Внезапно он понял, что почувствовал в действительности, и его чуть не вывернуло. Его брат поднялся на борт, значит он теперь может броситься в воду.
Наконец умереть.
62Давно уже ей не случалось проводить такой приятный вечер.
Все возбуждало ее в этой ночной вылазке. Поездка инкогнито, бок о бок с девицей, одевающейся в благотворительных лавках. Пустынное предместье, напоминающее залитый бетоном муравейник. Улицы, по которым она разъезжала еще сегодня утром, преследуя Каца, что давало ей некоторое преимущество перед Одри. Даже ее машина, разбитый «хёндай», провонявший «Макдоналдсом», была овеяна в ее глазах ореолом экзотики. Единственная неувязка – оба ее цербера приклеились к ним намертво, но по зрелом размышлении подкрепление могло пригодиться.
Ее собственный прикид тоже был в некотором роде событием: черный спортивный костюм, который она надевала только для занятий гимнастикой. Она стала Ирмой Веп, героиней «Вампиров» Луи Фейада, которая проникает в дома, неся с собой смерть и хаос.
А теперь – на кладбище.
Они проехали мимо ворот и припарковались чуть дальше. Вернулись обратно и без труда перелезли через решетку, игнорируя своих ангелов-хранителей, которые смотрели на них, совершенно ошеломленные. Через несколько секунд они оказались на другой стороне, погрузившись в огромный бассейн из камней и тишины.
– Туда, – прошептала Гаэль.
В темноте кладбищенское однообразие ощущалось еще острее. Сотни могил блеклого, почти одинакового цвета. Последний и окончательный спальный район.
– Нашла себе развлекуху, да? – чуть раздраженно спросила Одри.
– А ты нет?
Венявски не ответила. Наконец они добрались до склепа Усено и натянули хирургические перчатки. Сооружение показалось Гаэль еще более внушительным, чем утром, – а главное, еще более мрачным.
Ворота из кованого железа, прямо как в роскошном кино по греческой трагедии, были усеяны крупными черными заклепками. Одри открыла свой рюкзак. Внутри – груда инструментов, которую хрупкая девушка тащила всю дорогу, вроде бы даже не напрягаясь.
– Погляди, как бы сторож или еще кто не заявился.
Гаэль повиновалась, вглядываясь в аллеи и глубокие тени между крестами. Каменный лес вернул ей ледяной безразличный взгляд. А Одри пока что возилась с замком, ругаясь вполголоса. Чем больше она нервничала, тем меньше осторожничала, бросая в сумку ненужные инструменты с оглушительным звяканьем. У Гаэль было ощущение, что грохот разносится до самой окружной.
Наконец офицер судебной полиции испустила глубокий низкий стон, и ворота отворились; Гаэль представила, что наверняка она так же стонет в момент оргазма. Внутрь вело несколько ступенек, заканчиваясь в тамбуре, перегороженном решеткой с необычным узором – силуэты и символы, напоминающие египетские иероглифы. Утренние цветы стояли прямо перед ней, еще свежие. Гаэль вспомнила силуэт Каца, несущего букет. Над этой историей витал густой туман тайны, граничащей с безумием.
Решетка была заперта. Одри снова пустила в ход свои инструменты. Гаэль завладела фонарем и попыталась рассмотреть погребальную камеру сквозь изгибы кованого железа.
– Мне свети, черт! – рявкнула Одри.
Гаэль направила луч на замок. Вскоре раздался кляк. Петли не заскрипели, и она этому едва ли не удивилась – настолько уместны были здесь все клише. Они прошли вперед и обнаружили три гроба – два маленьких с одной стороны и один большой с другой, – поставленные на козлы. Девушки обменялись взглядами. Почему гробы не были захоронены под плитой?
Скамеечка для молитв стояла напротив, наводя на мысль о многих часах отрешенности, бездне одинокой печали, и отметины от колен на бархате сиденья служили тому подтверждением.
Гаэль старалась, чтобы фонарь не слишком дрожал. Подойдя ближе, она подумала, что гробы не из дерева, а из какого-то матового материала – скорее всего, из неполированного камня. На полке выстроились три урны, черные, воспроизводящие в масштабе разные размеры гробов. Просто кровь леденило. И однако, Гаэль положила руку на самый большой гроб. Первая неожиданность: он все-таки был из дерева, только окрашенный в темный цвет. Второй шок: крышка двигалась.
– Вот черт, – присвистнула она едва слышно, – он не закрыт.
Не раздумывая, она зажала фонарик зубами, а потом толкнула верхнюю часть: в гробу действительно лежало тело, но только полностью обмотанное серыми тканевыми повязками. Это казалось настолько безумным, что она отступила, рефлекторно вынув фонарь изо рта и взяв его в руки. Вновь направив луч, она, не веря глазам своим, разглядела настоящую мумию, вроде тех, что выставлены в Лувре. Такие же почерневшие повязки, такие же спрессованные очертания, свидетельствующие о спеленатом, затянутом теле, которому как будто не давали расти.
Обе женщины замерли. Необычность находки, сакральная атмосфера святилища, угрожающий вид останков – все вместе привело их в ступор. Когда первое удивление прошло, Гаэль вернулась к своему первому предположению: там лежит не Филипп Усено. Не колеблясь она принялась ощупывать лицо. Повязки разошлись на уровне висков: она схватила концы и размотала. Она чувствовала смятение Одри по другую сторону гроба – но ни слова, ни жеста, чтобы ее остановить: та тоже хотела знать.
Гаэль обнажила лоб – скорее, серую поверхность, отполированную прикосновением повязок, – потом глаза: две впалые глазницы, заполненные тенью, в глубине которых веки были сшиты. Она наклонилась и получила подтверждение тому, что предчувствовала: глазные яблоки были изъяты. Сама похолодев как мумия, она продолжила освобождать лицо. Дойдя до подбородка, она была вынуждена смириться с очевидностью: это был именно мужчина с фотографии. Здесь лежал Филипп Усено, только в зеленоватом и ссохшемся виде. Кто подверг его подобным процедурам? Кац? Его бывшая? Другой член семьи?
Она подняла глаза на вазы, стоящие на возвышении. Когда она впервые увидела их, то подумала об урнах с пеплом. На самом деле там лежали изъятые органы. Древние египтяне помещали внутренности забальзамированных тел в вазы, которые назывались «канопы». Она вспомнила и о других деталях (подростком она прошла через свой период «фараонов»): как бальзамировщики извлекали мозг ушедшего через ноздри специальным крючком, как промывали освобожденную брюшную полость пальмовым вином, прежде чем наполнить ее измельченной миррой, корицей и другими благовониями…
Гаэль отступила. Она пришла к твердому убеждению. Весь этот цирк был делом рук Каца. Она представила его выряженным в маску Анубиса – голова собаки с торчащими ушами, – как бальзамировщики тех времен, вымачивающим свои повязки в камеди, прежде чем обмотать ими тела ушедших.
Почему он это сделал?
Как он связан с Усено?
Подсвеченные снизу фонарем Одри, женщины переглянулись. Они поняли друг друга без единого слова. Они не могли уйти отсюда, не проверив саркофаги детей.
63Когда взошло солнце, Эрван был уже другим человеком.
Съежившись в глубине гнилого пня, покрытый листьями, он больше не чувствовал ни укусов комаров, ни насекомых, кишевших под его капюшоном. Укутанный в дождевик – необходимый предмет в Африке, – он превратился в одну из прочих частиц топи.
Когда он понял, что «Вентимилья» ушла окончательно и бесповоротно, он продолжил путь, стремясь, чтобы между ним и тутси пролегло как можно большее расстояние, и пытаясь подыскать какой-нибудь уголок, куда забиться и зализать раны. Он больше не размышлял и не надеялся: он действовал, как рептилия, лишь бы выжить. Так он шел больше часа, прежде чем укрылся в пустом стволе, среди корней и камыша, забросав углубление ветвями. Выстрелы, взрывы, трупы, дрожь страха и смерти – все это по-прежнему пульсировало в теле, сводя судорогами, как электрические разряды. Он просто спрятался, выжидая, пока отголоски не утихнут и его мозг наконец не заработает снова.
На протяжении долгих часов он не сдвинулся и на миллиметр из страха, что кто-нибудь придет и выковыряет его из норы. Он надеялся раствориться в пейзаже, но произошло нечто обратное: водные джунгли растворились в нем. Они пропитали его, заполонили, поглотили. Он стал продуктом выделения, тиной, гнилью, хотя его разум сохранял некоторую независимость.
В середине ночи, удостоверившись, что ничего человеческого в его окружении не наблюдается, он наконец задумался над своим положением. Ему нужно любой ценой выбраться из зоны конфликта. Но до этого он должен добыть пирогу, чтобы пересечь реку и встретиться с Фаустином, он же Мефисто, бывшим ночным сторожем в «Лучезарном Городе». И речи быть не может, чтобы покинуть эти места, не получив последних ответов.
Он попытался дозвониться до отца, связи не было. Потом на него нашло озарение: Дани Понтуазо, канадец, глава ооновского представительства, который принял его, чтобы предупредить, что ни в коем случае – «вот те крест!» – он не должен соваться в Верхнюю Катангу. С ним Эрвану удалось связаться за минуту. Ответом ему стал взрыв воплей, воя и квебекских ругательств. Когда офицер немного успокоился, Эрвану удалось описать свое положение.
Он попытался дозвониться до отца, связи не было. Потом на него нашло озарение: Дани Понтуазо, канадец, глава ооновского представительства, который принял его, чтобы предупредить, что ни в коем случае – «вот те крест!» – он не должен соваться в Верхнюю Катангу. С ним Эрвану удалось связаться за минуту. Ответом ему стал взрыв воплей, воя и квебекских ругательств. Когда офицер немного успокоился, Эрвану удалось описать свое положение.
– Жарко там? – спросил Понтуазо.
Мир наизнанку. Эрван, штатский, желторотик, рассказывал ему о кровавой каше. Известие о возобновлении боев не было хорошей новостью для офицера.
– Какое оружие?
Эрван перечислил арсенал, который видел (или почувствовал на своей шкуре): минометы, пусковые установки «джавелин», реактивные бомбометы, автоматическое оружие – в том числе марксмановские винтовки. Понтуазо задал еще несколько вопросов о Фронте освобождения и о состоянии его личного состава после столкновения. Эрван ответил навскидку. На том конце повисло молчание: канадец обомлел. Эрван воспользовался моментом, чтобы вернуться к собственному положению: он сможет продержаться не больше нескольких часов.
– Я имею в виду: живым.
– Так те и надо, муденок!
– Это ваш долг…
– А не пошел бы ты в задницу вместе с долгом! Завяз там со своей херью и дотумкал, чё мне тута делать больше нечего, а?
Новая тирада. Офицер орал так громко, что Эрван боялся, как бы его не засекли по этим раскатам.
И вдруг, когда Эрван уже и не надеялся, Понтуазо бросил магическую фразу:
– Сиди на месте, ща будем.
– Дать вам мои координаты?
– Уже есть: твой «Иридиум» передает.
Какой сюрприз! Значит, отец с самого начала знал, где он находится. Очередной приступ наивности: Старик постоянно за ним следил. Поздновато возмущаться. Наоборот, теперь он может пересечь реку и пробраться в зону хуту. Понтуазо засечет его, где бы он ни был.
При помощи еще нескольких ругательств ооновец пообещал, что свяжется с ним в первой половине дня. В час ночи, по-прежнему бултыхаясь в своем грязевом убежище, Эрван сгреб побольше листьев, которые служили ему крышей, и решился зажечь налобный фонарь. Пора было переходить ко второму акту: к досье о происхождении Морвана.
Вот почему шесть часов спустя Морван был другим человеком.
Он наконец узнал, кем был его отец.
64В начале 1971 года психиатр Мишель де Пернек запросил из Франции сведения на пациента, который так его заинтересовал. Наверное, он заплатил детективу, попросил помощи у коллеги-психиатра или же мобилизовал группу студентов, – во всяком случае, анкету он получил исчерпывающую. Полицейские отчеты, вырезки из прессы, свидетельские показания, акты гражданского состояния, выводы экспертов: в досье содержалось все необходимое, чтобы подробно отследить чудовищное детство Грегуара Морвана.
Все началось во время Второй мировой войны. Не той провальной войны, которую Франция вела (причем неумело) против Германии, и не во время высадки в Нормандии, и даже не во время тайной борьбы Сопротивления. Нет, в мрачный, ничем не примечательный и, можно сказать, банальный период оккупации. Черный рынок и зеленые мундиры, коллаборационизм и компромиссы. Дело было в деревне Шампено, в Пикардии, недалеко от Нуайона: проживало там семь тысяч человек. Ничего особенного об этой деревне не скажешь, кроме того факта, что она была оккупирована еще в 1940-м, после прорыва линии Вейгана. Четыре года деревня находилась под немецкой пятой (в тридцати километрах, в Компьени, располагалась первая ставка высшего немецкого командования) и прекрасно уживалась с врагом: администрация вела себя послушно, сельское хозяйство кормило оккупантов, жители проявляли полную лояльность к агрессору. Освобождение вызвало всеобщее ликование. Упустили войну, так не упустим мир. Те, кто покорно гнул спину, вдруг обнаружили в себе неизведанные запасы патриотизма – а также реваншистский дух. И Шампено поставила печальный рекорд по обритым женщинам – тем, которые «спали с бошами».
Среди них оказалась и Жаклин Морван, двадцати двух лет, секретарша при штабе вермахта в Нойоне. Сразу после Освобождения ее арестовывают за «пособничество врагу» и «горизонтальный коллаборационизм»[75], как тогда говорили. В сентябре 1944-го ее выводят из камеры, чтобы судить на школьном дворе. Народ как с цепи сорвался. Ее раздевают донага и обривают наголо. Мужчины ножом вырезают ей на лбу свастику, потом одна особо разъярившаяся группа (включающая и женщин) ведет ее на окраину города, чтобы побить камнями. Когда несчастная превращается в одну сплошную рану, парни мочатся на нее и бросают, сочтя мертвой, на обочине дороги.
Ее преступление: молоденькая машинистка на протяжении двух лет поддерживала любовную связь с офицером Гансом Юргеном Херхоффером – по профессии писателем, капитаном, приписанным к хозяйственному отделу вермахта, который руководил службами снабжения немецких войск в Пикардии. Другими словами, обычный фриц среди прочих, не хуже и не лучше, но Жаклин все эти годы, пока длилась идиллия, нужды не знала.
Весной 1944-го Херхоффер был отправлен на Восточный фронт – и больше никто ничего о нем не слышал. Несколько месяцев спустя Жаклин дорого платит за свой грех, но не умирает. Она доползает до сельского дома, унаследованного от родителей. История умалчивает, как уж она лечится и чем питается, но едва к ней возвращается способность двигаться, она заколачивает двери и окна своего дома и запирается в нем.
Проходит время. Угрызения совести заставляют жителей Шампено приносить ей каждую неделю еду, одежду, сигареты и дрова для печки, просовывая все это в уголок окна, которое Жаклин соглашается приоткрыть, чтобы принять свое довольствие. Никто ее не видит. Никто с ней не разговаривает. Она – тайна деревни. Предмет стыда и раскаяния. Подкармливая ее, сельчане надеются искупить свое преступление.
К ее присутствию привыкают. О ней говорят как о бомже, отщепенце, монстре. Ее дом расположен на лесной окраине, которой все избегают, – в 1947-м даже строят другую дорогу, чтобы отдалиться от нее еще больше. Иногда у камелька о ней рассказывают самые дикие истории. Говорят, что она потеряла рассудок, что продолжает брить себе голову, что режет себе тело садовым ножиком, который подарил ей ее фриц. Рассказывают, что можно услышать, как она бредит в глубине своего логова, как поет по-немецки, смеется, плачет, воет.
А главное, говорят, что у нее есть ребенок.
Слух идет с 1945 года: беременная от своего боша, Жаклин вроде бы родила, одна, в своей помойке – от дома исходит настоящее зловоние. Некоторые поговаривают, что слышали крик младенца, другие – что видели ранним утром неясный силуэт, бродящий вокруг постройки. Утверждают еще, что она просила одежду для маленького мальчика.
Проблема «Морван» усложняется с каждым годом. На каждом заседании регионального совета вопрос о Жаки – все продолжают ее называть, как во времена, когда лизали ей башмаки, чтобы выпросить немного масла или свежих продуктов, – стоит на повестке дня: следует ли силой проникнуть в ее халупу? Нужно ли предупредить социальные службы? Или полицию?
Наконец муниципалитет решает действовать… в 1952-м. Жандармы ломают дверь и обнаруживают кучу отбросов. Весь дом доверху набит гниющим мусором. В одной из комнат – немой мальчик, едва одетый, рядом с матерью, мертвой уже несколько недель. Тело Жаклин раздулось, позеленело и всё в вырезанных свастиках. Скелетообразное тело ребенка покрыто корками и порезами. На этот раз Шампено не удается замять скандал. Местная пресса взрывается. Публикуются фотографии. Появляются статьи.
Эта часть документов была для Эрвана, безусловно, самой тяжелой: пожелтевшие газетные статьи, передовица в газете новостей: «Кто он? Загадка». Всю ночь он раз за разом принимался разглядывать снимки: останки матери, мальчик, завернутый в одеяло, отвратительные внутренние помещения дома. Заставляя себя смотреть на эти изображения при свете налобного фонарика, он пытался уверить себя, что этот разложившийся труп – его бабушка, а маленький дикарь, у которого видны только безумные глаза, – Грегуар Морван, Падре.
Сыщик (или сыщики) де Пернека сумел добыть отчеты социальных служб и данные психиатрического обследования. Можно было также отследить первые годы того, кто еще не звался Грегуаром: сам он знал себя только под именем, которое дала ему мать, – Kleiner Bastard, «маленький говнюк» или «маленький ублюдок» по-немецки.
По мере занятий с медиками травмированный мальчик, хоть и не сразу, начал изъясняться – на ломаном франко-немецком языке. По крупицам он рассказывал о деталях: его мать, вечно бродящая в одном и том же засаленном халате, ее обритая голова (она продолжала брить ее сама, пока не стала заставлять делать это ребенка), свастика на ее лбу, со струпьями, гноящаяся, их животная жизнь среди экскрементов.