Понял - Глеб Горышин


Глеб ГОРЫШИН Понял

Рассказ

ИТАК, больница… Внезапная боль справа в боку, в подреберье, озноб-лихоманка, крупная дрожь. Неотложная помощь. Я не хочу в больницу. Ночь на дворе. Дежурный врач откровенен со мной, он мой ровесник, нам обоим по сорок: «Я тебя не отправлю сейчас в больницу, а вдруг — летальный исход? Мне за тебя отвечать. Мы с тобой не мальчики, сам понимаешь…» В направлении врач написал: печеночные колики…


Вместе с костюмом и ботинками сдаю на хранение самолюбие, здесь оно мне не нужно. Получаю пижаму. Брюки коротки, широки. Больничная одежда шита в расчете на мужчин того возраста, когда объем талии увеличился. Сухопарых, высоких мужчин не так уж много, да и болеют они, наверно, пореже.

Палата наша № 4 — на четверых: один ходячий, двое лежачих, я тоже записан в лежачие, но могу и ходить. Сестра говорит, при печеночных коликах полезно погреться в горячей воде. В очень горячей. Выполняю совет сестры, варюсь, парюсь в ванне.

Из ванны перебираюсь в курилку. Лег спать здоровым, на семейное ложе, новый день встречаю бог знает где, в курилке районной больницы, среди пижамников. Пижамники после бессонной ночи — в больнице не очень-то спится — смолят папиросы и сигареты в больничном клубе-курилке, спешат поделиться ночными думами.

— …Они говорят: инфаркт, лежать надо, — сообщает курящей братии широкогрудый, но очень тощий, с землистого цвета лицом, лысоватый и седоватый пижамник. — Откуда у меня инфаркт? Я — грузчик. В порту работаю… Это раньше приходилось на себе поднимать грузы, а теперь у меня домкрат… Это они всех под одну гребенку чешут; инфаркт да инфаркт. Говорят, лежи. А чего мне лежать? Когда прихватило, тогда конечно, а теперь я не чувствую ничего…

— Смотри, после инфаркта надо лежать, — напутствуют грузчика те, что постарше.

— А я его видал в гробу в белых тапочках, этот инфаркт, — упорствует грузчик.

— Они меня хотят выписать — на амбулаторное лечение, — дождавшись паузы, берет слово парень с одной ногой в зеленом носке, с пристегнутой булавками пижамной штаниной, с лихорадочными кровяными глазами, со шрамом наискось по щеке. Слово «амбулаторное» он произносит с таким ожесточением и сарказмом, будто это имя врага, ну, скажем, имя судьи, который только что присудил ему незаслуженный срок. Даже не самое слово, а первую его частицу — «ам». — Они меня выпишут, а я ходи в поликлинику, высиживай в очереди по шесть часов…

Безногий высказался и застучал костылями по плиткам пола — звук двоится, синкопирует. В открытую дверь видно, как высоко подбрасывает он на сильных руках свое легкое тело, как резво скачет, какой он крепкий и молодой.

— …Молодой, — вздыхает кто-то из пижамников. — Под трамвай угодил.

— Что, по пьянке? — кому-то хочется классифицировать трагическую частность, низвести ее до всеобщего, бытового. Трагедия требует если и не сочувствия, то хотя бы внимания, интереса. А тут все равны, все в пижамах.

— Да нет, не по пьянке. С работы ехал, час пик, городской транспорт — сам знаешь. Вот я на Гражданке живу, каждый день без пуговиц домой приезжаю. Ну, а он с ветерком ехал, снаружи висел… Это раньше у трамвая хоть колбаса была, а теперь ухватиться не за что. Изнутри поднаперли — кому-то там выходить потребовалось, — он сыграл ногою под колесо…

— Еще повезло, что одну отрезало.

— Да, парень, видать, везучий…

— А вот у нас на фабрике, ребята, помню, — начал очередную бывальщину малый, добродушный на вид, белобрысый, толстый, в байковой черной пижаме, — план мы квартальный перевыполнили, поавралили, профсоюзное собрание, значит, подведение итогов. Ну, значит, речи говорят, кому положено говорить, поздравляют с производственным успехом, все прочее. Теперь, значит, премии, прогрессивка. А у нас в бригаде работал Витя, мужик шебутной, любил на собраниях выступать — хлебом его не корми, только дай ему выступить… И обязательно чтобы какую-нибудь бяку сказать, обедню испортить. И тут он, значит, руку тянет: прошу слова. Ну, ему, конечно, дают, все такие радостные, уже, можно считать, у всех премия в кармане… Он на трибуну взошел и говорит: «Я предлагаю все наши трудовые премии передать в фонд мира». Мы со смеху падаем. А он все серьезно так — артист…

— Ну и что же? И как? — оживились пижамники, глядя в рот рассказчику. Это им интересно.

— А что? Куда денешься? Рабочий класс предлагает — это закон. Так и записали — в фонд мира. Благородный почни…

— Вите-то этому что потом было?

— С него взятки гладки. Он — слесарь-наладчик высокой квалификации. Его везде с руками оторвут…

— Да… Это конечно… Ну, и работать с ним — не соскучишься…

Рассказам и россказням нет конца, пока не является нянька со шваброй, обернутой мокрой тряпкой, в тапочках на босу ногу, молоденькая, громко, но не сердито кричит:

— Опять собрались? Опять пепел на пол трясете? А я за вами ходи подтирай! У-у-у, проклятущие. Марш отсюда! А ну пошли по палатам, а то сейчас дежурного врача вызову.

В палате моей № 4 пока что тихо: один читает — ему, должно быть, за шестьдесят, с седыми усами. Другой лежит, вперив взор в потолок. Он не просто лежит, а с лечебной целью. Ему назначено врачами — лежать, он и лежит, и весь его вид говорит о том, что он не встанет до той минуты, когда ему встать разрешат. Лежачему тоже за шестьдесят.

Третий, то есть четвертый, если считать меня самого, обитатель нашей палаты полулежал на подоткнутых ему в изголовье подушках и, судя по беззаботному выражению довольно круглого его лица, не только не страдал, но скорее наслаждался своим лежанием. Было ему лет, может быть, сорок. И что-то очень знакомое я увидел в его лице. Знакомое издавна, с детства. Ну да, конечно, такой был актер до войны. Он был и в войну, и после войны, но я запомнил его кинофильму «Трактористы» — Алейников, «Ваня Курский», — кажется, так его звали в кино, круглолицый, с круглыми же глазами, невинными и в то же время лукаво-смышлеными, со вздернутыми кверху уголками рта, с губами, будто созданными природой специально для того, чтобы вкусно и складно говорить.

Похож был мой сосед на Алейникова, каким я запомнил его, — и я обрадовался этому сходству (насколько можно обрадоваться с печеночными коликами в боку). Сосед, наверно, почувствовал мою радость, меж нами нечто возникло, взаимное тяготение. К тому же он заметно томился молчанием, отсутствием слушателей.

— У тебя что? — спросил сосед.

— Печеночные колики… А у тебя что?

— Инфаркт, понял (он сказал «поял»). Двенадцатый день лежу, завтра посадят, на «баян» сяду… Надоело на судне плавать… Усы! — обратился он к усатому, читавшему книгу, строгому на вид старику. — Тебя не который день на баян пустили?..

— Дело не в баяне, — строго сказал старик, — и потом, оставьте при себе ваши прозвища и не тыкайте, пожалуйста… После инфаркта полагается лежать три недели, двадцать один день…

— Да брось ты! — сказал мой сосед. — Это раньше после инфаркта держали в постели, а теперь, наоборот, считают, что надо двигаться. Это вон дачника и силком не стащишь с постели. А? дачник! Вставай, пойдем по бабам…

— Ну, это ты уже тово… думай, что говоришь, — забеспокоился туго лежавший напротив меня полный, багроволицый, — ты мне в сыновья годишься…

— От дает, поял… Папаша нашелся… Ты пока лежишь, у тебя в Васкелове с дачи все барахло унесут и дачу сожгут.

— У меня на даче сын с невесткой, — сказал «папаша» с заметной, однако, тревогой в отношении своей дачи.

— Ты на Алейникова похож, на актера, — сказал я соседу. — Помнишь, до войны шел такой фильм, «Трактористы»?

— Мне все говорят, что я на Кирилла Лаврова похож. На народного артиста. Я ремонт у одних делал, он профессор, она доцент. Они в театр два раза в неделю ходят, это закон, а то и три. Я им паркет циклюю, они мне говорят: «Вы вылитый Кирилл Лавров…»

— Я этого не понимаю. Я просто не могу понять, — вдруг закипает старик с усами, — как может столяр высокой квалификации, который делает мебель, как он может циклевать паркет, шабашничать… Он ни за что на это не согласится.

— От дает… Почему это не согласится? Я делаю то, что мне выгодно. Если мне это не выгодно, я говорю «привет!» и ухожу. Зачем мне делать, если не выгодно? Дурных нема, поял… Я не мебельной фабрике работал — столяр-краснодеревец, по-новому — пятый разряд…

— Никогда, никогда не поверю, — кипятился ревнитель профессиональной чести, — что настоящий мастер сможет размениваться на халтурку…

Сосед мой не обижается и не спорит. И мне сдается, мне слышится, что ли, актерство в его речах. И откровенья его, и цинизм, и даже словечко его «поял» — на публику, для эффекта. Недаром же он похож на двух знаменитых артистов, Алейникова и Лаврова (хотя меж собою они весьма разнятся — Алейников и Лавров). И кажется, есть какой-то еще другой человек внутри моего соседа, пока что неведомый мне…

— …Я работал на третьей мебельной фабрике… А у меня дядька был, у дядьки друг, у друга машина была. Вот он заезжает, друг-то, утром за дядькой, потом за мной. Мы едем на Шуваловское кладбище. Там самая выгодная работа была — это раковины ставить. Тяжелая работа. В день мы раза по четыре выпивали, по пять — дядька мой, этот мужик, у которого машина, и еще другие были. Грамм по сто пятьдесят. Выпьешь — усталость снимает. Вечером каждому по сто рублей выходило. Это на старые деньги. Тогда сотня не то что сейчас десятка. В карман сотню кладешь — и порядок, поял… Четыре или пять месяцев я так работал. Потом вызывают в суд. С мебельной подали: дескать, прогульщик, то-другое. Я говорю, ничего подобного. Я работал на законном основании. Там же тоже артель, на кладбище. Я говорю профоргу нашему: «Я на тебя тоже в суд подам — за клевету, поял». Это он на меня составлял бумаги. А он трусоватый был. «Что такое?» — говорит. «Вот так», — говорю… А когда у меня мать умерла, я на Шуваловское кладбище ее привез, там мужики все знакомые — и ни хрена. Ободрали меня, как липку. Я говорю: «Да вы что?» А они: «А нам, — говорят, — один хрен…»

— Как ты можешь, как ты можешь все это рассказывать, как у тебя поворачивается язык? — «Усы» перешел с моим соседом на «ты» — совсем он расстроился и разгневался, и нельзя ведь ему расстраиваться — после инфаркта.

— И мать родную не пожалеют… Они такие… — забулькал «Дачник»…

Содержание жизни больничной — болезни, о болезнях и говорят о болезнях телесных, а затем переходят к житейским болезням, к больным вопросам. Больница располагает к откровенничанью. Люди вернутся домой и попридержат язык. Здесь можно немножко и распоясаться (пояса сданы вместе с одеждой). У каждого мера, конечно, своя.

Сосед мой распоясывается чуть выше дозволенной меры. Но для чего? Я не знаю пока.

Откладываю знакомство с соседом на будущее. Болезнь меня точит, гложет, ввергает то в жар, то в холод, то в забытье — печеночные колики не шутка. Мне хочется постонать, поскулить. Я слушаю только мою болезнь, но проникают в сознание, царапают чужие голоса. Вот голос «Артиста»:

— Я бросил курить, поял, на восемь килограмм поправился. Куда к черту, думаю. Не нагнуться. Надо опять начинать…

«Что начинать? Для чего начинать?»

Женский голос: сестра принесла лекарства… Всем лекарства, а мне еще нет…

— Петя, смотри-ка, лысеешь. Это от чужих подушек.

«Подушек, душек, ушек…»

— Я в зоопарке работал, поял. Ну, там починить, остеклить что надо…

«Кто работал? В каком зоопарке? В зоопарке разве работают?.. Ага, это голос Артиста… Его зовут Петей…»

— Там рыба, поял.

«Какая рыба? Там звери…»

— Из Невы-то она заходит в канавку, тут корм. А мы чистили эту канавку. Рыбе нечем дышать, она носы высовывает, ходит, видно… Сначала крупную брали, потом уже всю. Утята, поял… Гусей, тех считали, а утенка возьмешь, шею ему свернешь, перья все в кочегарке сожжешь, поджаришь. А ты думал? Там можно работать…

«Работать… ботать…»

— Больной! Вам дать снотворное?

«Кто больной? Да это я больной. А вдруг летальный исход? Летальный — летательный. Но куда же я полечу?»

…Возвращаюсь в мою палату № 4. То есть никуда я не удалялся. Я болел сколько-то дней, а теперь поправляюсь.

— Ну что же, — говорит мой доктор, — печеночных колик у вас нет и не было — диагноз ошибочный. (Как это не было? А для чего же я в ванне варился вкрутую?) У вас двусторонняя пневмония, плеврит. В общем, вы попали в больницу к шапочному разбору вашей болезни. Кризис перенесли на ногах. Поколем вас еще и продолжим курс стрептомицина, пенициллина. Курить придется бросить, совсем, навсегда. Поездки на юг исключаются… С такими заболеваниями, как у вас, живут в Ленинграде тысячи людей… Живут, что поделаешь, климат…

Вот сейчас схожу в курилку, в последний разок накурюсь н брошу. А на юг — поживем-увидим.

В курилке меня узнают:

— Малость повеселел. А то совсем был кислый…

Безногий сидит где сидел, в одном зеленом носке, в одной тапочке, с сумеречными глазами, со шрамом на щеке, думает вслух:

— Умереть-то ерунда. Все равно как заснуть. А вот жить — как? Дома лежать тоже не сахар.

Сказал и зацокал копытцами-костылями.

Грузчика не видать, того, что инфаркт свой видел в гробу в белых тапочках. Где он и что с ним, об этом не вспоминают. Это не принято здесь — вспоминать. Встретились, разминулись… Каждому свое, кому — инфаркт, кому двусторонняя пневмония. И рыхлого, белобрысого наладчика в черной пижаме не видно. Зато есть новые лица…

Ну вот, накурился. Надо бросать. Тысячи людей с моей болезнью живут в дурном нашем климате. И не курят, наверное. Хотя, с другой стороны, сосед мой Петя бросил — и раздобрел на восемь килограммов. Собирается снова начать.

В общем, дело пошло на поправку. Покурили и едем дальше, все то же купе — палата № 4, и попутчики те же, надолго: Дачник, Артист и Усы. Артист, должно быть, не умолкал все это время, пока я не слушал. Сколько же он успел нарассказать? Вообще, сколько времени нужно болтливому человеку, чтобы выболтать всю свою жизнь? Велика ли жизнь-то? Да и память не безразмерна…


— Ну что, Петя, как твой инфаркт?

— Тут приходили, поял… Ты припухал, не слышал. Предлагают меня в клинику к Колесову перевести. Аорту пересаживать будут. Я подходящий кролик для них… Операция еще не отработана… Я говорю: «Нет, ребята, дурных нема». Я себя нормально чувствую, на баян два раза садился, завтра в гальюн пойду.

Нянька оперлась на швабру, слушает, сообщает новость — не по времени новость, а по значимости среди больничных событий:

— В шестой палате один сидел на баяне и отдал концы…

Это сообщение не нравится усатому. Усатый морщится, сдвигает на лоб очки, укоризненно смотрит на няньку и опять углубляется в книгу.

— Инфаркт без стенокардии — это еще ничего, — рассуждает Петя. Все-то он знает, тертый калач. — А если стенокардия — тогда все, поял, прижмет… Стенокардия, ребята, это бывает пострашней, чем инфаркт. Как прихватит… Когда холестерину в сосудах много, тогда все. Как макароны ломаются. А когда мало холестерину, тогда все нормально, сосуды эластичные…

Разговор о холестерине, сосудах и стенокардии весьма интересен моим соседям. Я не участвую в нем, у меня двусторонняя пневмония, плеврит — разные спецификации. Это существенно в наше время узких профилей. Какая, кажется, разница — помереть от плеврита, от стенокардии или попасть под трамвай? («Умереть просто. Как заснуть».) А вот же, есть разница. И тут — узкий профиль…

— Плотник умирал, — сказал Петя, — говорит, всех прощаю, а еловый сук не прощу. Ну, сука, этот еловый сук. Клины вышибает. Как железный.

Петя рассказал притчу о плотнике и еловом суке задумчиво и рассеянно, будто струны подтягивал, прежде чем главную песню запеть. Но притча эта понравилась Дачнику (его Петровичем кличут, он из военных, на пенсии двенадцатый год), подвигла его на рассказ из собственной жизни.

— Самая тяжелая работа, — сказал Петрович, — это бревна продольно пилить. На доски… — Сказал и более чем обычно, побагровел от натуги. Что-то булькало, хрипело у него в груди. — Я — до армии — семь лет пилил. Сначала три года снизу гирей болтался. Потом уже наверху…

— Да-а, ребята, — сказал Петя по ходу собственных мыслей, — до сорока лет все клетки в человеческом организме заменяются, поял. А после сорока — уже все, не заменяются. Каждый остается при своих… Я, помню, танцевать любил, а теперь не то. Мы в прошлом году с Мишкой, с другом, пошли на танцы. Ну, можно найти, с кем. Находятся. Танцуешь, но нет уже такого чувства. Не то. Я говорю Мишке, пошли отсюда. Ну, он, правда, уже пристроился, с толстыми ляжками одна там была. А я вижу, что нет, не то. Так все я могу танцевать, современные — эти, конечно, нет, а так могу, поял. Бывало, танцуешь, сам себя чувствуешь нормально, как летишь все равно… А тут не то.

— Чем бы дитя ни тешилось, — сказал старик с усами — «Усы». (Его имени я не знаю, он ни разу его не назвал, не опустился до равенства, панибратства. Он всю жизнь ремонтировал самолеты — технарь. Теперь, конечно, на пенсии. На заслуженном отдыхе.)

Петя не поддается на реплику, он как будто исполнен сознания собственной правоты, праведно прожитой жизни. А может быть, он защищает, прячет в себе сокровенного человека.

— Я на студии телевидения работал. Ну, там, декорации надо было поставить, по столярному делу… Эдиту Пьеху там записывали, я вот так вот, как до тебя, Усы, стоял — отлично, просто красота!

— Сколько ты мест поменял, за рублем гонялся? — пробулькал Дачник — Петрович.

— От дает!.. У меня жена не работала, ребенок один и другой. И дачу строили. Ты знаешь, как дачу строить! А жить-то надо. У меня, по-новому, пятый разряд… Я в любое место приду, мне сто двадцать, сто тридцать рублей обеспечены. Я этого не боюсь, что без работы останусь. У меня принцип: я с энтузиазмом ничего не делаю. А что там к коллективу привыкнуть, так я через неделю уже в доску свой. Я двенадцать лет на третьей мебельной фабрике отработал.

Дальше