— Да? — Алексей зачем–то, словно близорукий, поднес к глазам ее легкую руку ладонью вверх. — Чертовски интересно!
— Ничего интересного! Мы, в принципе, обошли весь центр города и старую Ригу. Моя экскурсия закончена. Одиннадцатый час.
— Неужели?
Они стояли посреди маленькой площади неподалеку от набережной, за которой через Даугаву изогнулся мост с зажженными фонарями. Стволы дореволюционных пушек нацелились за реку. Пахло гарью, источавшейся от асфальта, шумящей водой. К остановке подъезжал троллейбус.
— Вы сами найдете гостиницу?
— Можно я вас провожу?
— Не нужно.
Она направилась к остановке, но не дошла и обернулась. Алексей стоял хмурый и жалостливый, то опускал глаза, то смотрел на нее. Неуклюжий пакет подмышкой не держался, и Алексей положил его у ног. Ядвига возвратилась.
— Ну что с вами?
— Не знаю.
— А что в пакете?
— А-а? А-а, пакет! Черт, здесь же продукты, коллеги с голоду погибают.
— Так вам спешить надо!
— Ничего! Они наверняка уже спят или умерли. В любом случае спешить некуда.
— Да?! — Ядвига засмеялась. — Знаете, у меня еще есть три рубля, пойдемте, выпьем по чашечке кофе.
Алексей хотел отказаться, сказать, что ему неудобно, но не сделел этого — девушка знала его положение и приглашала искренне. Он согласился, но с условием: прежде посмотреть на Даугаву.
На набережной они долго глядели в безнадежно–тоскливые колыхающиеся воды. Вдалеке сердито роптал катер. Они слушали ропот, молчали, и грусть соединяла их мысли. Вероятно, до них также на этом месте стояли другие пары, как пять, пятьдесят или двести лет назад, делились сокровенным и мечтали о счастье.
Внутренне он чувствовал перед собой несчастного человека. Он видел робость в ее неловких движениях, будто она говорила и отсутствовала, а он не мог оторвать от нее изучающего взгляда, даже не представлял, как они расстанутся.
По дороге к бару Ядвига позвонила из таксофона, предупредила дочь и впервые не посмотрела на Алексея, а, наоборот, спрятала глаза. Он не проронил ни слова: девушка предупреждала не только дочь, но и его. Так показалось Алексею.
В баре было довольно уютно, но непроницаемый сигаретный дым в полумраке подвальчика создавал духоту. Вокруг плясала беспечная на вид подвыпившая толпа. Не успел Алексей усадить Ядвигу за столик, как подскочил какой–то взмыленный, с туманными, словно подслеповатыми, глазами парень, настоятельно приглашая Ядвигу на танец, и ни в какую не принимал отказов.
— Моя жена этот танец дарит мне! — взбешенный Алексей схватил здоровяка за запястье.
— Понял! — парень убрался, снисходительно улыбаясь.
Принесли кофе. Гремел трубами джаз, в ушах звенел рояль, и голос Алексея совсем потонул в этом гвалте.
Между тем, к столу опять подошли. Высокий элегантный представитель темнокожей расы, в белых штанах и черной рубашке с закатанными рукавами, то и дело бросая на Ядвигу пожирающий взгляд, согнулся, приближая к уху Алексея лоснящееся лицо с оттопыренными толстыми губами. Ломанный русский язык:
— Хозяин, сколько ты хочешь за нее за ночь?
Алексей не выдержал: подошедший отлетел к стене, ударившись о выпуклый камень, упал, согнулся, обхватив руками лицо. Или случившееся никого не интересовало, или никто в красном полумраке не заметил конфликта, но вокруг танцевали, и никто не нагнулся над побитым и никто не кинулся к Алексею, чтобы задержать, как он того ожидал. Ядвига встала.
— Можете ничего не объяснять, я поняла.
Всю дорогу до дома Ядвиги они молчали.
— Зайдемте ко мне? — вдруг предложила Ядвига, когда они очутились на угрюмой улице около угловатого девятиэтажного дома. — Все же я напою вас кофе.
Когда они на седьмом этаже вошли в квартиру, уютную, но бедновато обставленную, с настольной старомодной лампой под голубым абажуром на столе, где остался недоеденный завтрак, с креслами, у которых пообтрепались подлокотники, с тремя полочками книг, и он, закрыв дверь, тотчас почувствовал, что та недоговоренность, с которой они блуждали по городу, и некая неловкость, сковывающая общение, отступают, и только откровенное добродушие, страдальческое понимание захватывает их.
— Ядвига, не скрывайте, если устали. Я уйду. Если нет, я расскажу вам кое–что о себе.
Минут через пять, когда Ядвига разложила блюдца, ложечки, поставила сахарницу и разливала по чашечкам кофе, дверь приоткрылась, и в комнату вошла худенькая милая девочка лет девяти.
Мама, — плаксиво пропела она, — опять у тебя другой дядя?! Лучше б был один Шурик… — Слезы заволокли недетское лицо девочки, и она убежала обратно в свою комнатку, застучав башмачками по паркету.
Ядвига дрожала; тряслись колени, взгляд метался, тяжелое дыхание было прерывисто. Она поспешно достала из черной сумочки стеклянный пузырек, открыла его, лихорадочно вытряхнула на ладонь желтые таблетки, одну бросила в рот, запила кофе, остальные кинула на столик, и они раскатились.
— Успокойся! Что с тобой? — Алексей осторожно и нежно взял ее за руку.
— Ничего, ничего… Сейчас пройдет, только не уходи, мне страшно… Ночь, одиночество, четыре стены — это ужасно. Я схожу с ума… Нет, нет, — испуганно внушала она себе. — Невроз не переходит в психоз. Так сказал доктор, я нормальная, все хорошо…
Она отрешенно мотала головой и бессвязно лепетала.
Алексей обнял ее за плечи и шептал: «Успокойся».
Ядвига не пыталась высвободиться, закрыла глаза и пребывала в полусне. Потом очнулась:
— Завтра ты уедешь во Львов. Забудь, что встретил в Риге взбалмошную больную женщину.
Алексей молчал, сердце защемила жалость, а Ядвига, боясь не высказать ему всего, что терзало, нескладно рассказывала.
— Дочери почти десять, не удивляйся, выгляжу я молодо, но мне двадцать восемь. Так вот, отец с матерью оставили меня бабушке, когда мне исполнилось двенадцать. Мать полька, отца не знаю, он никогда не рассказывал о себе, часто бывал в командировках, знаю, что он медик по образованию и познакомился с матерью в Варшаве, когда был на каком–то симпозиуме. Да, я была им в тягость. Как это все мерзко, ужасно мерзко! Я их долго не могла понять… прости, я увлеклась. Естественно, ты понимаешь, я росла без ласки и заботы, и как мне заблагорассудится. Кажется, в шестнадцать познакомилась с парнем, будущим мужем. Попреки бабушки надоели, я начала работать, — она открыла глаза, и слезы, не сдерживаемые, крупные, покатились по ее горяченным щекам и, невытираемые, падали на кофту. — Училась я в вечернем университете. Но старые друзья не давали покоя ни мне, ни ему. Он ревновал, я и сама не знала, что мне нужно. Однажды ночью не пришла домой. Тяжело быть красивой, а двое из однокурсников… то есть интеллектуальных людей… разве после того они сохранили человеческое обличье? Затащили к себе… А у меня утром скандал был. Потом еще раз не возвратилась домой со дня рождения подруги — Ивар, баскетболист, привязался. А Зелма, это моя подруга, тоже несчастная по–своему баба, страдает без мужиков, пригласила ребят к себе, пообещав, что и я буду. Как откажешься? А приглашала ребят она для себя, а они же на ее празднике все комплименты мне. Я уходить собиралась — не пускают. Зелма все тоже: «Посиди, посиди!» Еле ушла. А он, здоровый, кабан, за мной, пьяный, дурной. Затащил–таки в машину, мол, подброшу до дома. Как же, отвез к себе. Противно, как все противно! Два дня не отпускал. Что только мужу затем не придумывала. Ну, не скажешь же обо всем? Не обольешь себя грязью? Такую, как я, если и пожалеют сначала, потом все равно смеяться будут. — Она дернула плечиками, тяжело вздохнула, неуверенно продолжила, не обращая внимания на Алексея. — Гнусно, все гнусно. Вокруг вечно какие–то сексоманы, или вид у меня соблазнительный такой. Тоже как–то, муж уехал в командировку, тут же его же друзья, лучшие друзья, черт бы побрал этих друзей семьи! — пригласили кататься на яхте, А вечером домой не отвезли, как обещали, а нас обеих, я с подругой была, на дачу к себе. Ко мне вроде не приставали, хотя напились изрядно, но включили видеомагнитофон, и когда на экране замелькали голые бабы, тут началось… то один полезет ко мне, то второй. В конце концов ничего не добились и поставили условие, пока я им ноги не покажу, отсюда не уеду. Видите ли, им захотелось сравнить мои ноги с теми, на экране. Я плюнула им в лицо. Тогда они новое предложили: если у меня ноги не кривые, искупают в ванне шампанского. А я‑то тоже хороша была! «Бедово», — думаю. Ну, и пришлось им среди ночи мотать в ресторан, чтобы купить это злополучное шампанское. Денег–то у них куча, девать некуда, черт его, правда разберет, чем они промышляли, но три ящика приволокли. Один, правда, художник, Арнольд, возмущался, говорят, что неплохие вещи делает; а я, с каким удовольствием я купалась! Ох, и дура была! А художник этот потом к мужу пришел и попросил, нет потребовал, чтобы муж меня ему отдал. Сказал, что жить не может без меня. Муж весь побелел, только и сказал идиоту: «Вон!» Но обо мне бог знает что подумал. Мы разошлись. И вообще все кувырком полетело. Чуть не уехала с каким–то шведом за границу. Помешала собственная слабость, а зря. Они стараются жениться на нашей, из Союза, неприхотлива наша женщина и своих прав не знает, и если бы там развелась, то жить могла бы безбедно. Говорят, муж там обязан обеспечить квартирой и платит большие алименты…
Алексея взорвало:
— Большие?! Ты бы погибла там! Там другая система ценностей. И совесть, и честь измеряется долларом. Я одного знал…
— Потом, не перебивай. А здесь есть ли кому верить? Все равно, теперь жалею. Там хоть что–то было бы у меня. Здесь же во мне видят приманку. К кому же еще лезть, как не ко мне, красивой и дурной? Муж оставил двухкомнатную квартиру — ее превратили в притон. А как это изменить не знала, все начинают по–доброму, а потом… — она опять диагонально кивнула головой, замолкла, ее душили слезы, набрала в грудь воздуха и продолжала лепетать. — Поменяла квартиру на эту. В третьей комнате алкоголик жил. Заключила с ним фиктивный брак, и за полторы тысячи он переписал третью комнату на меня, исчез. Деньги–то в долг брала. А друзья, — она сделала паузу, — долг требуют до сих пор, достают как могут, сам понимаешь чего хотят. Противно.
Но вот появился Шурик — красивый такой — и вроде бы все наладилось. Но не женился, и эта–то неопределенность (будь она трижды забыта людьми!) сказалась. Он мог делать что хотел, меня же держал в ежовых рукавицах. Ну да ладно! Я устроила его на отличную работу, знал бы он — как. Может и знал, да молчал, подонок. Дочь довел до того, что стала бояться при нем заходить в комнату смотреть телевизор. Захотел ребенка и что же? На четвертом месяце заявил, что не надо. А мне каково? Полгода до этого — сложнейшая операция на почках, пока в больнице лежала, сообщили, что умер отец. В Киеве что–то из шмоток оставалось, да машина. Шурик не поехал — слизняк он, постоять не то, что за меня, за себя не может. — Не поехал вот, возражал, зачем мол, нам это, сами проживем без подачек. Я не могла, операция. И вдруг он ушел. У меня истерика. А он то уходил, то приходил, и однажды я попыталась удержать его, страшно стало, кинулась ему на шею. Он отшвырнул, да так, что получила сотрясение мозга, сутки пластом пролежала. Позвонила знакомому гинекологу. Ночью они на свой страх и риск тайно делали аборт, чуть не отправили на тот свет и сами чуть не сели. Чудом обошлось. А через неделю снова приступ болезни. Мать умерла в Варшаве, когда была на второй операции, так и не съездила на похороны. — Ядвига замолчала, челюсть нижняя запрыгала, она вскочила, засеменила к стене, остановилась, подошла к креслу, села, опять вскочила, пошла к двери, сжав руками уши, вернулась к окну. Откинутые льняные шторы отозвались на прикосновение таким же, как и ее, порывистым вздохом. Ядвига настежь распахнула неохотно поддающиеся ставни. Стремительно ворвавшийся волглый ветер бесцеремонно облапал ее, внес в комнату сырость, холод,
Ядвига отступила от окна и задернула шторы. В серванте на полочке нашелся огарок свечи в консервной банке. Она взяла его, запалила, поправила кофточку, села на стул и облегченно прислонилась спиной к шершавой стене. Мягкое, колыхающееся освещение хорошо выделяло ее в темноте. И даже сейчас она была недурна собой, напротив, страдания только вдохновенно преобразили ее, придав чертам лица строгую изящность: и губы, и нос, вроде как стали искусно выточены острым резцом умельца.
Шторы трепыхались. Про Алексея Ядвига будто забыла и, вспоминая разговоры, события минувшей недели, она еще раз спросила себя: к чему эти мучения, к чему терзать себя, испытывать истязания других, если нет просвета, если все так фальшиво, обманчиво, глупо, паскудно устроено в этом мире. Не проще ль?
И ей стало страшно и радостно: радостно от того, что близился конец ее мучениям в этой тягостной жизни, и впереди ее ждала маковая цветущая долина, посреди окутанных дымкой голубых гор; но страшно от того, что в сером промозглом городе остались бы после нее прозябающие с веселым недоумением, приземленные, никчемные людишки, никогда не представлявшие долин с маками и никогда не ведавшие счастья от встречи с ними.
— Ядвига, — тихо позвал Алексей. Она очнулась.
— А-а, ты о Шурике… Он неделю назад здесь вновь объявился. Пришел поздно, и сначала сказал, что возвращается, но когда я его к черту послала, достал из сумки фотографии. Веришь, Алексей, сердце упало. До какой же низости может дойти человек. Он любил меня снимать… в чем мать родила. У него сохранилась целая цветная кассета. Тогда вот он и стал шантажировать: пожелал иметь меня, как любовницу, то есть придет и уйдет, когда захочет, иначе пообещал расклеить фотки по всему городу. Дурость? У него же мой диплом, кольцо обручальное, еще что–то из золота. Все унес, подонок!
Зазвонил неистово телефон, и Ядвига бросилась к нему, сорвала трубку.
— Алло, алло, алло!
Положив трубку, она села на диван.
— Это он. Постоянно звонит, когда вздумается, и молчит. У меня совсем плохо с нервами: все эти наркозы, операции, друзья, враги, приходы, уходы, интриги. Врач сказал, что нужна еще одна операция. Положили в больницу — в которой уж раз — готовили к «ножу», тянула что–то, потом отпустили. А знакомая подруга, она хирургом работает, открыла тайну: побоялись резать, потому что думают, что не выживу. И еще сказала, что по моей болезни врач думает, что я более года не протяну, если операция будет удачна. И теперь я чувствую себя как под колпаком, вернее никак себя не чувствую, не слышу звуков иногда, запахов цветов не ощущаю, теряюсь в городе, дорогу перейти не могу. А дома — просто кошмар, боюсь к двери повернуться. Когда двери не вижу и окно зашторено, кажется, схожу с ума. И тогда ночью у меня появляется новый мужчина. А им все одно, но ведь не расскажешь, зачем они здесь. Кажется, настоящие, навсегда, а ночь проведут и исчезают, и такое опустошение потом.
Резкий пронзительный звонок в дверь заставил ее вздрогнуть. Алексей машинально посмотрел на часы. Четверть третьего. Ядвига пошла открывать.
— А-а, Карлос! Здравствуй… Ты что? Ночевать негде? Поссорился с женой… Ну, не знаю, я не одна.
Выглянув в коридор, Алексей первым делом заметил из–под спины Ядвиги ботинок, грязный, порванный, а рядом с ним початую бутылку водки. Сам Карлос, небритый, помятый с подбитым глазом, охал на детском стульчике, намекая хозяйке, что выпроваживать его бесчеловечно. Но голос Алексея был тверд:
— Слушай, ты здесь лишний!
Без разговоров Карлос встал, забрал бутылку и вышел. Глаза Ядвиги были усталы и неподвижны, устремлены в потолок.
— Что ты знаешь о заграничной жизни, Алексей?
— О заграничной? Знакомый у меня есть, с братом не виделся лет тридцать, тот в США живет. Как–то он оформил визу и приехал к нему. В аэропорту встретила жена, встретила, конечно, шикарно, а брат не смог, потому что, как потом объяснил, не хотел брать отгул, чтобы не диспланировать работу предприятия. Вот так. Разумеется, производственная дисциплина — это хорошо, можно поучиться, но если посмотреть с общечеловеческих позиций? На которых мы воспитывались?
— Это ерунда. Моя подруга собиралась покинуть Союз. Родной дядя, бежавший в Израиль, обещал ей сказочные условия. А она–то, бедовая, вовремя поняла, во что ей обойдутся все эти условия. Заметила, что смотрят на нее, не как на племянницу. Не поехала, а мне–то все одно, сожалею, со шведом можно было бы ехать.
— Это тебя мучает?
— Ах, нет не мучает, — и она почти прошептала, — мне кажется все время со дня смерти матери, что ее похоронили живой. И если бы я была рядом, этого бы не случилось. У нее наверное был летаргический…
— Случай, — Алексей чуть было не улыбнулся, но сдержался, — это же нервы, выкинь из головы, ты знаешь прекрасно, что теперь делают с трупами.
— Я понимаю, но, — договорить она не успела, потому что опять последовал звонок.
«Это действительно кошмар», — подумал Алексей. Было досадно, что разговора по душам о главном не получается.
— Ты одна? — спросил мягкий голос и то, что было потом, для Алексея обрело смысл спустя тягостные мгновения после ужасающего крика Ядвиги (так кричит смертельно раненный человек). Бледнея, Алексей слышал, как у двери началась отчаянная возня, Ядвига кричала, пытаясь закрыть дверь, а пришелец, должно быть, поставил на порог ногу.
Алексей бросился в коридор. Парень лет двадцати пяти, встретившись с осатанелым взглядом, отшатнулся. От неожиданности глаза его на плутоватом лице округлились, однако ворот рубашки трещал, и тело плыло обратно за дверь; он пытался что–то возразить, беспомощно хватался за руку, но Алексей без тени жалости пинком мощным отправил его с лестницы. Упав, парень покатился вниз, вскочил было, но новый удар по лицу тотчас сбросил его дальше по лестнице. Алексей бил его с угрюмым остервенением, с лихвой воздавая сразу за все, и бил до тех пор, пока парень не открыл головой подъездную дверь и не вылетел на мокрый — накрапывал дождик — тротуар.
А Ядвига тела как будто не чувствовала, и голова гудела и горела как накаленный шар, раскачивающийся на весу и бьющийся в железообетонные стены, и в расширенных жилах упруго пульсировало, а она, разжав пальцы, распласталась на диване, всхлипывая, представляя свое истерзанное муками тело и представляя его, Шурика, как будто радующегося от ее беспомощности, подавленности, испуга. И снова перед ней возникли лживые, изменяющиеся глаза, и словно в каком–то злобном отчаянии она засмеялась, протяжно, глухо, как будто от ее смеха эти глаза должны были лопнуть, брызнув ядовитой зеленой, именно зеленой, как у гусеницы, жидкостью с вонючим запахом.