Тут он забыл фамилию грека. Стал вспоминать, прищелкивая пальцами:
— Ну как же его? Что-то такое на «л»!
Дженни расстроилась:
— Она не будет наша фамилия?
Он посмотрел на дочь, недоумевая, вскидывая брови, разводя руками.
— Она всегда будет нашей семьей, — успокоила ее Саша.
Галочка принесла коробку с «Киевским» и куда-то снова побежала. Они ждали, прислушиваясь к ее голосу за стеной. С кем-то она говорила по телефону. Вышла она к ним в мини-юбке и декольтированной кофточке. Белые волосы распущены, в ушах золотые сережки с рубинчиками, которые он ей привез из Москвы.
— Все в порядке? — спросил отец.
— Да, конечно, конечно! Все в порядке, папочка!
Она съездит на «парти», повидается и быстренько вернется обратно.
Дженни очень расстроилась. Она не хотела, чтобы Галочка оставляла их, куда-то ехала. Она не ляжет спать, будет ждать.
— Конечно, конечно! — пропела Галочка. — Я же скоро вернусь, здесь близко! А вы ешьте торт! Я все равно его не буду!
— Я так рад, что вы подружились, — говорил ей отец, когда дверь за Галочкой закрылась. — Ты понимаешь, какая девочка! Я ей на свадьбу привез тыщу долларов — она отказывается брать! Сама же на меня тратится почем зря, айпод вот этот — это ж она прислала, он же, наверное, кучу денег стоит! Уговори ее, а! Ты же старшая, может, она хоть тебя послушается? Я же не отрываю от себя последнее. У меня все есть: жилье, еда, льготный абонемент в концерты. Леонид Григорьич устроил… Ты помнишь его?
Тут он всплеснул руками:
— Какой же я болван! Леонидас фамилия ее грека! По ассоциации же и вспомнил!
Дженни в ожидании Галочки заснула на ковре. Саша переложила ее на кровать, собрала с пола игрушки, легла рядом с дочерью. Отец в углу на надувном матрасе, укрываясь одеялом с головой, — тюремная привычка — прокричал им спокойной ночи.
Она прислушивалась к мягкому дыханию дочери, думая о том, что вот она от его денег никогда не отказывается. Вечно в долгах. И ни разу ему ничего не прислала, даже фотографии.
Такая вокруг стояла тишина, белели свежеокрашенные стены. А музыка в наушниках все играла.
Утром, невзирая на Галочкин запрет мыть посуду руками, он все равно помыл. Галочка, бодрая, в махровом халатике после душа — вчера она вернулась, когда все уже спали — подала бутерброды, поставила на стол сервизные чашки. И, как и вчера, от нее исходил этот легкий сквознячок, будто в душной комнате открыли форточку.
— Куда ты так рано? — кричал он.
— На работу, папочка! Ключи там, на тумбочке!
— Ты бы доела!
— Да, да, конечно, я с собой, по дороге доем! Так мы встретимся в два?
Они доели бутерброды. Саша тяжело поднялась, составила тарелки в моечную машину, прикрикнула на дочь, чтобы та причесалась.
Он уже открывал карту.
— Нам сюда, потом сюда. После музея они встретятся с Галочкой и Николасом вот здесь.
Его палец, как такой путешественник, который никогда не теряется в незнакомом месте, быстро чертил их маршрут.
За три часа в музее он ни разу не присел. Бродил от картины к картине, загнал своих спутников вконец. Потом еще была выставка Ван Гога, куда продавали отдельные билеты. «Какие ваши все-таки молодцы! Собрали и привезли со всего мира!»
Он подозвал ее к известному автопортрету:
— Я читал где-то, что это он не сам себе отрезал ухо! Это ему другой художник отрубил… Вроде бы, по пьяни!
Он забыл, какой:
— Потом скажу, когда перестану об этом думать. Вот так вылетает из головы, а потом вдруг само — раз и вернулось! Что поделаешь, возраст! Но меня, Сашка, честно говоря, гораздо больше беспокоит твое здоровье. Ты бы занялась собой, ей Богу!
— При чем здесь я?
— А при том, что я худого не присоветую. Займись здоровьем!
— Я занята другим!
Он принял героическую позу:
— Целыми днями ты сидишь, уставясь в стенку. Я бы тоже был занят! Это требует серьезного напряжения! Но когда мы наконец сделаем те несколько дел, о которых я прошу уже годы? «Кармину Бурану» ты мне обещала записать два года назад!
— Папа, он же фашист!
Отца невозможно было взять голыми руками:
— Ну хорошо, понимаю, он — фашист! А джезва — тоже фашистка?
— Джезва — турка, турки были коллаборационистами…
Нет, слишком далеко. Даже в остроумии он все равно был быстрее ее.
Галочка и ее жених уже поджидали их у ресторана. Оба стройные, нарядные — он в белом костюме, в цветной рубашке, она в розовом платье с вьющимся воротником — они стояли в подвальной арке, похожие на два цветка в прозрачном кувшине.
Все долго целовались, впопыхах попадая то в нос, то в губы. Грек был красивым загорелым парнем, с детской ямочкой на левой щеке и очень ровными белыми зубами.
— Даниил! Вы едите морские продукты? — кричал он, тыча пальцем в меню.
Отцу перевели. Он развеселился:
— Скажи ему, что я ем все, что ползает, кроме танков, все, что плавает, кроме подводных лодок, и все, что летает, кроме самолетов.
Опять перевели. Жених, вежливо посмеявшись, закричал:
— Аппетит! Корошая аппетит!
— И скажи ему, что я не глухой! — добавил отец, показывая пальцем на уши.
Он всех так сорганизовал, что все были при деле. Справа Саша переводила его жениху, слева Галочка — жениха ему.
Им принесли рыбу, осьминогов и какую-то огромную клешню, похожую на запеченную варежку. Отец уже любопытствовал насчет сладкого.
— Сашка, она знает, что я сладкоежка! Вот, кстати, про сладкое, был у нас в тюрьме такой случай… — Он потребовал, чтобы переводили Николасу и Дженни тоже. — Сидим как-то вечером, достали, у кого что было. А в тот день как раз привели новенького… Был он цековский, но, видно, бывали и среди них порядочные люди. В общем, поел он с нами, а потом говорит: «Вот бы сейчас закусить это дело чем-нибудь сладеньким!». И тут я вспоминаю, что мне Сашка на свидание как раз притащила полкило халвы. Помнишь? Ну вот. Нагибаюсь и вытаскиваю из-под нар пакет. Новенький, конечно, обалдел: «Да у вас тут, говорит, лучше, чем в нашей столовой».
Он рассмеялся, и за ним рассмеялись все. И Дженни тоже, хотя и не понимала ничего. Но дедушка Даниил был такой смешной, такой хороший, беззубый и смешной!
Им нужно было уезжать, но он хоть краем глаза хотел посмотреть Манхэттен.
Было душно. Листья платанов висели, как лопухи после жаркого лета. Дженни не поспевала. Саша тянула ее за руку, волнуясь за его сердце. А он все хвалил какие-то дентикулы и аркбутаны, и кричал им назад, несясь впереди:
— В России они все-таки не понимают, говорят: ихняя, то есть ваша, архитектура давит. Ты ему переводи, Сашка, это важно, чтобы он понял, от какого быдла вы удрали! Вот привез меня к себе один клиент, показывает какую-то итальянскую балясину, которую он притащил оттуда. Построй мне, говорит, к ней дом и еще таких поставь! А она же балконная! Вот что давит — убожество, безграмотность! А то, что они высокие, совершенно не давит, вообще не чувствуется!
Она перевела. Николас улыбнулся. Улыбка у него была солнечная, как амфитеатр.
Так, гуляя, дошли до станции, отыскали автобус. Галочка, запихав ему в сумку какой-то пакет, подбежала, чтобы успеть расцеловать сестру, племянницу. По ошибке расцеловала и жениха. Смеясь, повторила шутку. Отец же всегда прощался быстро.
— Чем отличается англичанин от еврея. Тем, что англичанин уходит не прощаясь, еврей же долго прощается и никогда уходит! Ну вот, давай, доченька, не забывай старика-отца!
Галочка закивала:
— Что ты, папочка! Как я могу тебя «забывать»?
— Американка, американка, — говорил он, входя в автобус и жестами, в стекло, показывая Галочке, чтобы шли, не ждали, пока тронутся.
Те послушались, помахали на прощанье, Галочка послала воздушный поцелуй:
— Бай, папочка!
— Бай-бай!
Три задних сиденья пустовали. Пусть Дженни смотрит свои «говорящие головы», раз ей интересно! Ах, как повезло, все вместе сели — как замечательно! И снова он читал Довлатова и смеялся на весь автобус, так что на него оглядывались. Потом спохватился, вытащил наушники:
— Что это она мне тут понасовала такое, я ж даже не посмотрел…
Выложив из сумки на колени сверток, цветной, блестящий, бесповоротно круглый, он стал искать в кармане очки. Не нашел, отругал себя:
— Видно, забыл их в ресторане. Ничего, Галочка перешлет… Где-то же, наверное, эта штука открывается…
— Да разорви! Ведь бумага! — буркнула Саша раздраженно.
— Нет, подожди!
Ища незаметный кусочек скотча, которым все было так глухо заклеено, он водил и водил по свертку острожной рукой. Что-то нашел, бережно отлепил и, чтобы ничего не повредить, стал отворачивать — верхний блестящий лист, за ним розовый, голубой, потом еще салатного цвета. «Во дает, во наворотила!» Лицо завороженное, как у ребенка, открывающего новогодний подарок. Наконец открыл — и вынул. Медную джезву.
Даниэль Орлов. Законы физики
Анечка влюбилась в араба. Она отправилась с подругой в Египет, а через две недели по трапу самолета ее пьяную, с запутанными рыжими волосами спускали под локти в состоянии интеллектуальной комы.
— Все должно было этим закончиться, — многозначительно изрекает Витька, ее бывший муж и мой однокурсник. Он сидит напротив меня за столом в гостиной и запихивает в рот своему младшему сыну жидкую кашу с вареньем. Младенец кашу есть не хочет, мотает головой, лыбится счастливым купидоном, скрытым за разводами каши, как за слоями варварской штукатурки.
— Романы с дизайнерами и композиторами рано или поздно логично перетекают в африканский секс-туризм.
— Египет — это разве Африка? — интересуется Толик, старший сын Витьки, оторвавшись от компьютера.
— Географию в школе не учил, — грустно констатирует Витька серость, обозначившуюся в их с Анечкой ребенке. — У матери спроси. Она нынче в этом вопросе дока.
Анечка расположилась на диване вместе с теперешней Витькиной женой и рассматривает фотографии из поездки. Они дружат — Анечка и Манечка. Когда Витька уезжает с женой в отпуск, Анечка сидит с их детьми. Праздники они тоже справляют вместе. Иногда мне кажется, что у моего товарища две жены — старшая и младшая. Они очень похожи. Я завидую?
— Ты, Михайлов (Анечка всегда называла мужа по фамилии и научила этому Манечку), про меня сказки не сочиняй. Моя личная жизнь — это мой боевой путь. Ты был первым подвигом. Если бы за замужества выдавали награды, ты потянул бы на орден Красной Звезды.
— Или на Рыцарский крест, — хихикает Толик и зарабатывает подзатыльник.
Что имеет в виду Анечка, сказав про орден, я не понимаю: возможно, она намекает, что жизнь их с Витькой оказалась тяжелой и полной нервов, а может, на то, что сбит был Витька на бреющем полете в первом же бою — на дискотеке по поводу Дня первокурсника.
Они поженились сразу, как они сами говорили, не приходя в сознание. Витька уже из Североморска ездил в отпуск встречать Анечку из роддома. Ему, черпаку, дембеля одолжили укороченную шинель и шапку кубиком — уважали за что-то.
В этой шапке и шинели первый же патруль Витьку и приметил. Улепетывал он от курсантов по Гончарной улице, грохоча кованой кирзой и сигая через заборы у разрушенных домов, чтобы потом уйти проходными к Земледельческой. «Стойте, товарищ солдат! Стойте! Приказываю остановиться!» — передразнивал Витька одышливого майора с черными петлицами, потерявшего преследуемого из вида и вопиющего для порядка и острастки. «Он еще долго завывал, народ будил. Может, и сейчас там бродит. А уж столько лет прошло», — мастерски заканчивал Витька историю. Наши ему рукоплескали. Если кто новый в компании оказывался, постанывал от смеха. Рассказчик Витька прекрасный.
А про то, как сидели они с Анечкой над больным Толиком, когда у того началось второе за зиму воспаление легких, Витька не рассказывает. Ну да, какая-то несмешная история. Жили они в ту пору в съемной однушке на Юго-Западе, от «Автово» на автобусе полчаса. Телефон в квартиру хозяева не провели, и о сотовых еще не слышали. Ближайший автомат в двух кварталах. Тот, что под домом, полгода стоял с выбитыми стеклами и сорванной трубкой. На пути к автомату я Витьку в тот вечер и встретил. Решил вдруг, на ночь глядя, нагрянуть к ним с двумя бутылками Ркацители. Удачно.
Потом бегали мы ночью взад-вперед по проспекту Маршала Захарова в распахнутых пальто и пытались остановить хоть какую-нибудь машину, чтобы отвезти Толика в больницу. И денег на двоих у нас с ним оказалось тридцать семь копеек и четверть доллара одной монеткой из Витькиной нумизматической коллекции. Помню, с каким наслаждением пинал меня водила, когда я, оставленный «расплачиваться» у приемного покоя больницы Кировского завода, порылся минуты три по карманам и заявил, что денег у нас нету. Водила сшиб меня с ног каким-то очень военным или очень спортивным приемом, а потом с оттяжкой ударял и ударял ногой в адидасовской кроссовке. Странно, что ребра не сломал и не повредил ничего. Это драповое пальто спасло. Только губу разбил. И на руках у меня еще синяки были. Все потому, что голову руками закрывал.
Толика оставили в больнице. Анечка замазала мне царапины зеленкой, когда мы в четыре утра пешком добрались до их дома. Помню, она дотронулась до моего лба тыльной стороной ладони. Я почувствовал сухой холод ее тонких пальцев. Это было приятно. Мы устроились на кухне пить грузинское вино, разлитое на ленинградском заводе «Самтрест». Кислое белое вино, в котором от солнца Грузии и тамошнего королька только этикетка с медалями. Мы пили вино из хрустальных — подаренных Витьке с Анечкой на свадьбу — бокалов и рассуждали, что в нашей стране нет культуры винопития. Здесь предпочитают водку, поскольку это проще и не надо разбираться, к какому блюду ее подавать и когда подавать. Она и к мармеладу хороша, и к манной каше. А с вином иначе — говорили мы друг другу и самозабвенно качали в бокале кислятину.
Тогда мы оба меняли свои водочные талоны на винные. Меняли выгодно. За один водочный нам давали три талона на вино. Вначале мы находили магазин, где в этот день завезли и водку, и грузинское (лучше всего, если это были красные Мукузани или Саперави, хуже, если белые Эрети, Гурджаани или Ркацители), а потом договаривались с мужиками об обмене. Мы приходили домой, и Анечка варила макароны, которые мы поливали кабачковой икрой и посыпали жареными сухариками из белой булки. И это казалось волшебной и самой лучшей в мире едой. «Вино не закусывают! К вину подают!» — изрекал Витька и начинал что-то плести про сыры с плесенью и фрукты, что-то, что он вычитал в романах Чейза, взятых в книгообменном пункте у метро «Проспект Ветеранов».
И в этих романах были сыры, оливки, длинные автомобили, пистолеты «Борхард Люггер», сигареты «Лаки Страйк» и нечеловеческие, заграничные отношения между кажущимися равнодушными мужчинами и кажущимися доступными женщинами.
Анечка такую литературу презирала. Она читала Куприна и Теодора Драйзера. Потом началось увлечение Кастанедой и вскоре за Кастанедой — дизайнером.
Вернее, вначале Анечка пошла на курсы дизайна интерьера. Нет. Опять не так… Вначале Толик пошел в школу, потом он перешел в пятый класс, а Витька стал владельцем компьютерной фирмы и купил новую квартиру. А уже потом Анечка пошла на эти курсы. И тут с ней что-то такое произошло, что не могло произойти раньше. Словно кран на кухне, десятилетиями по каплям отмерявший время, вдруг потек — закрученной в спираль струйкой. В нашем полушарии вода всегда закручивается против часовой стрелки. Время в одну сторону, а вода в другую. И что было делать с этой струйкой, ни сама Анечка, а уж тем более Витька не знали. Анечке вдруг очень сильно захотелось настоящей страсти. И страсти этой Анечке захотелось не с Витькой, которого она уже к тому времени достаточно изучила и хорошо представляла изнутри и снаружи, а с «человеком творческим».
Тогда и появился дизайнер. Он преподавал на курсах дизайна, безуспешно пытался найти заказчиков и считал себя художником. У него на голове рос белый пушок, а подбородок имел популярную у женщин форму. Не особо веря в успех, дизайнер предложил Анечке нарисовать ее обнаженной, и Анечка согласилась. Само собой, до живописи дело не дошло. У дизайнера оказалась забитая подрамниками мастерская на Пяти углах, большая кровать с несвежим бельем, подержанный «ауди» и гастрит. Мне кажется, что Витька не смог простить Анечке именно этот дизайнерский гастрит. У него у самого был гастрит. И пока разворачивался адюльтер, Анечка дважды в день варила кашу и овощи, чтобы накормить одного и второго. Потом она решила экономить время и стала готовить сразу на двоих. Первого кормила сразу, а второму носила обеды в банках с закручивающимися крышками. На этих банках она и попалась. Случились объяснения, и Анечка оказалась выселена вначале к родителям, а потом в купленную для нее с Толиком квартиру на Комендантском аэродроме.
К тому времени уже появился поэт. Поэт, в отличие от дизайнера, на «ауди» не скопил. Он работал сторожем в дачном поселке и писал роман в стихах. Несколько глав он посвятил Анечке. Я читал, мне не понравилось. Поэт казался младше своих лет. Он поигрывал мускулами самбиста, носил Анечку на руках и чавкал, когда ел. Потом наступила зима, ему надоело ездить из своего дачного поселка в город, и он тихо растворился в цезуре между Зеленогорском и Репином. Дизайнера, кстати, Анечка бросила сама. Тот храпел.
Потом недолго был кинокритик, потом литературовед с филологического факультета. Интересный мужик — писал неплохую прозу. С ним Анечка прожила почти два года. Мы думали, что поженятся, но стало известно, что литературовед голубой. Вернее, не совсем, но Анечке уже этого оказалось достаточно. Грустная история. Он мне нравился, да и Витьке тоже: за Толиком ухаживал, готовил, зарабатывал, выпить с ним было приятно. Жалко, конечно, что голубой, нас это не касалось, но Анечку раздражало.