Сокровища Ирода - Наталья Александрова 8 стр.


Старыгин снова тяжко вздохнул.

Впрочем, через несколько минут он уже забыл и дурноту, и цыганку, а мысли о прекрасной испанке спрятал глубоко в душу.

Теперь он думал только о предстоящей кропотливой работе – о картине неизвестного немецкого художника, которую оставил в своем кабинете.


Владимир Васильевич осторожно раздвинул наваленную сверху груду одежды и выглянул в комнату. В постели, под одеялом, под всеми пальто и ватниками, которые он с вечера натащил на себя, было почти тепло, а снаружи в комнате царил лютый арктический холод. Однако пришлось вставать, впереди был еще один день, еще один страшный день ленинградской блокады.

Он выбрался из кровати, проковылял к железной печурке, разжег заготовленные с вечера щепки, поставил на буржуйку кружку. Вода в ней замерзла за ночь, но это не страшно, скоро она растает, согреется, и он сможет напиться кипятку…

Вдруг в душе шевельнулась неожиданная радость: ведь он сегодня будет работать, займется единственно любимым делом – рисованием… Его включили в бригаду художников, которая зарисовывает для будущего, для потомков ранения Эрмитажа…

Владимир Васильевич съел половину хлебного пайка, выпил кружку кипятку, надел на себя все теплое, что нашлось в доме, перепоясался узким ремешком и вышел из дому, опираясь на палку. Без палки он сейчас не сделал бы и десяти шагов – от голодной слабости его шатало, любой порыв ветра мог свалить его с ног.

За спиной у него был рюкзак, в нем – две квадратные фанерки, бумага, карандаши, коробочка с прессованным углем.

Дорога предстояла долгая – с Выборгской стороны до Эрмитажа…

Первая часть пути далась ему сравнительно легко.

Владимир Васильевич подошел к Литейному мосту, остановился, чтобы перевести дыхание, огляделся по сторонам.

По мосту ползут сгорбленные одинокие фигуры, как и он, опирающиеся на палки. Кто-то тащит санки, кто-то, как и Владимир Васильевич, остановился передохнуть. Кто-то сидит на снегу – неизвестно, встанет ли снова…

День стоит яркий, солнечный, слепящий, как будто природа насмехается над измученными, голодными людьми, показывает им всю меру своего равнодушия: вы умрете от истощения, а зимнее солнце будет все так же ослепительно сиять с ледяного небосвода, светить на ваши скрюченные, окоченевшие трупы…

Заканчивается самая страшная блокадная зима, скоро наступит весна сорок второго года, но многие ли ленинградцы доживут до этой весны?

По сверкающему льду Невы во всех направлениях протоптаны тропинки, словно цепочки птичьих следов исчеркали ледяной простор, исписали его своими посланиями. По этим тропинкам плетутся такие же одинокие черные фигурки…

Владимир Васильевич перешел Неву, добрался до Летнего сада. Сад поредел, многие деревья вырублены на дрова. Непривычная прозрачность сада странным образом идет ему, придает строгую лаконичную красоту. Знаменитая решетка цела, но будочек, в которых зимуют статуи, нет на привычных местах.

Сил все меньше, все чаще приходится останавливаться, присаживаться на ступени у мостов, на каменные выступы возле подворотен.

Еще немного…

Вот и Зимняя канавка, Эрмитаж… Дошел!

Возле малого подъезда Владимира Васильевича встречает сотрудница музея. По лестнице, которая кажется непривычно крутой, они поднимаются в бельэтаж.

Пустые, местами разрушенные залы Эрмитажа кажутся неправдоподобно огромными и прекрасными. Мрамор и позолота стен покрыты слоем сверкающей изморози, кристаллами инея, как будто мороз решил внести свою лепту в эту фантастическую, неправдоподобную красоту.

Для довершения нереальности картины все помещения уставлены странными белыми колпаками, похожими на раскрытые зонтики. Это асбестовые колпаки для тушения зажигательных бомб. Рядом с ними – мешки с песком на случай пожара. Под разбитыми окнами – огромные сугробы. Кое-где еще уцелели великолепные розоватые и сиреневые стекла восемнадцатого века, местами их уже заменили огромные листы фанеры и деревянные щиты. Вытекшая из бака вода ледяным озером замерзла на бесценном паркете, и в этом озере отражается великолепие живописного плафона.

Владимир Васильевич плетется по бесконечным музейным анфиладам, хрустя битыми стеклами. В залах царит мороз, в проемы окон врывается ледяной ветер, бросает в лицо горсти колючей крупы. Кое-где на полу валяются сорвавшиеся с потолка огромные люстры.

Наконец Владимир Васильевич выбирает сегодняшний объект, усаживается на ящик с песком и начинает работать.

Работа идет медленно и трудно, пальцы, скрюченные от голода и холода, с трудом удерживают карандаш или уголек, их то и дело приходится отогревать за пазухой.

Сегодня он выбирает рыцарский зал.

Фигуры рыцарей и коней, без доспехов и оружия, обтянутые протертой, местами порванной замшей, беспомощные и уязвимые, кажутся такими же дистрофиками, как он сам, как прикрепленная к нему изможденная музейная сотрудница, как остальные жители окруженного города.

Художник внимательно вглядывается в глубину анфилады, чтобы запомнить всю эту пугающую, ледяную красоту и точно передать ее на бумаге…

Эрмитажная сотрудница что-то говорит и медленно, с трудом переставляя ноги, выходит из зала. Он почти не замечает ее исчезновения, используя падающий в разбитые окна свет, пытается передать на холсте трагический колорит увиденного.

В какой-то момент замерзшие пальцы разжимаются, не удержав уголь. Черная палочка с сухим стуком падает на пол и катится по обледенелому паркету.

Владимир Васильевич с трудом поднимается со своего ящика, делает несколько шагов, наклоняется, шарит по полу руками.

Вместо уголька в его руку попадает что-то другое – маленький металлический предмет. По необъяснимой причине он кажется не обжигающе холодным, как всякий металл на морозе, а странно теплым, как живая человеческая рука.

Художник подносит ладонь к глазам, удивленно разглядывает свою находку.

Это кольцо. Необычное, очень красивое кольцо из странного серебристого металла. Маленький гибкий зверек свернулся кольцом, острая мордочка касается кончика хвоста… пожалуй, это гибкая ящерка… крошечные глаза смотрят упорно и подозрительно…

Впрочем, эта находка мало его интересует.

Нужно завершить сегодняшнюю работу, пока еще не стемнело, пока приставленная к нему сотрудница Эрмитажа не взбунтовалась, не погнала его прочь из музея…

А кстати, где она?

Как вышла из зала, так и не появляется…

Владимир Васильевич машинально сует перстень в карман ватника, чтобы потом отдать его своей провожатой, и возвращается на свое рабочее место.

Отогрев руку за пазухой, снова берется за уголек, наносит штрих за штрихом на шершавый лист.

Рисунок постепенно подходит к концу, приобретает законченность и красоту. Кажется, ему сегодня удалось передать глубокий трагизм происходящего, удалось вложить в работу голод и холод, муки осажденного города и непреходящую красоту жизни…

Начинает темнеть, работать становится все труднее.

Художник складывает листы, закрывает их калькой и прячет в рюкзак. Он поднимается, оглядывается по сторонам – и понимает, что по-прежнему не видит свою сопровождающую.

Это непорядок.

Он встает и медленно, экономя силы, стараясь не поскользнуться на обледенелом паркете, бредет по залам в обратном направлении. Однако, пройдя два помещения, застывает в растерянности.

Вот она, его провожатая, сотрудница музея, которую к нему сегодня приставили. Она сидит на круглом постаменте от эвакуированной скульптуры в позе роденовского Мыслителя, подперев подбородок кулаком.

– Марфа… Марфа Михайловна! – окликает ее художник, с трудом вспомнив имя и отчество.

Она не отзывается.

Он подходит к ней, осторожно трогает плечо в солдатском ватнике… и в испуге отдергивает руку: Марфа Михайловна умерла и уже успела окоченеть, превратиться в статую, в памятник скорби и мужеству…

Владимир Васильевич не чувствует боли, горечи. Вообще почти ничего не чувствует. Слишком многих пришлось потерять за эту страшную зиму, слишком многих по-настоящему близких людей, так что смерть этой едва знакомой женщины почти не трогает душу. Кроме того, у него просто не осталось сил на переживания, все силы уходят только на то, чтобы выжить.

Он думает, что нужно зайти в комнату на первом этаже, где вокруг топящейся печурки сидят музейные работники – закутанные в жалкие обноски фигуры непонятного пола и возраста. Зайти и сказать им, чтобы забрали тело Марфы Михайловны, сделали все, что положено… Заодно выпить кружку кипятку, чтобы согреться перед обратной дорогой на Выборгскую сторону.

Он думает, что нужно зайти в комнату на первом этаже, где вокруг топящейся печурки сидят музейные работники – закутанные в жалкие обноски фигуры непонятного пола и возраста. Зайти и сказать им, чтобы забрали тело Марфы Михайловны, сделали все, что положено… Заодно выпить кружку кипятку, чтобы согреться перед обратной дорогой на Выборгскую сторону.

А дорога предстоит трудная, наверняка придется прятаться в подворотнях и парадных от бомб и снарядов, ведь с приближением весны обстрелы и бомбежки снова участились…

За всеми этими мыслями и заботами Владимир Васильевич даже не вспомнил о перстне, который лежал в кармане его ватника.


Ольга помогла тете Лике выбраться из автобуса, взяла ее под руку. В черном кружевном платочке на седых волосах, с черной палочкой в руке тетка выглядела очень постаревшей.

Это немудрено – ей за последние дни очень досталось. Одни похороны чего стоили. Конечно, с похоронами Ольга ей помогла, но до этого основные тяготы легли на хрупкие теткины плечи.

Они подошли к дому, в котором тетя Лика прожила лет сорок, то есть въехала она сюда еще до Ольгиного рождения. И все эти сорок лет она по-соседски дружила с Галиной Тимофеевной, чья квартира располагалась прямо под ее квартирой, на четвертом этаже.

Почти сразу после переезда в этот дом тетя Лика, тогда еще молодая женщина, убежала в магазин, где выбросили молочные сосиски, и второпях забыла завернуть кран на кухне. Когда она вернулась из магазина, радостно неся пакет с сосисками, радость ее померкла: у нее в квартире был уже настоящий потоп. Лика кое-как собрала воду и бросилась в нижнюю квартиру – извиняться и заглаживать свою вину. В качестве компенсации морального урона она принесла те самые сосиски, из-за которых все и произошло.

Однако соседка Галина скандалить не стала, сказала, что так или иначе собиралась делать ремонт, а сосиски они поделили, что называется, по-братски.

С тех пор Лика и Галя не то чтобы дружили, но здоровались и обменивались новостями.

На дружбу у них не хватало времени: хотя ни у той, ни у другой не было детей, но мужья имелись, да работа, да масса забот по хозяйству – какая уж тут женская дружба!

Потом, по прошествии многих лет, обе вышли на пенсию, схоронили мужей и стали встречаться чаще. Галина приносила соседке отростки комнатных цветов, Лика делилась рецептами диетических блюд. Иногда они вместе смотрели мексиканские сериалы и горячо обсуждали личную жизнь героинь.

Время шло. Галина Тимофеевна, которая была несколькими годами старше, начала болеть. Скоро она вовсе перестала выходить из дому, и Гликерия, идя в магазин или в аптеку, всякий раз заходила к соседке, чтобы узнать, не нужно ли той чего.

Галина становилась все слабее и слабее, и скоро Лике пришлось полностью взять на себя уход за ней. Родственников у Галины Тимофеевны вроде бы не было, и как-то, глядя, как Лика, притащив из магазина сумку с продуктами, возится у нее на кухне, она сказала:

– Вот что, Ликуня, я тебе оставлю свою квартиру. А то ты на меня работаешь, как каторжная, а мне тебя и отблагодарить-то нечем… неудобно мне перед тобой!

– Да что ты, Галочка! – отмахнулась Лика. – Ты еще всех нас переживешь! Я тебя ненамного и младше-то… как не помочь больному человеку? Ты, случись, тоже мне поможешь…

– И не спорь! – возразила Галина Тимофеевна. – Я так решила! Ты мне очень помогаешь, и я должна тебе отплатить добром…

Гликерия задумалась и вдруг проговорила:

– Знаешь, Галя, если уж ты так решила… мне-то твоя квартира ни к чему, а вот племянница моя, Оля… она без жилья мается. Так если бы ты не мне, а ей квартиру оставила, вот было бы хорошо!

– Оле так Оле, – легко согласилась Галина Тимофеевна. – Она женщина хорошая, тебя не забывает, да и для меня часто не то, так другое делает… Ладно, напишу завещание на Ольгу!

И через несколько дней она показала соседке по всем правилам оформленное завещание, по которому оставляла свою квартиру племяннице Гликерии Ольге Петровне Окуневой.


Ольга приехала в Петербург, когда ей было двадцать четыре. Родилась она в старинном русском городе Новгороде, там провела детство и юность. Жили они только с мамой, а тетя Лика приходилась маме двоюродной сестрой. Оля с мамой приезжали погостить в Ленинград, но редко – не очень-то удобно было расположиться в однокомнатной квартире с теткой и ее мужем. В Новгороде особенных хором у них с мамой тоже не было – десятиметровая комната в старом деревянном доме, на кухне пятнадцать хозяек.

После школы Ольга поступила в медицинское училище – нужно было как можно быстрее приобретать хоть какую-то специальность. Оказалось – правильно сделала, потому что через год мама тяжело заболела, у нее открылась язва, и очень пригодилось Ольгино умение делать уколы и ухаживать за больными. В первый раз Ольга маму выходила, только работать она уже не смогла, оформили ей инвалидность. Ольга дежурила в больнице и бралась за любую работу – хоть уколы на дому, хоть сиделкой при больном, хоть за ребенком приглядеть.

Однако хватало времени и на немудреные развлечения, появился у Ольги парень, который даже замуж предлагал идти. Парень был, по местным меркам, человек не бедный, работал водителем-дальнобойщиком, пил в меру, жил с родителями в трехкомнатной квартире, которая располагалась в относительно новой пятиэтажке. Звали его Лешей. Ольга его не отталкивала, но насчет замужества отвечала уклончиво – Лешка был грубоват, и лицо, будто топором вырубленное, а ей хотелось чего-то более интересного.

Тут как-то в больницу привезли двоих из Ленинграда. Они ехали на машине, и ночью на скользкой дороге водитель не вписался в поворот. Он сильно ударился о руль, сломал два ребра, правую руку и получил сильнейшее сотрясение мозга. Его другу, что сидел рядом, повезло меньше. Перелом основания черепа, и он умер тут же, в больнице, не приходя в сознание.

Ольге было очень жалко молодого парня – он метался в жару, бредил и стонал во сне. А когда очнулся и узнал, что друг погиб, – страшно переживал, казнил себя. Когда сошли синяки, что выступают под глазами у больного после сотрясения мозга, зажили все ссадины и царапины, Ольга разглядела, что Олег, так звали молодого человека, достаточно привлекателен. У него были хорошие глаза – большие, чистые, руки с длинными музыкальными пальцами… Если бы не болезненные бледность и худоба, да еще горестные морщинки у крыльев носа, был бы совсем красавец. Куда там Лешке с его топорной фигурой! У Лешки нос как слива, уши как лопухи, кулаки как чугунные болванки.

Однажды во время ночного дежурства Ольга заглянула в палату и увидела, что Олег беззвучно плачет, закрывшись серым больничным одеялом. Она присела на кровать, прижала его голову к груди и все шептала какие-то бессмысленные слова, раскачиваясь. Понемногу он затих и задремал – прямо в таком положении, и только тогда она удивилась своему порыву.

В коридоре кто-то прошел, громко шаркая тапочками, послышался слабый зов «Сестра!», и Ольга осторожно переложила голову Олега на подушку.

С тех пор у них вошло в привычку разговаривать по ночам, Олег признался, что он с нетерпением ждет ее дежурств, отсчитывает каждые третьи сутки.

Время шло, Олег потихоньку шел на поправку. Приезжала его мать – высокая сухопарая женщина с твердо сжатыми губами и старомодной прической, она никогда не улыбалась, но привезла сестричкам и врачам подарки, Ольге достался легкий сиреневый шарф.

В последнюю ночь перед выпиской Ольга отдалась Олегу – в пустом и темном процедурном кабинете, где пахло лекарствами и дезинфекцией и в углу рядами стояли капельницы. Особых планов на Олега она не строила – уедет, позабудет. Это здесь она ему нужна, а там, в большом-то городе, мигом выбросит из головы и больницу, и аварию, и саму Ольгу.

Так и вышло. В первое время Олег звонил и даже написал два письма, приглашал Ольгу летом в гости. Но поскольку дома телефона у них не было, звонить приходилось в больницу во время Ольгиного дежурства, и завотделением однажды сильно на нее накричал, потому что зловредная больная умудрилась вытащить капельницу и вылила на пол лекарство, в то время как Ольга бегала к телефону.

О скандале стало известно Лешке, да еще оказалось, что какая-то сволочь из больничного коллектива видела их с Олегом в ту, последнюю ночь. Лешка выпил и пришел ругаться, на весь двор орал гадости, назвал Ольгу неприличным словом. Девушка не растерялась и дала ему от ворот поворот, не тратя время на выяснение отношений.

А потом пришли совсем другие, серьезные заботы. Мама снова почувствовала себя плохо, и обследование показало, что у нее и не язва вовсе, а рак. Мама сгорела за два месяца – очень была истощена и ослаблена.

На третий день после похорон Ольга мыла голову в своей комнате – сил не было тащиться в баню, вообще не хотелось никого видеть, не хотелось даже выходить из дома. В дверь настойчиво постучали, и она открыла, накинув мамин халат.

Назад Дальше