Балашов с болью в горле глотнул воздух, когда взялся за тонкие, еще теплые ноги в защитного цвета обмотках. Истощенному и легонькому, как ребенку, убитому пареньку было всего лет восемнадцать.
— Ванька, не плачь, держись! Время придет — фашисты об смерти его наплачутся! — процедил сквозь зубы матрос, укладывая безжизненное тело возле ограды привокзального цветника.
Лагерь, вернее сказать — комбинат лагерей, расположенных на целом квадратном километре, находился от станции всего в трехстах метрах. Новую колонну разместили на огромной площади «форлагеря», за проволочной оградой, среди тысяч людей, которые в ожидании санитарной обработки и регистрации стояли и сидели в лужах воды, под мелким, моросящим дождем.
За неделю сюда уже прибыло около двадцати тысяч пленных.
Немецкий унтер сразу же перепоручил надзор за вновь прибывшими русской полиции — дюжим, откормленным молодцам в аккуратно пригнанных длинных, кавалерийских шинелях, с плетьми в руках и с особыми повязками на рукавах.
Начальник полиции с широкой красной повязкой приказал всем сесть на землю и не менять места под страхом карцера и плетей и, что страшнее всего, под страхом невыдачи пищи.
Когда-то, по-видимому, просторное пастбище или хлебное поле теперь было обнесено колючей проволочной оградой, разгорожено на квадраты блоков тою же проволокой и превращено в догола вытоптанную площадь, застроенную бараками.
Вокруг колючих оград не было не только деревьев, но даже кустарника. Местность была равнинная, на редкость тусклая и скудная.
Лишь за железной дорогой, километрах в полутора на восток, темнела полоска леса, из-за которой, с испытательного полигона, все время доносились пальба минометов и минные разрывы. Купа редких, полуобнаженных деревьев окружала каменные казармы у самой станции, да в деревне, в полутора километрах к северу, чуть виднелись небольшие сады...
Всех прибывших заставили ночь провести на земле, под дождем и ветром. Над «форлагерем», как называлась эта огороженная площадка с банями и регистратурой для вновь прибывающих, раздавался надсадный кашель в тысячи глоток.
— Эй, моряк, пошли мертвецов носить, накормлю от пуза! — утром позвал человек с какой-то повязкой.
— А двоих возьмешь? — отозвался Васька-матрос.
Тот, с повязкой, критически осмотрел Ивана.
— Куда ему! Его самого на носилки!
Балашов, который было привстал, покорно опустился на место.
Продолжалось нудное голодное ожидание...
Только к середине второго дня их в первый раз покормили, пропустили через баню и строем погнали мимо длинного лагеря с рядами деревянных бараков. Васька не возвратился, и Балашов был в растерянности...
Тысячи пленных в шинелях, накинутых прямо на полосатое лазаретное белье, столпившись за проволокой, рассматривали прибывших. За этим лагерем, мимо которого они прошли с четверть километра, был второй. За его оградой толпились такие же, как и они, измученные, голодные люди в замызганных, мятых шинелях...
Их ввели в ворота еще третьего лагеря, состоявшего из приземистых сараев вроде больших конюшен, каждый такой барак был разделен на шесть «секций». И тут в каждой секции поместили их по двести пятьдесят человек...
Стараясь найти Ваську, Иван отбился и от других товарищей, с которыми прибыл.
Прямо под толевой крышей, в бараке без потолка, в три яруса были настелены нары. Балашов забрался на верхние и положил в головах вещевой мешок.
— Вот и устроились, молодой человек, в европейском цивилизованном мире... со всеми удобствами! — иронически усмехнулся незнакомый сосед Балашова, лысоватый, в очках, аккуратно укладывая свои вещи.
— Да, устроили, сволочи! В таком жилье и собаки подохнут,— отозвался второй, хмурый, скуластый, чернявый сосед. — Хватит, что ночь тут спать, хоть на день-то вылезти подышать! — добавил он, когда окончилась перекличка и составление барачного списка.
Балашов вместе с ним вышел наружу, под мелкий дождь.
Должно быть, множество из этих людей, только что привезенных сюда, как-то «обжившихся» в прежних своих лагерях, чувствовали себя здесь, во многотысячной толпе, такими же одинокими и потерянными, как и Балашов.
Иван бродил до заката в этой толпе между бараками, стараясь найти Ваську-матроса, но он нигде так и не увидел его высокой, широкой, костлявой фигуры.
Из немецкого военного городка, расположенного в полукилометре, доносилась музыка, — немцы, закончив рабочий день, уже не шныряли по лагерю.
В этот час больше не оставалось надежды что-нибудь обменять, «подшибить» или попасть на работу, которая могла подкормить. Голод оседал безнадежной мутью на самое донце существа, беспокойство об утолении его поневоле дремало. К тому же все были замучены тяжкой дорогой и ночью, проведенной под дождем. Едва стемнело, как в бараке послышался храп.
Балашов, обессиленный, тоже заснул...
Рассвет ворвался в забытье воплями и суматохой, как во время ночного пожара в деревне.
Орали истошными голосами полицейские. Они хлестали просыпающихся людей плетками по ногам, палками били по плечам и по лицам...
Иван с трехэтажной руганью отдернул ожженные плетью ноги. Еще продолжая ругаться, он подвернул портянки и соскочил с верхнего яруса. Накинув шинель и увертываясь от палок, он выбежал через порог, поскользнулся, попал в глубокую лужу и зачерпнул в ботинок жидкой холодной грязи. Промозглый рассвет от этого показался еще холоднее. Не просохшая с вечера, заволглая от дождей шинелишка с поднятым воротником не спасала от холодного ветра.
В мутном тумане рассвета толпа людей неясными пятнами уже толклась, устанавливаясь вдоль бараков.
— Становись! Станови-ись! — кричали теперь полицейские, «очистив» бараки и выскочив с плетками вслед за людьми.
Приметив в рассветных сумерках огонек цигарки, Балашов заспешил к нему.
— Дай потянуть, — попросил он незнакомого бородача.
— По трое разберись! — раздался возле них окрик. Бородач с цигаркой, спасаясь от плети, нырнул куда-то в туман. Балашов торопливо приткнулся в строй.
— По трое! По трое, падаль собачья! До трех сосчитать не умеешь?! Куда ты четвертым?! Назад!
Балашов ждал удара по шее. Но нет... Послышался хлёст сзади. Иван оглянулся. Ссутуленный и дрожащий, стоял растерянный носатый человек в деревянных колодках на тонких, как лучины, босых ногах, кутаясь вместо шинели в драное одеяло. По взгляду его было видно, что он в самом деле не может считать до трех... Плеть взвилась над его плечами и сорвала одеяло. Носатый медленно наклонился, поднял его, вялым движением натянул опять на плечи. Глинистая жидкая грязь стекала с его лохмотьев на шинели соседей. Чтобы спасти от новых ударов, кто-то взял его за плечи, поставил в другой ряд. Теперь носатый стоял, дрожа мелкой и непрестанной дрожью, на несколько человек впереди Балашова, свесив на грудь голову со свисавшими из-под пилотки рыжими волосами. Голова казалась слишком тяжелой для его тоненькой шеи, — видно, что сам он не в силах умыться, и толстый слой грязи застыл у него возле рта, в морщинистой коже век и на шее. Из-под рыжих ресниц ползли слезы.
«И я был, наверное, таким тогда, перед «смертью» или недавно в подвале,— думал Иван,— Если бы после тифа за меня не взялся Баграмов, не помогли Варакин, Сашка-шофер, Волжак, так мне и не жить бы сейчас. Давно уж погнил бы. А этот к тому же немолод...»
— Шаго-ом марш! — раздалась команда... Свистки к завтраку оживили людей, и замученные длительной процедурой построения тысячи издрогнувших, голодных невольников старались ступать тверже по осклизлой глинистой слякоти, направляясь к кухням.
Они тянулись громадным хвостом к раздатчику. Вот уже рыжий, от которого Балашов не мог оторвать взгляд, подставил свой котелок. Раздатчик налил ему и, словно вытряхивая остатки, для забавы пристукнул по краю его котелка черпаком. Дрожащие пальцы рыжего «доходяги» не удержали посуды. Баланда вылилась ему на ноги. Дряблое носатое лицо неудачника исказилось отчаянием. Он нагнулся, хотел подобрать остатки, увидел, что ничего не собрать, схватил котелок и подставил снова.
— Проходи! — повелительно крикнул раздатчик.
— Това-арищ повар, товарищ!.. Добавь хоть пол-ложечки!
— Проходи, ты, «товарищ»!
— Ну, господи-ин! — спохватился носатый.— Господи-ин! Ну, немно-ожечко! Пожалей! Умираю!
— Кто же виноват, Антон? Сам ты пролил! — со злостью крикнул один из соседей за спиной Балашова. — Проходи, не стой!
— Жрать охота, что тянешь!
— Крепче держи котелок вдругорядь! — неумолимо кричали сзади раздраженные голоса.
Подскочил полицейский, кургузый малый в серой кубанке с позументом на малиновом донце, махнул плетью. Неудачник метнулся, избегая удара, споткнулся и розлил в лужу остатки со дна котелка. Он сел тут же в грязь и по-детски заплакал.
Балашов получил свою баланду. Уже голодная спазма сжимала желудок, собиралась во рту слюна, — только бы скорее проглотить, пока не остыло еще в котелке это грязное варево с приправкою из муки и полусырой картошки! Но Балашов задержался и отлил из своего котелка несколько ложек рыжему. Тот взглянул на него молитвенными глазами.
Балашов получил свою баланду. Уже голодная спазма сжимала желудок, собиралась во рту слюна, — только бы скорее проглотить, пока не остыло еще в котелке это грязное варево с приправкою из муки и полусырой картошки! Но Балашов задержался и отлил из своего котелка несколько ложек рыжему. Тот взглянул на него молитвенными глазами.
Сосед Балашова по очереди прошел было мимо, но вдруг обернулся и тоже отлил носатому.
— Жри, разиня! Сволочь! Чтоб черти тебя подрали, держать котелок не умеешь! — со злостью сказал он.
Один за другим пленные с такою же злостью и бранью отливали свою баланду, пока в пролитом котелке неудачника уравнялось с другими.
— Х-хе, господа, закормили вас немцы! Излишки сдаете! — сострил полицейский.
Кургузый, с самодовольной физией, над которой свисал из-под серой кубанки лихо закрученный чуб, в чистой, новой венгерке, полицейский Славка Собака поигрывал плетью.
На языке Балашова закипело жгучее, хлесткое слово, но в этот миг раздатчик позвал: «Полицай!» — и Славка готовно кинулся к кухне.
Иван посмотрел полицаю вслед, махнул рукой и пошел в барак, чтобы согреться хотя бы затхлой его духотою, после полуторачасового пребывания под дождем и ветром...
Но тут же в дверях барака стали являться один за другим немцы, переводчики и полицейские, требуя людей на разные работы по лагерю. Выбирали более крепких; Иван, разумеется, не попал в их число.
И как только рабочих для местных работ увели из барака, раздались свистки на новое построение — для отбора «постоянных» команд, к отправке в другие лагеря...
Визгливые свистки вонзались в сердца, как терзающие железные острия. «Опять под ветер, в слякоть, под дождь!» — ужаснулся Иван.
Он был готов бессильно расплакаться, однако тут же подумал, что даже носатый, рыжий Антон не будет избавлен от этой муки. И закипевшая злоба и ненависть подавили в нем унизительное чувство жалости к себе самому. Вместе с другими он пошел из барака.
— Иван! Эй, московский! Айда со мной на работу! — внезапно окликнул Балашова сосед, чернявый, скуластый алтаец Трудников, с которым Иван успел вчера познакомиться.
Любая работа в эту минуту показалась Ивану желаннее нового построения с полицейскими издевательствами. И он отправился вместе с соседом по нарам в числе полусотни людей к железной дороге.
Их заставили носить на плечах от железной дороги в лагерь шестиметровые доски — по три доски на двоих. С виду это не показалось Ивану страшным. Доски как доски, подумаешь! Но нести стало тяжко. Ноги скользили, из-под пилотки катился пот, едкими каплями заливая глаза. Ноги врастали в землю. На втором маршруте, почти у самых ворот лагеря, солдат пристрелил их товарища, который упал без сил. Пристрелил легко, походя, будто выбросил вещь, которая больше не может служить. От этого все словно бы оробели, суетливо сбивались с шага, мешая друг другу, и работа стала тяжеле. После отдыха, в последнюю носку, у Ивана уже нестерпимо дрожали и подгибались колени. Уже раза два он пошатнулся на ровном месте. Его напарник вовремя заметил угрозу. «Держись, Иван!» — крикнул он и, пользуясь остановкой команды, переместил тяжесть груза, взяв почти все на себя. И все же Иван едва доплелся до места...
— Пимен Левоныч! Ведь ты меня спас от смерти, — сказал Иван Трудникову.
— Всего от одной, Иван. А ведь их, смертей-то, тут тысячи нас караулят! — ответил алтаец. — Вон смотри...
Балашов и Трудников брели по лагерю, возвращаясь к себе в барак. Со скрежещущим визгом по рельсам навстречу им команда пленных катила платформу с двумя десятками раздетых донага мертвецов. Это везли второй «урожай» покойников за день.
— Да, брат, дешевая жизнь тут советского человека! — горько сказал Трудников.
— Как думаешь, Пимен Левоныч, ведь должна же тут быть комсомольская организация? — внезапно спросил Иван.
— Да-а... комсомольцев, конечно, тут хватит! Небось и на этой тележке есть комсомольцы: видал, молодые какие! — сокрушенно кивнул алтаец в сторону похоронной платформы. — А насчет комитета... кто его знает...
— Нет, должен быть! — убежденно сказал Балашов.— Только трудно найти вот...
— Если есть, так он сам тебя сыщет, — ободрил алтаец.— А нету — так на то ты и сам комсомол, сам подбери, кого надо. Чего тебе дожидаться!
Когда они возвратились в барак, тут были фельдшер и врач, которые опрашивали больных, раздавали лекарства, делали перевязки. Балашов разыскал рыжего Антона, который лежал на нарах, безразлично застывший, почти безжизненный, под своим куском солдатского одеяла, покрытым ссохшейся глиной. Иван указал на него врачу.
— Сейчас и возьмем его,— сказал фельдшер. — Да тебе бы и самому-то с ним вместе бы в лазарет! — заметил он, критически осмотрев Ивана.
— Ну что вы! Я-то еще во-он какой! — «молодецки» возразил Балашов, не желая опять на лазаретную койку.
Дня три вслед за этим Иван вместе с Пименом Трудниковым выходил на работу. Труд был тяжел, но Балашев ощущал, что он крепнет, — может быть, потому, что работавшим пленным все же давали дополнительное питание.
Иван привязался к Трудникову. Прямая простота этого задумчивого, сильного человека с темным лицом, с которого, должно быть, в течение многих лет не сходил загар, с глубокими, будто врезанными, морщинами и темной, с серебристою проседью головой, открытый и вместе пристальный взгляд его карих, глубоко посаженных глаз, широченные плечи, большие, рабочие, в налитых жилах руки — все внушало доверие Балашову. В спокойной выдержке Пимена он ощущал для себя подлинную опору. А опора была ему еще как нужна, чтобы не впасть в отчаяние и сызнова не «сломаться».
Однако же поговорить по душам им случалось не часто. Пока что Иван узнал, что Пимен Левоныч — сын алтайского старовера, сосланного на Лену и павшего во время известного Ленского расстрела рабочих. Сам Пимен с детства работал на шахте Анжерки, а в последние годы — в колхозе.
— Потянуло к земле, на дедовские поля? — задал вопрос Иван.
— Угу, — согласился алтаец, но в глазах у него мелькнула усмешка.
«Десятитысячник, коммунист!» — уважительно подумал Иван, однако не задал вопроса...
По воскресеньям в лагерях не было никаких работ, не проводилось и построений, и как раз в воскресенье выдался такой теплый день, как будто собралось назад лето.
Всех потянуло из барака наружу, прочь от скученности и сумрака.
Светило солнце. Иван с Левонычем выбрались за бараки, на пустырь, с весны поросший травою. За лето тут все было нагладко выщипано голодным населением лагеря, которое считало съедобной любую травинку. Но все-таки по плешивому песку пустыря ползали упорные охотники, ломкими, заскорузлыми ногтями выковыривая из почвы причудливые раскорячки корешков, чтобы из них сварить себе «суп»... Только у самой колючей ограды, в зоне, в которую было запрещено входить пленным, оставалась еще полоса чахлой осенней зелени шириной в десять метров, окаймлявшая лагерь.
Друзья прилегли под едва пригревавшим солнцем. Иван разулся. Отечные ноги ощущали блаженный отдых. Иван слушал неторопливый рассказ Трудникова про Алтай, про колхоз, в котором, как понял Иван, он был до войны председателем... Внезапно ударили выстрелы. Иван вскочил, обернулся. Все бывшие на пустыре обернулись в одну сторону: близ проволоки на зеленой невыщипанной траве запретной зоны недвижно лежали два человека...
— Добрались до травки! — со слезами и злостью воскликнул кто-то.
— Господи! До чего дошло — за щипок травы убивают!
— Фашисты! Чего же ждать! Злоба в них на весь род человеческий! — раздавались вокруг голоса.
Только спустя минут пять, когда молчаливая, мрачная толпа пленных собралась в некотором отдалении от убитых, появились немецкий фельдфебель, пленный врач и два санитара с носилками, чтобы поднять трупы.
— На десять дней домой в отпуск поедет теперь солдат,— сказал алтаец, провожая взглядом носилки.
— Не на десять, а на двадцать: двоих убил! — заспорили знатоки немецких приказов.
— Вот так-то, Иван, фашисты своих человеков в зверей превращают! — заключил алтаец.— А были ведь немцы люди как люди, не хуже, скажем, французов, американцев, китайцев... Пойдем в барак. И солнце уж больше не светит! — добавил Пимен, хотя солнце на небе сияло по-прежнему.
Заняв уголок у окна барака, прямо под Балашовым, примостился часовщик. Он в один день с Иваном прибыл с востока, из оккупированной немцами части СССР, но, казалось, чувствовал себя тут старожилом. Привычно пристроив складной верстачок, который принес с собой, он повесил аккуратно написанную тушью и застекленную вывеску на двух языках — сверху крупно по-немецки: «Uhrmacher», а внизу мелким шрифтом по-русски: «Часовщик». Протерев запыленные стекла окна, он застелил свой верстак где-то добытой белой бумагой. Может быть, аккуратность была привычкой его профессии, а может быть, он разбирался не только в механизмах часов, но также и в психике гитлеровцев, расположение которых больше всего привлекала внешняя аккуратность.