Да, кивнул Серго, баронесса фон Кокк уже включилась.
Арам допилил ветку, попытался взвалить ее на плечо, но ветка оказалась слишком тяжелой, и он просто поволок ее по тротуару.
Возле своего дома обернулся, кивнул Серго на прощанье и скрылся из вида.
Серго зашагал дальше. Надежда на то, что по дороге попадется что-нибудь, пригодное для растопки печки — сломанный стул, полено, доска, теперь казалась несбыточной.
Вдруг Серго замер на месте. На краю тротуара в неглубокой яме лежала новенькая желтая доска. Кто ее выронил?
Серго вытянул вперед руки, заторопился, заскользил непослушными ногами по мерзлому тротуару и, резко покачнувшись, с размаху упал наземь, так и не дотянувшись до доски.
На миг небо сверкнуло как огромный выпуклый глаз, потом наступила тьма.
Через несколько мгновений Серго увидел себя плывущим в черном беззвучном небе.
Вокруг вспыхивали и гасли звезды. Они то приближались, то отодвигались, от них веяло таким холодом! Арам, Арам, где твоя туманность? Может, на ней теплее? И почему я не позвал тебя к нам в дом? На кухне бы посидели, чая горячего из термоса попили, поговорили бы… Например, о картинах Сарьяна, сколько в них солнца!
Через час Ашот нашел на улице отца. Вернувшись домой из мастерской с пакетом блинной муки и поленьями в рюкзаке, Ашот вошел в комнату и увидел, что Маро еще спит, а Серго нигде не видно.
Спустился во двор, но и там отца не нашел.
Вышел на улицу и увидел недалеко от дома неподвижно лежащее на тротуаре тело. Узнал старое пальто и свою вязаную шапку.
Ашот подбежал к отцу, стал поднимать его за плечи.
Серго, не открывая глаз, простонал, приподнялся, снова повалился.
Ашот кинулся к перекрестку. Увидел парня в солдатской форме, идущего мимо с канистрой в руке, остановил его, попросил помочь.
Вдвоем они перенесли Серго во двор, подняли по лестнице на четвертый этаж, внесли в комнату.
В канистре у парня оказался керосин. Заправили лампу, зажгли свет.
Ашот сбегал на второй этаж за Вазгеном, тот работал в «Скорой помощи». Вазген принес обезболивающее и упаковку одноразовых шприцов.
Вазген дал Маро успокоительное, она очень плакала.
Потом осмотрел Серго, сказал, что, наверное, сломано ребро. Спросил, нет ли в доме спирта.
Маро принесла с балкона бутыль со спиртом.
Ашот влил несколько капель в посиневшие губы Серго.
Тот застонал, открыл глаза. Долго смотрел на сына, потом спросил:
— Ашот, ты?
— Я.
— Что со мной?
— Упал, сломал ребро. Я же говорил — не выходи из дома!
— А моя голова?
— Голова в порядке.
— Слава богу, главное все-таки — голова… Маро здесь?
— Здесь.
— А Анаит?
— В Швеции, премию получает.
— Премия — это хорошо… Газопровод починили?
— Еще нет.
— Скажи, когда починят, разбуди.
— Хорошо.
Серго закрыл глаза, но через минуту снова открыл.
— Ашот, я видел горы.
— Ну, видел так видел. Спи.
— Ашот, кто написал: «Горы вы высокие. Как вам не завидовать! Что же нам завидовать? Летом жжет нас солнышко. В зиму — стужа лютая». Кто написал, Ашот?
— Не знаю.
— Армянский поэт XV века.
— Ну, хорошо, отец, спи.
Серго вздохнул, закрыл глаза и затих. Кажется, наконец уснул.
Ашот поставил мольберт на спинку стула, развел краски, взял в руки кисть и стал дописывать картину, которую начал неделю назад.
Прощальный полет Ашота
В один из июньских вечеров, когда в Европе где-то расцветают, а где-то отцветают яблоневые, вишневые и сливовые сады, когда люди в северной части нашего полушария радуются, разглядывая нежно зеленеющие поля, луга и леса, удивленно смотрят на реющих в небе ласточек, стрижей, скворцов, плавно скользящих по водной глади озер и прудов белых лебедей, прилетевших с юга, из окна маленькой больницы где-то в Словении взмыла вверх фигура, похожая на небольшое сизое облако. Однако, приглядевшись внимательнее, можно было различить в этом облаке фигуру мужчины с ясными карими глазами, породистым носом и благородным высоким лбом, человек был одет в холщовые брюки, свитер и куртку. Это был художник Ашот Баяндур, прибывший в Словению недавно, чтобы поработать в местной галерее, однако, после восхождения в горы внезапно почувствовавший себя неважно, очутившийся в больнице и, наконец, расставшийся с жизнью в этом яростном и прекрасном мире — к горестному изумлению коллег и родни.
Узнав о предстоящей кремации, о том, что его прах скоро отправят в погребальной урне на Североамериканский континент, Ашот отделился от неподвижно лежащего тела в пустынной палате словенской больницы и, проскользнув мимо дочери Маро, прибывшей из Канады, скорбно сидящей в этот момент с белым от горя лицом на стуле перед дверью палаты, вылетел в окно. Ашот решил попрощаться с теми, кто был ему дорог, он двинулся на северо-восток Европы.
Считается, что душа легко, беспрепятственно проникает через любые расстояния, ничто не мешает ей преодолевать тысячи километров. Какое заблуждение! Где-то электрические облака движутся навстречу друг другу, разряжаются, идет гроза, сверкают молнии, где-то возникает перепад давлений, дует ураганный ветер, все это нелегко преодолевать, если земное обличье еще неокончательно покинуло тебя.
Но через какое-то время Ашот все же добрался до Москвы, до нашей блестящей столицы с ее величественными проспектами, дворцами, роскошными отелями, новыми ресторанами, банками, казино.
Он свернул на Юго-Запад, приблизился к знакомому окну ничем не примечательного панельного дома.
Лена Мовчан, как обычно по вечерам, сидела на своей уютной кухне и кормила любимую кошку Дусю, но была очень печальна.
— Нет нашего Ашотика, Дусенька, нет! — вздыхала она. — Жаль Марошу, Агу и Анаит!
Дорогая Леночка, мысленно обратился к ней Ашот, глядя через окно кухни на склоненную головку Лены с распущенными по плечам рыжими волосами, я здесь, я с тобой и отлично тебя вижу! Я прекрасно помню твой уютный дом, твои приезды к нам в Ереван, в дом на улице Теряна, и твою дружбу с нашими лучшими армянскими писателями, твои великолепные переводы, я благодарен тебе за то, что ты любишь моего племянника Агу, его жену Шушаночку, их детей, Ануш и Айка, водишь их в театры и на концерты, помогаешь им привыкнуть к Москве. Я горжусь твоим повзрослевшим, таким самостоятельным сыном Богданом, люблю твою прелестную внучку Лину. И жалею только о том, что не успел написать твой портрет времен нашей молодости, я бы написал тебя с распущенными рыжими волосами, подчеркнул ослепительную белизну твоей шеи, нежность и лукавство твоих глаз. Будь здорова, родная, мы расстаемся, но не навсегда, не навсегда…
Кошка Дуся уставилась в окно и тихонько мяукнула, а Лена Мовчан подошла к зеркалу и удивленно посмотрела на себя.
— Ты хотел написать мой портрет, Ашотик? — спросила она. — Жаль, что не успел. Но какую такую белизну ты увидел в моей шее?
Она недоуменно пожала плечами, но потом улыбнулась, сказала Дусе: «Художнику виднее!»
Ашот полетел дальше, к центру.
Вблизи Пушкинской площади бурлил народ. Тут стояло несколько людей с плакатами, на которых было написано: «Нет войне в Чечне!».
Но большая часть прохожих стремилась по Тверскому бульвару вниз, к зданию МХАТа имени Горького, на фасаде которого был протянут транспарант: «Международный театральный фестиваль имени А. П. Чехова».
Ашот спустился пониже и пролетел мимо дипломатической машины с японским флажком, водитель которой, дико вытаращив глаза, смотрел ему вслед, будто только что увидел японское привидение с картины Хокусая. Ашот влетел в вестибюль, в зрительный зал театра.
Здесь шло представление японского театра Кабуки. На сцене стоял семидесятилетний японский актер Накамура Гандзиро — Живое национальное достояние Японии, исполнял роль девятнадцатилетней гейши, красавицы О-Хацу, прощающейся с земной жизнью на острове в Сонэдзаки. Грациозно колыша складками разноцветного роскошного кимоно, изящно покачивая высокой прической с торчащими во все стороны гребнями, Накамура необыкновенно жалостливым, пронзающим душу голосом говорил по-японски, а над сценой возникал светящийся перевод на русский: «Прощайте, зеленые листья и деревья! Прощайте, яркие звезды Большой Медведицы, отражающиеся в речной воде!». И слышались рыдания Накамуры, сопровождаемые ударами барабана и плачем струнных инструментов.
Ашот разглядел в задних рядах свою подругу Розушку, та сидела рядом с известным кинорежиссером Андреем Хржановским и его женой Майей. На Розушке был знакомый платок, в глазах ее при словах «прощайте, зеленые листья и деревья» появились слезы, она переглянулась с Майей и шепнула: «Вот и Ашот так же попрощался с жизнью».
Дорогая Розушка, мысленно обратился к ней Ашот, не надо печалиться, я не навсегда исчез из твоей памяти, а значит, и из твоей жизни, я помню тебя еще со времен наших встреч в общежитии на улице Руставели, когда я приезжал к своей сестре Анаит, заходил к тебе в комнату и распивал чаи в компании с тобой и очаровательной киргизкой Кларой Юсупжановой, тогда я мечтал, хотел сделать тройной портрет, хотел написать Анаит, тебя и Клару, — армянку, татарку и киргизку, ведь вы были такие разные, но очень красивые и живописные! Помню и то, как ты была в нашем доме на улице Теряна в Ереване, когда проезжала из дома творчества в Дилижане в Москву, ты так восхищалась моей картиной на стене, всей нашей безалаберной квартирой, хвалила жаренного в сметане карпа, скромное блюдо из листьев салата, простокваши и чеснока, с удовольствием пила чай, а потом читала мне только что написанный в Дилижане сценарий «Рассказчики Ашик-Кериба», по-моему, это был абсолютно параджановский сценарий, жаль, что он так и не был поставлен. И помнишь, Розушка, я тебе говорил, что пошел по твоему пути, тоже написал волшебные сказки и сделал к ним иллюстрации, надеюсь, они скоро выйдут в Словении и ты их сама прочтешь.
Затем Ашот мысленно обратился к сидящему рядом с Розушкой Андрею Хржановскому. Дорогой Андрей, я всегда восхищался твоими фильмами и благодарен тебе за то, что ты прилагаешь столько сил, чтобы сохранить культурное пространство, созданное до нас нашими великими предшественниками в музыке, живописи, кино, вообще, в искусстве, ведь мы понимаем, как сужается это пространство, как легко его уничтожить, дай бог тебе сил и здоровья продолжать свое благородное дело. И позволь выразить мое восхищение Майей, ее красотой и душевной тонкостью, я рад, что ваш сын пробует свои силы в режиссуре, а невестка выступает на сцене в самом БДТ в Санкт-Петербурге.
Дальше Ашот, покинув здание театра на Тверском бульваре, отправился на Красноармейскую улицу, в район Аэропорта. Там он заглянул в окно и увидел своего племянника Агу, лежащего на постели с перекошенным от горя лицом. Дорогой Ага, обратился Ашот к нему, тебе кажется, что наступила катастрофа, что мы больше никогда не увидимся, я исчез из твоей жизни навсегда. Но разве не с тобой я был все двадцать восемь лет твоей жизни, разве ты забыл, как мы их с тобой проводили, как ездили на рыбалку на озеро Севан, как ходили в Детский центр к Генриху Игитяну, к нашим армянским художникам в Ереване? Разве ты позабыл обо всем, чему я тебя учил, ведь ты был мне не только племянником — почти сыном, я столько вложил в тебя любви, знаний, идей, ты не можешь все это позабыть! Я всегда так гордился твоими успехами, огорчался твоим промахам, разве ты не помнишь всего этого? И потом: ты же не семнадцатилетняя «барышня Рокуномия» из рассказа Акутагавы Рюноскэ, которая могла только ждать своего высокородного возлюбленного, а больше ничего в жизни не умела и, в конце концов, умерла, ты — не сломанный цветок, не гнутое дерево, ты взрослый мужчина, человек из нашего рода, на тебе ответственность за свою семью, за «птицу-тигрицу-цветок» Шушан, я так благодарю бога за то, что тебе досталась эта изумительная девушка, такая настоящая, верная, преданная, терпеливая, работящая, которая родила тебе двух детей, красивых и здоровых, теперь надо их растить, учить, оберегать, защищать, а это забота не только Шушан, но и твоя, отца этих детей! А если она поймет, что не может на тебя рассчитывать, не будет ли она искать того, на кого может опереться? Подумай об этом, дружочек! И потом, я надеюсь, что ты будешь заботиться и о моих дочерях, о Маро и Арч, ты им брат, я на тебя надеюсь, больше в нашем роду мне положиться не на кого. Еще вспомнил, как ты выстроил мансарду над нашей квартирой в Ереване и кому-то сказал, что «Ашот посматривает на мансарду, думает, что там будет его мастерская». Да, все изменилось, теперь я не буду стоять за мольбертом в этой мансарде, но, надеюсь, там будет рисовать твой сын Айк, твоя дочь Ануш, будет лепить своих фантастических птиц и зверей Шушан, а ты в уголочке будешь дописывать свою докторскую диссертацию по иранистике… Я же по-прежнему буду «посматривать», только уже незримо…
Оставив задумавшегося Агу на Красноармейской улице, Ашот облетел любимые места Москвы, Третьяковку, Пушкинский музей, где бывал раньше, заглянул в мастерскую художника Шавката Абдусаламова, чьими картинами восхищался, еще к некоторым художникам, которых почитал, пролетел над новыми дворцами и отреставрированными особняками в центре Москвы и, прощально помахав живописно освещенному Кремлю, вылетел за пределы столицы, полетел на север.
Ему надо было в Стокгольм, к своей сестре Анаит, которая участвовала в международной конференции, где ее и застала весть о том, что она потеряла брата.
Анаит медленно шла по стокгольмской улице, печально глядя на хорошо одетых, холеных, таких уверенных в себе и в своем будущем жителей этой благополучной северной страны. Скоро надо было собираться на самолет, лететь обратно в Москву, к обезумевшему от горя сыну Аге и его семье. Где найти силы, чтобы успокоить его? Как самой примириться с тем, что Ашота, любимого брата, больше нет?
Я здесь, Нунуш, ласково обратился Ашот к своей старшей сестре, я с тобой, и всегда буду с тобой. Разве мы не были всю жизнь вместе, и тогда, когда были живы наши родители, наши замечательные Маро и Серго, и когда мы, осиротев, разлетелись с тобой в разные страны и города. Помнишь, как счастливы мы были, когда собирались по вечерам в нашем хлебосольном гостеприимном доме на улице Теряна, когда, казалось, вся ереванская элита была в нашем доме, за одним столом! Мы пели, рассказывали что-то интересное, музицировали, читали стихи! Какое счастливое было время! Потом — разруха, война, Карабах, потеря родителей, неурядицы, бедность, уход из жизни наших дорогих друзей. Как горевали мы с тобой, когда не стало великого Минаса Аветисяна, Мартироса Сарьяна, недавно — Гранта Матевосяна. Ты часто ругала меня за мою непрактичность, за то, что я раздаривал свои картины направо-налево, но, поверь, наоборот, я был очень практичен, ведь я делал то, что хотел, я дарил тому, кому хотел, и разве это не замечательно, что мои картины разлетелись по всему миру и их разглядывают во всех уголках земли самые разные люди! Я очень люблю тебя, горжусь тем, какая благородная у тебя душа, что ты постоянно стремишься помочь всем обездоленным, униженным, оскорбленным, потерявшим родных и близких, дом, детей… Но подумай немножко и о себе, о том, что «нельзя объять необъятного», не увлекайся так беззаветно желанием помочь всему человечеству, соразмеряй свои силы, постарайся пожить подольше, обещай мне это, моя дорогая Нунуш… Еще хочу сказать, что помню твой портрет, написанный Галенцем, тогда тебе было, кажется, лет двадцать, там ты сидишь, подперев щеку рукой, у тебя ярко-зеленые огромные глаза, зеленая косынка, черная кофточка и пышная юбка… Но я бы написал тебя по-другому, жаль, что не успел… Не грусти, Нунуш!
И Ашот, слегка коснувшись волос сестры ладонью, будто северный ветер на секунду вздыбил волосы Анаит, полетел снова на юг. Ему предстояло еще добраться до Армении, до Бюракана, коснуться земли на могилах Серго и Маро, полюбоваться в последний раз на красоту лучшей в мире горы Арарат, отчетливо видимой отсюда, из Бюракана, и вернуться в Словению, к горестно сидящей перед дверью больничной палаты дочери Маро, такой испуганной, растерянной, совершенно несчастной.
Мароша, обратился к дочери Ашот, возникнув перед ней в дверном проеме палаты, моя бесценная, моя дорогая девочка, мое самое большое в мире сокровище, моя гордость и утешение! Почему ты так безутешна, почему не веришь, что я всегда буду с тобой? Вот я — рядом, я не покину тебя! Я помню каждую минутку, каждую секунду, проведенную с тобой и Арч, моими любимыми дочерьми, в вас для меня вся красота и нетленность мира, за вашей жизнью я буду следить, не выпуская вас из вида ни на один миг. И я обязательно дождусь, что ты, Маро, моя старшая дочь, как и положено, выйдешь замуж за хорошего человека, родишь детей, и если будет мальчик, назовешь его моим именем, если, конечно, захочешь! Маро, ответь же мне!
И тогда Маро медленно поднялась со стула, провела ладонями по лицу, пристально посмотрела перед собой в пространство и успокоенно шепнула: «Хорошо, папа. Я сделаю, как ты говоришь!»
И потом настал следующий день, и еще следующий, и жизнь пошла дальше, по известным ей законам, как и полагается. «Пока земля еще вертится…»
«Придет весна, деревья зацветут…»
Анаит медленно летела в синем небе над ослепительно-белой, похожей на головку сахара вершиной горы Арарат. Звучала негромкая музыка. Вдруг стало тихо. Анаит открыла глаза. Увидела, что лежит в темной комнате. Вспомнила, что на днях ее выписали из больницы, где ей сделали операцию на сердце, теперь она дома. Не в родительской квартире на улице Теряна, где в советские времена звенел смех Маро, слышались голоса поэтов, писателей, ученых, художников, шумно отмечались дни рождения, юбилеи, пенилось вино в бокалах, кто-то играл на пианино, кто-то пел. Не в этой квартире, где давно пора сделать ремонт, на потолке — темные пятна, со стен осыпается штукатурка, половицы проваливаются, перекошенные двери не закрываются, — она лежала на тахте в чистенькой — после недавнего евроремонта — квартире сына Аги и его жены Шушан, их детей, Ануш и Айка. В дальнем углу комнаты горел ночник, на тумбочке лежал телефон. Анаит высунула из-под одеяла руку и подняла трубку. Гудка не было. За дверью слышались спорящие, но приглушенные голоса: Ануш и Айк чего-то требовали от Шушан, она им отвечала: «Тихо, Нунуш больна, не говорите громко!»