Пропавшие без вести 2 - Степан Злобин 16 стр.


Временами могло показаться, что единственной отрадой этих бледных созданий, лишенных тепла и света, остался затхлый, дрянной табак. Нарушая строй, подставляют люди свои спины под удары немцев и полицаев, чтобы «схватить затяжку». Как «трубку мира», передают они изо рта в рот по движущимся рядам махорочную цигарку — символ нищего братства, ревниво следя, чтобы кто-нибудь не сделал лишней затяжки. Торопливо хватая ее из руки соседа, щупленький человечек с монгольским лицом обронил окурок на землю. Он наклонился, чтобы поднять его, и спутал ряды. Тяжелый сапог полицая пхнул его в спину кованым каблуком. Тот упал и остался недвижно лежать лицом на песке.

Вся колонна замешкалась, волнение прошло по рядам, нарушая «порядок». Тогда оба немецких солдата бросились на толпу с прикладами, четверо полицаев усердствовали тем «оружием», которое им доверяли немцы, — дубинками и плетьми, садистически рассекая до крови лица, шеи и спины, ломая ребра. Колонна окончательно спуталась, люди рванулись и побежали, а палачи нагоняли несчастных, обутых в деревянные колодки, пинками в поясницы и под колени валили наземь и избивали лежачих. И не сказать точно, кто наносил больше увечий и приносил страданий — солдаты винтовочными прикладами или полицейские своими дубинками...

— Ахту-унг! — раздалась пронзительная команда. Подходил гроза рабочего лагеря унтер Браун.

Кто как успел вскочили и вытянулись, с разбитыми, окровавленными лицами, с отдавленными коваными каблуками пальцами рук.

Унтер с ходу ткнул в зубы двоих вытянувшихся по стойке «смирно» полицаев и визгливо что-то орал на весь двор. Баграмов подумал, что это нагоняй полицаям за бессмысленное избиение. Когда Браун умолк, старший из полицаев, он же переводчик полиции, торжественно объявил избитым: — За беспорядок и за то, что вы не умеете ходить в строю и приветствовать немецкое командование, господин унтер-офицер Браун приказал оставить весь ваш барак без завтрака. До обеда будете заниматься строевой подготовкой. По трое разберись! — крикнул он. — Кру-угом! В барак ша-агом марш!..

Избитые люди, не получив даже утренней порции баланды, покорно поникнув, возвращались в барак. Через час, позавтракав сам, немец выведет их на плац и, голодных, измученных недельным трудом, вместо воскресного отдыха начнет муштровать, заставляя маршировать, перестраиваться, бегать, ложиться, ползти по-пластунски... Каждое воскресенье этому подвергали какой-нибудь из рабочих бараков.

Негодование и ненависть, охватившие Баграмова, немыслимо было переживать одному. Эти переполнявшие сердце чувства требовали участия со стороны. Емельян оглянулся и встретился глазами с Варакиным, которого не заметил раньше рядом с собой.

— Иван! — в это время окликнул врач Волжака.— А ну-ка, скорее с кем-нибудь из санитаров во двор с носилками! Видишь, лежит на плацу человек? Тащите его живее сюда!

Волжак отошел, а Емельян и Варакин опять повернулись к окну. Они видели как подошли санитары к недвижно лежавшему малышу, с которого началось избиение, подняли, положили его на носилки и понесли в лазарет.

Мимо шли строем рабочие другого барака, за завтраком. Варакин рванулся, вдруг высунулся в окно и закричал будто в отчаянии или в испуге:

— Анато-олий! То-олька! Бурни-ин!

Емельян рывком оттащил его от окна за выступ стены. Пулеметная очередь с вышки резанула по стеклам.

— Вы с ума сошли! — воскликнул Баграмов.

— Друг! Понимаешь, друг оказался там, в лагере!.. Я думал, что он убит, а он тут... Я от радости позабылся, — бормотал Варакин, растерянно глядя на разбитые стекла.

— Скорее в палату! Сейчас влетят немцы допрашивать, кто из окна кричал, — сообразил Баграмов. — В карцер еще упекут!

В коридоре уже раздались трескучие голоса немцев, искавших виновника.

— За завтраком! — крикнули в это время.

Баграмов заторопился с ведром, в которое должен получить баланду для своих больных.

Навстречу ему Волжак с другим санитаром несли на носилках недвижного человечка с монгольским лицом.

— В какую палату — спросишь Варакина, — сказал Емельян.

— Куда там в палату! Без пересадки...

— Насмерть?!

— Алешка уж бьет, так бьет! Футболист записной! — ответил второй санитар с фаталистическим и робким почтением перед мощными ударами полицая.

Крик Варакина из окошка в общем лагерном шуме не достиг Бурнина. Однако в тот же день санитар и фельдшер, обходившие лагерь во время обеда, разыскали его среди рабочих команд.

Попасть на день — на два в лазарет, при помощи медицинских советов, было не так уж сложно...

Бурнин и Варакин встретились в обычном месте уединенных бесед больных — у окна в коридоре, откуда сутки назад Варакин впервые увидел друга.

— Ми-иша! Да как же тебя подвело! Ведь кожа да кости! — сокрушенно качал головой Бурнин.

Он и не представлял себе, что у него самого скулы так же обтянуты, глаза болезненно блестят, отросшие волосы больше уже не вьются, — тронутые преждевременной сединой, они свалялись и поредели...

— А ты, Анатолий... — начал Варакин, взглянув на него, но сдержался, боясь огорчить друга.

— Да-а,— протянул Бурнин, все поняв и без слов,— гибнет народ! Эх, Миша, сколько еще пропадет людей! — Бурнин оглянулся и, убедившись, что никто не подслушает, продолжал уже шепотом: — Спасение одно: как лето настанет — бежать! Никакие ограды, ни пулеметы не сдержат... За зиму выжили только самые здоровяки. Ты небось лучше видел тут, в лазарете, как умирают люди от всяких болезней. А я там, в командах, каждый день вижу другое: вызовут утром сто человек на работы — обратно в барак возвращается девяносто пять...

— Бегут?! — обрадованно шепнул Варакин.

— Куда там! Ведь силы-то нет! В лагере кое-как еще греем друг друга, ну, топят немного, а на работе раскалывать заледеневшие кирпичи. Руки застынут, издрогнешь, по икрам дрожь пробежит... и свалился... Хорошо, коли кто подхватит, поддержит, а то ведь иной раз и сил никаких, чтобы друга поднять! Ты смотри!

Бурнин протянул свои прежде могучие руки. Теперь они были черные, растрескавшиеся от холода, кровоточащие, в шрамах и ссадинах, с распухшими, скрюченными пальцами, с посиневшими, искалеченными ногтями.

— Фашисты считают, что выстрел дешевле пайка. Так там и останешься, где упал... Спасение, Мишка, одно...

— В побег? — радостно спросил Михаил. Им в один миг овладела уверенность, что Бурнин возьмет и его с собою.

— А как же! Помнишь ты «те» часы? Варакин молча кивнул, поняв, что речь идет о часах, снятых с пленного, убитого немцами на ночлеге.

— Уберег до прошлой недели. Голод терпел, берег на случай побега. Думал, в пути сала, хлеба на них раздобуду...

— И что?

— На той неделе на работе один лейтенант упал, мальчишечка, Митька Скуратов... Я немцу и отдал часы за чашку горячего кофе... у них с собой кофе во фляжках… Обрадовался солдат, отпоили мы Митьку, согрелся, поднялся на ноги. До лагеря мы его под руки довели. А он ночью все-таки помер... Подве-ел! — горько усмехнулся Бурнин.

— Слушай, Толя, а может, тебе полежать в лазарете с недельку-две? Окрепнешь немного! — сказал Варакин.

— Чудак! — возразил Бурнин. — Да разве у вас окрепнешь! Ведь там что-нибудь хоть нищенством подшибешь — народ иногда подает на улицах. «Прими, говорят, Христа ради!» Подаст да помолится в спину команде, как будто за упокой... А то какой-нибудь, как говорится, гешефт отхватишь: к примеру, из котелка смастеришь портсигар... Я во какой мастер стал на такие дела! Гравюры по алюминию делаю, как заправский художник. А портсигар — полбуханки! То немец даст починить сапоги. Я и это умею... Не веришь? «Житуха научит», как говорят ребята!.. А то санитары дадут что-нибудь у жителей выменять. Ведь гражданским не сладко, фашисты всех обобрали. Горожанам солдатская гимнастерка, штаны — все товар! Ну, тут уж такой закон: что смаклачил — хозяину половину, а половину себе за труды и за риск. Мы не гнушаемся... А главное, Миша, если я лягу на лазаретную койку, только позволю себе полежать недельку, так мне уже на работу не выйти — осоловею. Инерцией только стоим. В неделю раза два-три только страх смерти удерживает на ногах. Упадешь — так и знай: убьют. От страха и мышцы твердеют, должно быть, вроде нервного спазма.

— Жуткая жизнь! — сказал Варакин.

— А слухи, слухи какие, Мишка! — вдруг прошептал Бурнин совершенно иным, радостным тоном. — Говорят, по лесам партиза-ан! Черт те что! И не то что тут, а повсюду, даже к Москве, под Вязьмой... Вот к ним и подамся!

Они помолчали, вглядываясь друг в друга, держась почти по-мальчишески за руки.

— А у тебя ведь венгерка чистая, крепкая, Мишка, а! — внезапно сказал Бурнин. — Я на работу пойду, ее загоню. Сала хороший кусок будет — граммов четыреста — и буханка хлеба, ей-богу! И сапоги у тебя ничего как будто...

Варакин взглянул, как одет Бурнин, и почувствовал даже стыд. Анатолий был сплошь в лохмотьях, покрытых пятнами крови, известки, мазута и сажи; порыжелые, все в заплатках, с въевшейся кирпичной пылью красноармейские ботинки Бурнина выглядели — страшнее нельзя. Икры обхватывали обмотки, уродливо срезанные с шинельного подола.

Бурнин на лету поймал мысль Варакина.

— Ты, чудак, меня не жалей, — пожимая руки товарища, сказал он.— Нам что ни дай, через день все гражданским сменяем. Шинель у меня действительно крепкая, первый сорт. Замызгана сверху — это пустяк, однако тепло во как бережет! А то я все загоню моментально. Главное — жрать, не себе, так людям! Да-а, главное — жрать... Вот табак я забросил к чертям. Он враг для голодных. Табак к чертям! Две недели, как не курю!

Варакину было время идти на обход больных.

После обхода они сошлись у окошка втроем с Баграмовым. Варакин уже рассказал Емельяну про найденного друга, и Емельян просил их познакомить. Ему так хотелось узнать, что же за жизнь там, в рабочем лагере.

Он забросал Бурнина вопросами.

— Слухи, слухи одни, Емельян Иваныч, какая уж там «информация»! С фронта слышно — Калинин, Можайск, Юхнов освободили от немцев, Торопец. У Старой Руссы фашистскую армию окружили и истребили... Говорят, что все эти слухи, так сказать, из достоверных источников...

— В городе ведь, конечно, приемники есть, — едва слышно шепнул Емельян. — Связаться бы рабочему лагерю с теми людьми...

— А к чему! — возразил Бурнин. — Долг коммуниста, первый долг командира и всякого пленного, как я считаю, — бежать на восток. А там уж и информация будет, и все...

— До фронта добраться? Фронт пересечь? Это ведь сложное дело, Анатолий Корнилыч! Если бы установить связи с местными...

Бурнин молча качнул головой.

— В лагерях появилась текучка, люди меняются. Команды начали перетасовывать. Я вот с одним дружком все хочу удержаться вместе в команде, так мы уже переводчикам переплатили и хлеба и табаку, чтобы нас посылали вместе работать... Какие тут связи! Можно легко нарваться. А цели для этих связей какие?!

— Ну хотя бы такие, чтобы бороться за жизни советских людей! — сказал Баграмов. — За моральную силу.

— Спартака вспомнили? Романтика! Детские сказки! Я не верю в борьбу рабов. Из рабства надо бежать, да и время Спартаков прошло! Видали, вчера что было?! А кто поднял голос против?! Вот вам и Спартаки!

— Так ведь я об этом и говорю! — горячо возражал Емельян. — Я раньше думал, что тут в лазарете у нас мертвечина, а в рабочем лагере люди поздоровей, покрепче — должна быть партийная организация...

Бурнин пожал плечами:

— Лагерными гешефтами, что ли, руководить она будет или бороться за чистоту котелков?! Не пойму я, чего вы хотите!.. Партийную совесть тут каждый хранит в своем собственном сердце, и я так считаю — пусть, пусть она каждого коммуниста мучает и грызет, пока он не оставит позади себя эту сволочную колючую проволоку. По мне побег — это все...

— Но если бы все-таки сложилось то, о чем я говорил... — Емельян опасливо оглянулся на пустой коридор. — Да... тогда бы все те же вопросы можно было решать совершенно в ином масштабе, не для себя одного, а для тысяч, хотя бы для сотен людей...

— Не для меня такая борьба и такое объединение, — категорически возразил Анатолий. — Вы призываете к борьбе тут, за проволокой, а я разорву эту проволоку и уйду. Если я, кадровый командир, пережил позор плена, то лишь потому, что знал, что я буду снова в рядах Красной Армии. Побег — вот святой долг бойца! Не сумел? Застрелили? Ну что же! Риск — он о двух концах! А лагерная борьба — пустяк, Емельян Иваныч! Не командирское дело!

Варакин слушал их спор молча. Он понимал, что хотя Анатолий выглядит страшно, но внутренне он остается здоровым и бодрым, несмотря на всю свою истощенность. Проситься, чтобы он взял и его с собою в побег, — это значило бы повиснуть гирей у Анатолия на ногах! Нельзя!.. Пусть идет, пусть ищет счастья. Может быть, и сумеет пройти через фронт, может быть, будет дома, увидит Татьяну и донесет до нее весть о том, что муж ее жив... При этой мысли у Варакина защемило сердце. Он представил себе Таню, которая, наверное, уже похоронила его, оплакала, — и вдруг весть о том, что он жив! Он мысленно увидал ее растерянное от счастья и горя лицо, ее полные слез глаза... А он сам, неужели он не сумеет бежать?! Эта мысль, которая сначала зажглась, как искорка, во время беседы Бурнина с Баграмовым разгорелась ярче и тут же выросла в страсть.

— Анатолий, послушай, Толя! Почему ты все-таки думаешь, что я не смогу бежать? — робко и умоляюще произнес Варакин. В этой мольбе было что-то наивное, детское.

— Не хочу огорчать тебя, Михаил. А ты сам-то взгляни на себя — ведь ты не пройдешь и трех суток! Ты же свалишься. Я истощен и худ, но я тренированный, что ни день — работаю ломом, лопатой. Я сало и мясо хоть изредка ем, а ты ничего не пробовал полгода, кроме мучной болтушки... Не посчитай, Миша, за недостаток дружеских чувств... Ты мне как брат, как же я потащу тебя на верную гибель!..

— Я понимаю... — дрогнувшим голосом, с горечью согласился Варакин, услышав в словах Анатолия как будто приговор себе.

Бурнин почувствовал словно бы какую-то вину за то, что он выносливее и сильней Варакина, за то, что его побег не пустая мечта, как у Михаила, а всего вопрос краткого времени.

— Ты, Толя, хоть сутки-то отдохни, полежи без работы, — настаивал Михаил.

Отлежаться два дня на отдельной койке, на подстилке из двух шинелей, в тепле — это было бы хоть недолгим, но отдыхом. Бурнин остался бы тут еще день или два, просто выспаться столько часов, сколько захочется, не вскакивать до света на построение, не шагать по городу подгоняемым, как животное, плетью или прикладом... Но так мучительно было говорить с Михаилом о своем предстоящем побеге! Он не мог этого вынести.

— Нет, чувствую, что распущусь, — решительно отказался Бурнин. — Нельзя мне лежать! Помнишь, как на этапе равномерность движения нас спасала? Так и в работе. Не для наших замученных организмов такой каторжный труд. Если лягу — не встану... Нельзя валяться!

И Варакин выписал Бурнина в тот же день в лагерь.

Глава шестая

— Емельян Иваныч, вас вызывает старший врач лазарета, — таинственно сообщил Коптев утром, после поверки.

Баграмов пожал плечами. Что мог означать этот вызов? И откуда он мог знать о Баграмове? По внешней манере держаться этот хлыщ Тарасевич вызывал отвращение и протест, однако пришлось подчиниться.

Емельян поднялся на второй этаж хирургического корпуса, где принимал старший врач. В служебном кабинете Тарасевича еще не было, но дежурный санитар указал дверь, на которой была карточка с надписью, разрисованной тушью: «Квартира старшего врача лазарета». Баграмов постучался, вошел.

Мирный, домашний запах легкого табака, кофе, одеколона пахнул навстречу. В течение многих месяцев забытая домашняя обстановка казалась неправдоподобной. Диван, книжный шкаф, круглый столик, покрытый скатертью, с мирной домашней едой. Белый хлеб, яйца, сахарница, стаканы на блюдцах, чайные ложечки, кофейник, молочник... Баграмов прямо-таки не верил своим глазам. «Как во сне!» — подумал он про себя. Но не сном была и двуспальная кровать с кружевной накидкой, и потертое плюшевое кресло с брошенной на него гитарой, и миловидная молодая женщина в легком, полураспахнувшемся халатике и в ночных туфлях на босу ногу. И сам Тарасевич, без гимнастерки, в белой накрахмлаенной сорочке, в щегольских начищенных сапогах, уже деловой, но еще не официальный, изящный в движениях, красивый лицом, — весь стройность, интеллигентность и почти что радушие.

— Здравствуйте, — ласково приветствовал он Баграмова. — Прошу садиться, — и он предупредительно снял с кресла гитару, подчеркнуто вежливым жестом приглашая гостя занять место.

Емельян выжидательно сел на стоявший у столика стул и с нескрываемым удивлением рассматривал эту странную здесь обстановку.

— Прежде всего будем завтракать, — сказал Тарасевич. — Любаша, вы нас оставьте вдвоем, — обратился он к женщине.

— Я пойду к Соне, — лениво-капризным тоном отозвалась женщина, выходя из комнаты.

Баграмов проводил ее внимательным взглядом. Да, эта дама получала вполне достаточное питание. Откуда же?

— Мне тридцать шесть! — пояснил Тарасевич, поняв его взгляд по-своему и приосанясь.

— Значит, мы с вами почти ровесники, — сказал Емельян. — Мне тридцать восемь.

Тарасевич взглянул на него с удивлением.

— Вам?! Мы с вами?! — Он неловко усмехнулся. — Тем более вам должно быть понятно...

— Да, понятно, если не чувствуешь плен как несчастье, как смерть... — начал Баграмов.

— Я вас для того и пригласил, — перебил Тарасевич.

— Посватать?! — резко спросил Емельян.

Тарасевич хохотнул.

— Вы шутник! Хе-хе!.. Писатель за словом в карман не полезет! Нет, я хочу вам сказать несколько очень серьезных слов.

— Я слушаю вас, господин главный врач, — с подчеркнутой сухостью произнес Баграмов.

— Меня зовут Дмитрий Иванович, — мягко сказал Тарасевич, налив кофе себе и придвинув стакан Баграмову.

Он открыл и подставил полную сахара сахарницу, хлеб, масло, яйцо.

Назад Дальше