Пропавшие без вести 2 - Степан Злобин 32 стр.


— Какие, к черту, советы?! Кончить — и баста! Немедленно, с этого часа, кончить! — раздраженно воскликнул Баграмов.

— Легко сказать! А как кончить? — спросил Славинский. Емельян возмутился.

— Вот тебе раз! Советские врачи не знают, как отказаться писать для фашистов фальшивки! — Он отбросил свои бумаги, вскочил и возбужденно прошелся по секции.— Да просто писать все как есть. Умер от голода? Значит, так и писать. И никаких «кривых»! — строго сказал он.

— Да Гладков разорвет на клочки такую историю вместе с тем, кто ее написал! — возразил Маслов.

— Разорве-ет? Цыплята какие! — едко сказал Баграмов. — Да как это он тебя разорвет?! Трусишь перед Гладковым?! А перед советским трибуналом ты будешь трусить, когда тебя вместе с Гладковым будут судить за измену?! Врачи называются!.. Ну чего ты боишься? — обратился Баграмов к Маслову. — Ведь небось комсомолец, да? А робеешь! Комсомолец?

Маслов молча кивнул. Баграмов повернулся к Величко:

— А ты?

— Тоже, — угрюмо ответил тот.

— И вы, молодые люди?

Бойчук и Славинский утвердительно опустили головы.

— Замеча-ательно! — ядовито сказал Емельян и, понизив голос, приблизившись к ним вплотную, в упор спросил: — Кто же у вас секретарь?

— То есть как? — растерянно переспросил Женя.

Баграмов развел руками.

— Вы что, в дурачков играете, что ли? Не малые дети ведь, а?! — серьезно и строго сказал он. — Не разобрались сами еще? Так разберитесь. И завтра не позже ужина пусть этот товарищ явится ко мне доложить. Мы с ним все и обсудим.

— Есть, Емельян Иваныч! Разрешите идти выполнять? — спросил по-военному Женя.

Трое других за ним также вскочили и вытянулись. Беспрекословность приказа «явиться и доложить» подействовала на них как-то почти вдохновляюще. «За кого-то они меня приняли... — подумал Баграмов, — Э, да не все ли равно! Лишь бы делалось дело!»

— Выполняйте, ребята. И так уж давно запоздали с этим! — напутствовал их Баграмов, видя, как все они посветлели и ожили.

— Явился по вашему приказанию, Емельян Иваныч, — сказал, подойдя к нему тотчас же после обеда, Павлик Самохин.

— Я вас, Павлик, не звал, — с удивлением возразил Баграмов.

— Вы приказали завтра не позже ужина, а мы разобрались во всем сегодня, — шепнул Павлик.

— Значит, ты? Поздрявляю! — Баграмов пожал ему руку.— Садись. Так что возвращаться к тому вопросу, о котором мы с ними с утра говорили?

— Нет, что вы! Все решено, — сказал Павлик. — С этой позиции стало все ясно. Я просто явился вам доложить...

Емельян усмехнулся этому военному слову, которое, видимо, произвело на них сильное впечатление, и еще раз пожал его руку.

«Да, будет драка с Гладковым! — подумал он.— И хорошо! И отлично! И нужна настоящая драка, насмерть!»

При этой мысли Баграмов почувствовал себя совершенно здоровым и крепким.

Глава одиннадцатая

Избитый после того, как немцы нашли его компас, и брошенный в гестаповский подвал, Иван Балашов несколько дней без сил валялся на земляном полу. В сознании жило представление лишь о двух противоположностях — смерть или свобода. Компромиссная формула «смерть или существование» не допускалась ни мыслью, ни сердцем. И вот все обрушилось. Кандалы и подвал без окон, наполненный обреченными...

Сюда, в подвал, в непроницаемый мрак, засадили коммунистов, политработников, евреев, тех, кто бежал из плена, или просто беспокойных людей, посмевших говорить вслух о неминуемой победе СССР над фашизмом.

Соседом Ивана здесь, на полу подвала, был, как его называли, Васька-матрос. Он успел бежать из какого-то лагеря и попался фашистской железнодорожной охране в то время, когда подкапывал рельс, чтобы забить под него найденную в лесу гранату. Уже пять раз его подвешивали за руки на столб и хлестали плетьми, добиваясь, чтобы он назвал сообщников. Наконец отступились. Теперь он ждал казни.

Васька, архангельский парень, называл себя «из Ломоносова рода», а свою национальность — помор.

— Русский же ты! — говорили товарищи по заключению

— Ну и что же, что русский! Русский, а только помор. Мы — особый народ. Помор — племя другое. То сухопутный народ, а то водяной. Вот сухопутные утки тоже бывают. Утки, а племя не то!..

— Жалко, мы с тобой отгулялись, Ванька! Пришьют нас теперь. Нам бы пораньше встретиться! — говорил он Балашову. — У тебя был компас, а мне его не хватало!

— Да, может, еще не пришьют, — возражал Иван.

— Э, брось! У тебя же компас нашли? А фашистский закон такой: пистолет, компас, карта — все едино оружие. Кабы не было, то хоть и в побеге — ты просто убеглый, — выдрать плетьми, потом в карцер да сызнова в лагерь. А если компас или карта, то ты все равно что шпион. Тут уж пришьют! Что отрублено, то не приставишь! Тут уж, браток, как сто баб нашептали! Да ведь смерть — оно дело короткое. Вот подвал очертел!

Подвал дышал гнилью. Может, здесь раньше держали картофель и остатки его попрели — какая-то гнусная слизь была снизу.

Пленников здесь содержали десятка три. По одному тащили их на допрос, приволакивали избитых, кидали обратно в подвал. Но умирали немногие. Обычно брошенные назад после пыток опять очнутся, стонут, маются, просят пить, а через сутки и хлеб жуют и баланду хлебают.

Балашов знал, что один из его соседей по подвалу, Гриша Дородный, шофер и водитель танка, бежал с лесорубных работ на грузовике, а поймали его, прострелив баллоны. И вот не убили сразу, сидел, Сидел здесь и лейтенант Сережа Харламов, который избил конвоира-немца. «Ждал — шпокнут на месте. Нет, держат чего-то!» — сам удивлялся Сережа.

В сутки раз, иногда два раза являлся немец, как его называли, «ефрейтор смерти». Он приходил с фонариком, освещал подвал и вызывал по бумажке на казнь. Свет его фонаря выхватывал из мрака заросшие бородами, бледные лица. Тускло отсвечивал на руках заключенных металл кандалов. На кирпичной стене блестели капельки испарений, местами белел пушок плесени...

Уводили двоих-троих, двоих-троих приводили новых, и все шло своим чередом.

Представить себе, что не расстреляют, а будут держать в этой яме недели, месяцы, а может и годы — это было сверх сил.

И прошло уже не так много времени, когда Иван, как и Васька-матрос, стал жалеть лишь о прошлом, что не удалось убежать, от настоящего же не только не ждал, но и желать перестал пощады.

«Ну, пришьют и пришьют, на то и фашисты!» — думал он почти равнодушно.

Когда «ефрейтор смерти» входил в подвал, раньше, бывало, у Ивана билось сильнее сердце: «Не меня ли?!» Теперь эта мысль приходила почти без волнения.

И вот при свете фонарика Балашов вдруг узнал старого своего знакомца, которого он давно уж считал погибшим,— Чернявского. Его еще раз избили, измучили и привели в подвал.

— Доктор! Илья Борисыч! — окликнул Иван. — Да сколько же времени они мучают вас?! — сказал он в удивлении.

— Человек — живучая штука, — через силу ответил тот.— Пять месяцев тянут... Развлекаются, что ли?!

У него было множество «смертных грехов»: его обвиняли в укрытии медикаментов для спекуляции, он был еврей, у него при аресте нашли и компас и партийный билет…

Но доктор еще находил в себе силы и интерес к людям. Он хотел знать о том, что делалось в лагере после него. Он спрашивал про доктора Чудесникова, про Митю Семенова, про Андрея-татарина, про Баграмова. Когда узнал о расстреле Чудесникова и его друзей, он закашлялся и умолк. Ивану послышалось сдержанное рыдание.

— А все-таки всех им не расстрелять! — дня два спустя сказал Чернявский. — Даже хотя бы и здесь. Они должны были многих из нас пристрелить на месте Это — их логика, их обычай и их закон, — продолжал Чернявский. — Однако же им помешало то, что они хотят это сделать «красиво»: согнать для каждого из нас три тысячи человек на площадь и удавить при полном параде, на высокой, по правилам сделанной виселице... Может быть, им это удастся, а может, и нет... Каждый из нас пережил в жизни столько возможностей быть убитым, что для нас уже не играет роли еще какая-нибудь одна... Я вам скажу про себя, товарищи: когда мне было всего пять лет, погромщики-черносотенцы разгромили наш дом и убили отца и брата, а меня мама спрятала, не нашли... Через двенадцать лет меня схватили деникинцы, но я от них убежал и увел солдата, который меня караулил. Теперь вот эти... Подвал — это, конечно, факт, и с фактом мы вынуждены считаться, но мы пока еще не должны признать фактом петли на наших шеях.

Чернявский по наступившей тишине, видно, понял, что все его слушают, и голос его окреп, когда он продолжал:

— Легче всего стать пессимистом, повесить нос, а затем самому удавиться. Но этого никто никогда не считал геройством. Я расскажу, товарищи, старинную китайскую сказку про двух мышей. Две мышки попали в сметану. Бились, бились — не выскочить! Одна из них говорит: «Знаешь, сестрица, не все ли равно, утонуть часом раньше или немножко позже! Я устала, я не хочу больше бесплодно барахтаться. Прощай!» И она утонула. Другая мышка решила: «Я жива,— значит, еще постараюсь вылезть!» Она тоже совсем ослабела, но все плавала — лапками, лапками, лапками,.. И вдруг чувствует что-то твердое...

На этом месте сказку прервал «ефрейтор смерти». Его фонарь осветил все это замученное скопище людей в необычных позах — все они поднялись с пола и стояли вокруг Чернявского. Именно его и назвал вестник смерти на этот раз. Тот отозвался.

— Вег! Вег! — заторопил его немец, присвечивая ручным фонарем.

Чернявский, в серой измятой шинели, с лицом, напоминавшим Балашову Свердлова из кинофильма, который он видел перед войной, с горящими, живыми глазами, обернулся к товарищам.

— Обратите внимание, друзья: они почему-то всегда спешат,— сказал Чернявский с насмешкой. — Им все некогда, они хотят, чтобы мы бежали бегом даже на виселицу. Подождешь, не беда! — небрежно сказал он солдату и, стоя возле двери, продолжал: — Пока она плавала, она лапками сбила масло...

«Про что это он? Да, про мышку! — вспомнил Иван. — Как он может в такую минуту про мышку?!»

— Шнеллер! — гаркнул фашист и хлестнул Чернявского резиновой плетью.

— ...она взобралась на этот кусочек масла и выскочила на волю, товарищи! — выкрикнул врач сдавленным болью голосом. — Не падать духом!.. Прощайте, товарищи! Фашисты будут разбиты!

Немец буквально вышиб его пинком из подвала.

— Когда ты висишь на веревке и будешь барахтаться лапками, масла из воздуха не собьешь! — яростно сказал вслед Чернявскому Васька-матрос.

Чернявский успел разбудить в Иване желание жить, не внушив надежды на жизнь. «Ефрейтор смерти» исправно являлся за своими жертвами, другие гитлеровцы таскали узников на допросы под пытками и возвращали их в подвал изломанными, измочаленными мешками костей...

Подвал начал пустеть: одних успели казнить, другие умерли от мучений и пыток. Несколько дней в подвал не приводили новых арестантов. Их оставалось десятеро, как и Иван безнадежных смертников.

— А что, как придет этот самый ефрейтор, кинуться на него, парабеллум отнять, придушить самого — да всем разом за дверь... — разыгралось воображение Васьки-матроса.— Ну, пусть там будет два фрица, пусть — три. Неужто внезапностью не одолеем!..

— А дальше что? А наручники? Кабы не в железках этих проклятых! — возразил другой сосед Балашова, Гриша Дородный.

— А там поглядеть, что будет! — подхватил Балашов.

— Ну, расстреляют — и что! — сказал Гриша.

— А так тебе будет что? Повесят, надеешься? Или мечтаешь — веревка слаще?! — издевательски спросил Васька,

И в этот момент громыхнул железный засов. «Ефрейтор смерти» лучом фонаря пробежал по подвалу, пересчитал их раз, другой, третий, скомандовал встать и выходить наружу.

Четверо автоматчиков ожидали их в полутемном коридоре за дверью подвала...

Когда их провели по подвальному коридору, когда, тяжело поднимая ноги по крутым ступеням и трудно дыша, они взошли наверх, и из-за двери в глаза им ударил солнечный день, — Иван зажмурился, как от боли. Он ожидал, что сейчас на улице ночь... Кирпичная стенка двора была вся избита пулями.

«Вот эта стенка!» — подумал Иван, смотря на щербатый кирпич.

Но почему-то их не поставили к стенке, а загнали в машину и повезли. Куда? Черт его знает! Но это было все так неожиданно, что никто не пытался заговорить. Из машины их выгнали у ворот какого-то лагеря пленных, где-то в лесу... Стали строить.

— Парадно повесят! Сразу десятерых, при большом стечении зрителей! — высказал догадку Дородный.

— Сволочи, запугать хотят лагерь! — проворчал лейтенант Сережа.

— Братцы, испортим спектаклю — не дрейфь! Головы выше! — успел скомандовать Васька.

— Марш! — рявкнул немец.

И они зашагали, стараясь держаться бодро, с достоинством, готовые встретить смерть как бойцы.

— Хальт! — неожиданно подал команду немец.

И их повели... в баню.

«В баню? Зачем?!» — удивлялся Иван.

Он не мог понять, что творится... Он привык к представлению о расстреле, о виселице, а тут... Было все непонятно. Бред? Сон? Что это делается?!.

Иван, стиснув зубы, молчал, и вокруг все молчали. Стояли под душем молча...

Даже тогда, когда русский военнопленный фельдшер в белом халате, под наблюдением немца, делал выходящим из бани какие-то уколы в спину, мысль об избавлении от смерти все еще не смела утвердиться в голове Балашова.

Потом им приказали одеться в чистое белье, поместили в какой-то пустой барак, пропахший карболовкой, и выдали «усиленный» рабочий паек...

— Вы поедете на работы в райх, — наконец, покидая их, объявил через переводчика лагерный унтер, который их принял от «ефрейтора смерти».

— Этап в рай небесный временно заменяется транспортом в райх немецкий! — дрогнувшим голосом выкрикнул Васька-матрос, когда немец и переводчик вышли.

Этот залихватский выкрик помог всем перевести дыхание.

Они тут только вспомнили, что перед ними стоит еда, возбужденно и шумно все сразу заговорили...

В течение дня барак заполнялся партиями по сорок, по пятьдесят человек. К вечеру в четырех пустых дезинфицированных бараках, отгороженных проволокой от общего лагеря, их набралось около тысячи.

Это был транспортный карантин. Через десять дней их повезли в Германию.

Их везли через Польшу. Все в тяжелом томлении глядели на убегающие к востоку равнины...

По проселку на деревенской телеге тянется не спеша одинокий крестьянин, и за маткой не очень еще уверенно бежит тонконогий жеребеночек. Деревни плывут навстречу, такие похожие на деревни России, и те же луга с широкими горизонтами, а на них, как избы, стога, жестко подстриженные полосы хлебного жнитва, вот березки, березки... А вот возле поворота пути вытянулся, повернулся вокруг своей оси польский костел среди небольшого села, костел, похожий на русскую церковь; потом он присел и скрылся за зубчатою полосою ельника...

С тупою тоской угоняемых на чужбину рабов пленные выглядывали из зарешеченных окошек вагонов. Пассажиров-поляков в поездах почти не было. По платформам сновали крикливые, самодовольные немцы, так резко отличающиеся от усталых, подавленных польских железнодорожников, за которыми бдительно наблюдали немецкие жандармы...

Все дальше уходила назад родная земля. Побег? Но для него нужны настоящие силы, крепость мышц. Как можно метнуться с поезда на ходу этим дряблым, ослабнувшим телом, потом одолеть сотни верст по занятой врагами стране... Сон плотно стиснутых в тесноте людей был тяжелым и маетным, мучили голод и жажда.

Балашов долго лежал без сна, делая над собою усилия, чтобы не повернуться, не нарушить чужого забытья.

«Нет, жить… Важно жить! А там будет видно, что делать!» — раздумывал он.

Так же думал и Васька-матрос, с которым Иван пристроился рядом.

На второй день пути перед их глазами уже протекали картинки фашистского райха: домики с крутыми черепичными крышами, над шпилями церквей вместо крестов — петухи...

Вдоль железной дороги и в стороне от нее бегут обсаженные деревцами асфальты автомобильных путей. Тут, готовясь к войне, хорошо позаботились о дорогах. Возле станций над магазинами мелькают вывески с фамилиями частных владельцев: Мюллер, Шварц, Бергман...

Двое суток с лишним везли их мимо одинаковых городков, выдерживая длинные паузы где-то на запасных путях. Поезд наконец остановился перед маленькой станцией на главном пути у платформы, и тотчас же мимо вагонов с выкриками пробежали солдаты конвоя, быстро прошел офицер, начальник поезда, проверяя запоры на вагонных дверях...

У невзрачного вокзальчика, любопытно таращась на поезд, столпились стриженые «фрау» в мужских длинных брюках, раненые солдаты и офицеры на костылях и с подвязанными руками, — должно быть, тут, где-то рядом, находился военный госпиталь. В стороне от платформы стояло в вольном строю около роты здоровых солдат с оркестром.

Свежий воздух, когда с грохотом отворили вагон, сразу всех опьянил. Бравурно в промозглом воздухе гремел военный оркестр. Пленных выгоняли из вагонов споспешностью, вероятно торопясь освободить станционную платформу для другого поезда. Их подталкивали прикладами, били резиновыми плетьми, отгоняя к построению.

Истомленный дорогой, бедняга бессильно и тяжко осел на мокрый асфальт платформы. Солдат ударил его носком сапога, понуждая встать, но тот повалился навзничь. Балашов едва шагнул в сторону, чтобы помочь упавшему, когда какой-то офицер походя вынул из кобуры пистолет, выпустил пулю в голову лежачего и не оглядываясь пошел дальше. Солдат остановил Балашова и Ваську-матроса и велел оттащить убитого к стороне.

Балашов с болью в горле глотнул воздух, когда взялся за тонкие, еще теплые ноги в защитного цвета обмотках. Истощенному и легонькому, как ребенку, убитому пареньку было всего лет восемнадцать.

— Ванька, не плачь, держись! Время придет — фашисты об смерти его наплачутся! — процедил сквозь зубы матрос, укладывая безжизненное тело возле ограды привокзального цветника.

Лагерь, вернее сказать — комбинат лагерей, расположенных на целом квадратном километре, находился от станции всего в трехстах метрах. Новую колонну разместили на огромной площади «форлагеря», за проволочной оградой, среди тысяч людей, которые в ожидании санитарной обработки и регистрации стояли и сидели в лужах воды, под мелким, моросящим дождем.

Назад Дальше