— А я тридцать четыре года в одной организации, — сказал технарь — Усы.
— От я и говорю, теперь меня туда не заманишь. Это утром бежать, перед табельщицей выпендриваться. Правда, мне ничего такого за опоздания не было — люди свои. Только что с меня хватит, поял. А то еще под суд отдавали за опоздание…
— И правильно делали, — заволновался Петрович. Как только заходит речь о чем-нибудь таком, государственном, он тотчас и заволнуется. Уж как себя бережет от движений и от волнений, а не стерпеть. Будто слышит старый солдат трубу — и кидается в бой. Ему разрешили ходить, он ходит, встает и идет, неся свой инфаркт как иконостас орденов на груди. — Надо было людей к порядку призвать!
Заглянул к нам из коридора больной по фамилии Лифшиц. К нам часто заходят — послушать Петю. Не в каждой палате такой артист. И безногий станет в дверях, повесит плечи на костыли, послушает, пошевелит скулами, ничего не скажет, зацокает прочь.
— Я токарем работал, когда этот закон ввели, — встревает в спор Лифшиц. — Помню, бежал, опаздывал…
— Ага, вот опаздывал, — вздымает очки на лоб старик с усами. Звук его голоса металлический, как у кассового аппарата. — А я не опаздывал. За пятнадцать минут приходил. И Петрович не опаздывал…
— Да я-то что, — разводит руками Лифшиц, — я мальчишка был. Добежал. А в первые две недели, как этот закон ввели, сколько хороших людей пропадало. По тридцать лет отработали, за две минуты шли под суд…
— Зато был порядок.
Разгорается спор — беспощадный, поистине самоедский, бессмысленный больничный спор, трепыхание нервов, изношенных, дребезжащих… К счастью, тут и обед.
После обеда в больнице спится не то чтобы сладко, но спится. Ночью не спится, а в мертвый час спится.
В палату вдруг впархивает стая девиц. Белые крылья их шелестят, пахнет духами, мимозой, губной помадой, мартовским снегом, весной. Девицы на практике — школа медсестер. Коленки их егозят, девицы стреляют глазками безотчетно, бесцельно. Их глазки подведены, ресницы густы, черны, халаты выше, гораздо выше коленок; голенища сапожек наполнены крепкой розовато-смуглой, обтянутой капроном плотью. Девицы пришли, чтоб лежачего обтереть спиртом. Лежачий — Петя-артист.
И вот они его обтирают. Торс Петин скульптурен, могуч. Петя щурится от блаженства, глуповато, похабно острит.
Девицы хихикают. Натирают они неумело и как-то двусмыленно, не всерьез. Они еще не умеют войти в мир больницы, болезни. Больница для них — это место, где много мужчин, которые смотрят на их коленки. Девицы упархивают, никого, даже Петю, как следует не увидав.
Тут технарь обращается к Пете, клокочет, кипит:
— Вы думайте, что говорите! Несете бог знает что. Всякую ахинею! Стыдно слушать. Привыкли, что вам поддакивают. Бубните бог знает что.
И Петя, наш олимпиец, наш скептик, мастер устной новеллы, столяр районного ателье по ремонту квартир, свято следующий заповеди — «ничего не делать с энтузиазмом», наш Петя нахальным, противным и угрожающим тоном, как перед дракой у пивного ларька, гундосит:
— А ты что, поял? А ты кто такой?
— Я гражданин Советского Союза! — рычит Усы.
Он закрывает лицо руками, лежит измученно, изнеможенно, как после наркоза.
Тихо, тихо в палате. В окошко ломится солнце — весна за окном — и не вломиться: двойные рамы, и даже сквозь рамы слышен вопеж воробьев.
Берусь за книгу, читаю Генриха Гейне «Путевые картины» и тотчас останавливаюсь на высказанной Гейне мысли, как нельзя лучше отвечающей настроению данной, моей минуты: «Ах, собственно ни против кого в этом мире не следовало бы писать. Каждый сам достаточно болен в этом огромном лазарете, и многие полемические статьи невольно напоминают мне отвратительную ссору, случайным свидетелем которой мне привелось быть в маленькой краковской больнице: ужасно было слышать, как больные насмешливо выставляли на вид один другому свои недуги…»
Читаю и чувствую: кто-то смотрит. Петя смотрит. Пете нужен сообщник, то есть ровесник, чтобы поговорить на одном языке. Со стариками Пете не сговориться. И молчать он не может. Ну вот, поглядели друг другу в глаза. Хоть разные мы с ним люди, а поколение наше — одно. Петя, правда, постарше меня года на три.
— Я у Зинки, у библиотекарши, книгу брал — «Вишневый омут», — сказал Петя. — Полезная книга, поял. Там столяр возвратился с войны покалеченный, только левая рука у него. Табуретку он сделал… Так-то помнил, знания есть, высокого класса столяр… А сделать как следует нечем, поял. Вот он принес табуретку, ну, семье своей показать. Они ничего не говорят. Ну, ясно, плохо он сделал, топорно. А ему охота, чтобы похвалили. Полезная книжка, надо прочесть.
Петя лишку хватил — в споре с Усами. Сам понял, что лишку. Вот рассказал историю нравственную по сути. В книге ее прочел. Обнаружил в себе начитанного человека. Провинился — и тут же исправился. Петя простой, но и сложный. В нем видятся разные лики. Он может себя так или эдак поворотить.
— …Ну, как дела? — Это пришел мой доктор. — Температура у вас стабилизировалась… Головных болей нет? Стул нормальный? Спите хорошо?
— Домой меня, доктор, отпустите. Я дома лучше вылечусь.
— Я бы не советовал вам торопиться. Спайки в плевре рассасываются медленно. Ну что же, смотрите сами. К понедельнику приготовим вам документы. Дома сразу вызовите врача.
— Ну а у вас, Петр Андреевич, как дела?
— Давит маленько, протромбин, наверно, высокий, поял?
— Протромбин? М-м… Да… — Доктор вполголоса говорит сопровождающим его коллегам: — Здесь инфаркт миокарда, рубцевание идет хорошо. Так… Присядьте, Петр Андреевич.
— Все нормально, поял? На баян сажусь. Сходить бы на телевизор, фигурное посмотреть…
— Ну что же, попробуйте… Только не увлекайтесь… — и совсем уже тихо, коллегам: — Тут еще и аневризма в левом желудочке…
Петя пропустил «аневризму» мимо ушей. «Протромбин» он знает, «холестерин» знает, «аневризму» не знает.
Зато я слишком хорошо знаю это словечко. Отец лет пять ходил с аневризмой. Ходил, ходил — и сваливался, задыхался, хрипел, синел, и снова вставал, шел на службу. «Аневризма» стала нашим, семейным словечком, страшилищем, пугалом. Я понимал «аневризму» как язву в сердце, нарыв. Нарыв набухает, а лопнет — и амба, каюк. Отец мой не верил в свою «аневризму», ничуть ее не боялся. Он был у меня молодой, до шестидесяти не дожил. Поднявшись после очередной больничной отлежки, он не подчинялся предписаниям докторов. Он думал, что можно еще заставить сердце работать. Только надо гулять — сначала двести шагов, потом триста, потом километр — и все войдет в норму. Столько в нем было еще всяческой силы и жажды пожить, что он не поверил в болезнь, не согласился с нею, как тот грузчик в больничной курилке. Он думал, что если каждый день начинать с холодного душа (в первые три четверти жизни такая мысль ни разу не пришла ему в голову), то можно окрепнуть и закалиться и — разгрузка, разгрузка: кефирный день, яблочный день — погулять, похудеть и пожить наконец. А то все некогда было.
Однажды отец пошел в душ — и шумела вода, и шумела она и шумела. Мать слушала шум секущей холодной воды, мать знала, что значит отцовская аневризма и постоянно прислушивалась к отцу, стерегла, стояла на страже. Отец не знал, а мать знала. Она вдруг кинулась в ванную, будто звонок там прозвенел, — и опоздала. Отец был мертвый под душем…
Его хоронили на огромном, безбрежном, апокалипсическом городском кладбище. Артель могильщиков (такая же, как Петина артель на Шуваловском кладбище) — пьяные, голые по пояс, загорелые, с красными рылами мужики вырыли яму. Стандартную яму для стандартного покойника среднего роста. Но и тут мой отец не согласился — с болезнью не соглашался и со смертью не согласился: гроб в яму решительно не влезал. Могильщикам не хотелось рыть лишку, им хотелось покончить дело и выпить, но ничего не вышло у них — сколько они ни бились, покойник был нестандартный, не соглашался лечь в яму средней величины. Пришлось этим пьяницам снова взять в руки заступы…
Отец мой умер до срока, израсходовав смолоду жизненный ресурс, ничего не оставив на старость. Всю жизнь он трудился на производстве с энтузиазмом. Его безвременную смерть можно отнести за счет издержек энтузиазма.
Но Петя-то как схлопотал себе инфаркт с аневризмой? В теле его ни жиринки, в нравственном его облике не углядишь «ни грамма» энтузиазма. Петя доски стругает фуганком, циклюет паркет, стекла в рамы вставляет, приклеивает на стены обои, он любит «сшибить халтуру» и выпить, питает слабость, то есть, точнее сказать, проявляет активность по части женского пола. При этом он добрый семьянин, надежный кормилец и вообще добрый малый и собою пригож. Петя наш — оптимист, нервы у него крепкие, как манильские канаты, эмоции его по преимуществу положительные.
Но и отец мой тоже был оптимистом. Спокойный, покладистый был человек, компанейский. Вообще, я замечал, дольше живут и меньше болеют люди желчные, черствые, нетерпимые, — постоянно конфликтующие с порядком жизни, брюзжащие, нервные, несносные для компании, непьющие. Вся их жизнь вроде бы состоит из отрицательных эмоций, но они живут и живут. А добряки, выпивохи, эпикурейцы, оптимисты, светлые личности помирают без времени…
Покуда я размышлял о происхождении или, как выражаются медики, этиологии аневризмы, Петя рассказал еще одну новеллу из собственной жизни — с завязкой, концовкой, энергичным сюжетом и вполне определенной моралью. К этому Петиному рассказу сам собою просится заголовок:
«ПЕРВАЯ ПОЛУЧКА»Первую получку я когда получил, ну, после работы, взяли с ребятами две полбанки. Стакан один был на всех. Разлили, немножко не до краев получилось. Выпили. Добавлять не стали. Все же с первой получки! Надо домой. (Вот видите, Петя прежде всего семьянин. Ну, не прежде всего — сначала компания, но и о семье не забыл.)
Домой прихожу, все деньги на стол положил, все до рубля. Баба моя не глядит — шлея под хвост попала, унюхала, водкой все же несет от меня. Закуски, считай, никакой у нас не было, огурец один на всех да хлеб на занюшку. Ну ладно, она на меня зверем глядит, и я молчу. Она к столу подошла и деньги мои все на пол смахнула. Вот так вот наотмашь, поял? И на меня: глаза, говорит, налил. Я ничего — ладно, думаю, ага. Собрал все деньги, пересчитал, не завалилась ли куда трешка. В карман их положил, пальто надел, по Олега Кошевого дошел до угла. Там теперь молочная столовая, а было кафе-автомат. Захожу туда, «Старки» взял сто пятьдесят грамм, сосисок. Сел, сижу. Гляжу, мой тесть заходит в двери, ко мне пробирается. А людно было, после работы там всегда народу полно. Место такое. Я ему говорю: садись. Он сел. Я говорю, сколько брать. Он что-то такое мне начал, поял? Я говорю ему: брось. Пол-литра взяли «Старки», закуски, ну, чтобы ему закусить. Выпили, я говорю, пойдем в ресторан «Приморский». Он это туда-сюда, я говорю: брось ты! В общем, набрались. Ночью уже — не помню, как — домой явились, тесть вместе со мной тогда жил. Утром я просыпаюсь, с похмелюги рано всегда просыпаешься. Деньги собрал, что остались, положил на то место, куда всю получку ложил. Сам лег опять, в сон потянуло. На работу идти, проснулся, гляжу — денег нет. Баба взяла. С тех пор — все, амба! Больше на эту тему у нас с ней разговоров не было. Сообразила, поял, что к чему.
Ладно, послушали и эту Петину притчу. Может быть, так все и было, как он рассказал, а может быть, и не совсем так. Петя — автор собственной жизни, и режиссер и исполнитель заглавной роли. Сегодня вечером он наденет пижаму и пойдет на большую аудиторию в холл, где стоит телевизор, где мужчины стучат в домино. Глаз у него сегодня веселый, нахальный…
На нашем районном рынке торгует мочалкой Вася, малый лет сорока. Считают, что Вася — того, с приветом, чокнутый, но в глазах у Васи смышленость и, главное, — наглость, веселая наглость, нахальство. Вот как у нашего Пети! Вася торгует мочалками, надранными из рогож, пританцовывает за прилавком целыми днями, месяцами, годами и зазывает: «Мочала-борода, борода-мочала — дррр!» Рядом с ним стоят торговцы мочалками, растущими на кустах, мужчины в кепках, каждая из которых величиною с пресную лепешку-лаваш. Они торгуют мочалками молча, надменно, не снисходя до покупателя. Вася скоморошничает: «Мочала-борода, борода-мочала — дррр!»
— Але, Дачник! — Вот же неймется Пете, все он лезет, все пристает к старикам. — Ты пока здесь прокантуешься и картошку в Васкелове не посадишь. Нынче весна дружная, поял?
Картошка — больное место у Дачника. Чем ярче солнце в окошке, чем явственнее весна за окном, тем чаще и горше вздыхает он, сетует:
— Проваляюсь, картошка останется непосажена…
Но зачем бередить больное место, зачем наступать человеку на любимую мозоль? Зачем? Я не знаю.
— Тебе-то, Петя, какая забота о чужой картошке?
— Расхаживаться ему надо. Инфаркт быстрее рубцуется… А он лежит… Пойдем-ка, Дачник, на Невский проспект (так зовут в больнице лестничную площадку — место прогулок: «Невский проспект»)… Это анекдот такой есть. Один говорит другому, пойдем по бабам, а оба старые, доходяги, еле на ногах стоят. Тот говорит, пойдем. Если только ветру не будет…
— Тебе надо, ты и иди, — пыхтит Дачник. — Вон обряжайся в пижаму и дуй. А нам это не надо…
Усы в книгу уткнулся. Дачник закрыл глаза. И лучше бы Пете остановиться. Но для чего-то он продолжает. Для чего?..
— Я к одной заказчице пришел, симпатичная такая женщина, не старая еще, плаванием занимается. На кухне я ей ящик делал под раковину, стол там, в общем, гарнитур. Она мне говорит, поехали в лес за грибами. У меня, говорит, машина есть. Ну, я говорю, что нет, спасибо. Времени нет… А так баба фигуристая…
Петя опять подождал. Старики тяжело, обреченно молчали.
— Дело не в том, что такой темперамент, поял? Все от мужчины зависит. Женщина никогда не потолстеет, если мужчина около нее. Конечно, если он спит, как сурок, она жиром обольется. Женщина не должна высыпаться, всегда чтобы сонная ходила…
— Замолчите! — пронзительно вскрикнул усатый технарь. — Я вас прошу замолчать. Бубните свою глупость. Мне тяжело. Я себя плохо чувствую.
И Петрович вместе с Усами, заодно. В каждом поколении — своя круговая порука.
— Несет разное, стыдно слушать. Молодым бы, а нам уже все это стыдно слушать.
— От дает!.. Да я не просто так, чтобы что-нибудь сказать. Я знаю. Я ремонт у хирургов делал — гинекологов. Мы выпивали с ними. Они всерьез мне рассказывали, поял? Так и так, говорят. В атом главное, а не что-нибудь там такое.
На Кирилла Лаврова Петя, в общем, не так уж похож. Он похож на Васю с нашего рынка; «Мочала-борода, борода-мочала — дррр!»
— У меня приятель Колька, — торопится Петя — куда он спешит? — тоже в нашем ателье работает, маляр. У него жена в ночь работала или где-то там, поял? Колька рассказывал мне. Он приходит домой, ага… Теща с ними жила. Он четыре года женат был. Ну, тут приходит поддавши…
Усы спустил ноги с постели, сидел с минуту, стиснув виски ладонями, встал, покачнулся — высокий, тощий, прямой — и судорожно, рывками вышел вон из палаты, только дверью не хлопнул, поскольку следом за ним понес свой инфаркт-иконостас Петрович.
— Петя, зачем стариков дразнишь? Им раньше, чем нам с тобой, помирать.
— Да ну… этот, Дачник, тоже мне, майор в отставке… И этот, Усы… Выставляет из себя, поял? Рабочая интеллигенция! Знаем мы их…
Вот сколько в Пете злобы, в широкой его натуре. От зависти? От водки? Что-то в Петиной жизни не так, какой-то выверт. Злоба в нем как нарыв — набухает, свербит, точит душу… И еще аневризма в желудочке сердца.
Старики удалились в знак протеста, но вскоре вернулись — некуда себя деть. В клубе-курилке им нечего делать. Легли носами к стене.
Петя молчал. Но долго молчать он не сможет. Выбирает, должно быть, какую поставить пластинку. Провинился — надо исправиться. И вот завертелась пластинка, вначале вхолостую — Петя в легкие воздуху набрал и начал:
— …Меня с Дороги жизни в армию взяли. Из Ленинграда на Дорогу жизни, там отъелся, поял? Ну, и работал. Семнадцать лет мне было. В разведку ходили. «Красную Звезду» получил, «За отвагу», «За боевые заслуги», «За оборону Ленинграда» и «За победу над Германией». Ну, в разведке, конечно, надо, чтобы все мог сделать, чтобы физически был всесторонне развит. Чтобы врезать, скрутить… А как же иначе?.. Батальонная разведка, полковая разведка — выше уже нельзя. Выше много знать надо, в памяти держать, на слух. Туда не всех. А так, в основном, за языком ходили…
— Где ходили? — не выдержал, обернулся к Пете технарь.
— От дает, где ходили. В этой, как ее? Ну, за Сестрорецком. Одного здорового привели. Ну, правда, и они наш дозор взяли. Те и вякнуть не успели… Раз и мы офицера взяли. Офицера в исключительно редких случаях. Раз приволокли одного, солдата, правда… Пока волокли, пульс был, все нормально. Ну, где-то врезали мы ему. Дал дуба. Мы как пираты были тогда. Убить, зарезать — все нипочем. Ну, и они тоже… Правда, кто приходил из разведки живым, к награде всех представляли. Кто не приходил, тех не представляли. Земля им да будет пухом!
Старики теперь лежат носами в потолок, слушают Петю.
— После войны мы тут недалеко стояли, наша саперная часть. Разминировать нас на машине возили, вот в эти места: Мга, Назия, Жихарево. В других местах были карты минных полей, а тут наши ставили мины, потом немцы, потом опять мы. Миноискатель — он ищет металл, а тут — поле боя, тут все металлом засеяно. Где осколок, где целый снаряд или каска… Миноискатель тут не давал эффекта. Не знаю, может, в других местах, а тут: Мга, Жихарево, Назия — тут исключительно мины собаки искали.