вхожу в залу в одну, в другую, все смотрят на меня, я ни на кого и смотреть не хочу. Иду себе и думаю, что у меня Георгий на груди. Дохожу до кабинета, отворяются двери; что со мной сталось? И теперь еще не опомнюсь! Я забыл и Георгия, и то, что я Кутузов. Я ничего не видел, кроме небесных голубых очей, кроме царского взора Екатерины. Вот была награда. – И с чувством, постепенно понижая голос, Кутузов приостановился – и все кругом его молчало.

Назад Дальше