Молчание сфинкса - Степанова Татьяна Юрьевна 10 стр.


Марина Аркадьевна в черной кашемировой водолазке, черных брюках и алом пиджаке от «Кензо», очаровательная и на удивление приветливая, яркая как тропическая бабочка, сразу же привлекла к себе общее внимание рассказом о том, как она «до одури» ждала в арт-галерее «Южный вектор» эксперта-оценщика, чтобы «окончательно определиться с теми двумя турецкими коврами, которые вы, Роман Валерьянович, хотели посмотреть, по так и не выкроили для этого время», а оценщик повел себя «бестактно, как форменный жлоб», и дело расстроилось.

Салтыков сочувственно-добродушно покивал, ободряюще улыбнулся Марине Аркадьевне и как хозяин дома предложил тост: «По русскому обычаю — здоровье всех присутствующих».

Катя заметила, что после этого тоста он чокнулся хрустальным бокалом с «Шато-Марго» сначала с сидевшим подле него и скромно помалкивающим Лешей Изумрудовым и лишь только потом с дамами, в том числе и с Катей.

Вообще молодежь зеленая, цветущая за этим пышным застольем вела себя тише воды ниже травы. Катя украдкой наблюдала за сыном Долорес Дмитриевым Валей и его сверстником Изумрудовым. Оба переоделись к обеду. Сидели рядышком справа от Салтыкова и почти не участвовали в общей беседе. Ели, пили (не очень много), тихонько перебрасывались словечками, пересмеивались между собой и…

Катя помнила, как поймала на себе взгляд Вали Журавлева. Парень пялился на нее через стол с откровенным мужским любопытством.

— Валюта, ты что-то плохо кушаешь. Попробуй вот это, очень вкусно, — заботливо сказала Долорес Дмитриевна.

— Спасибо, мама, я это уже пробовал, — ответил «Валюша». Тон у него был одновременно вежливый и снисходительный.

Напротив ребят сидел Иван Лыков и все подливал, себе, игнорируя пронырливых официантов, в бокал вина, без разбора мешая красное и белое.

Свою потертую куртку-бомбер он снял. Под тонким свитером, плотно облегающим его тело, бугрились накачанные мышцы. Именно с его подачи за столом и возобновился тот самый разговор о монархическом, союзе. Мещерский, чьего мнения тоже спрашивали, вяло отшучивался: какие, мол, монархисты сейчас, где, откуда?

Салтыков выпил вина и горячо, задушевно заговори о том, что «русское зарубежье никогда, даже в самую горькую годину не теряло своих маяков и не бросало святыми идеалами». Он говорил о том, что Россия сфинкс и вместе с тем она же и Феникс и что чем глубже в историю, тем очевиднее, что понять ее суть издалека невозможна. Что он насмотрелся всякого, когда его отец на свои средства в Южной Америке обустраивал общины русских староверов, что у его швейцарской двоюродной бабушки баронессы фон Пален была старая-престарая гувернантка, простая русская крестьянка. Что декабристы, которые были и в его роду, ничего не понимали в национальной политике, что белые тоже в политике ровным счетом ничего не смыслили, но обладали пассионарностью, что в большевиках была «первобытная жажда крови», что история сама себя в конце концов очищает от всех болячек и опухолей, Даруя раз в столетие реальные шансы восстановления утраченного.

Они с Лыковым по исконной славянской привычке заспорили не пойми-разбери о чем, горячо призывая в свидетели то Мещерского, то Наталью Павловну, то Дениса Малявина, и чинный европейский обед с классическими официантами и бордо сам собой перетек в шумное, безалаберное русское застолье.

Появилось еще вино. Салтыков, как заметила Катя, пить был силен. Он пил и хмелел. И все потихоньку хмелели. Марина Аркадьевна чересчур громко смеялась" чересчур много курила «Мальборо». Анна Лыкова слишком пристально смотрела через стол на раскрасневшегося, разошедшегося в споре Салтыкова. Он иногда бросал ей ласково: «Анечка, а помните?» И она тут же откликалась, вся вспыхивала. Отвечала: да, да, конечно же, помню! Но он уже забывал о ней и снова бросался в спор с ее братом. А когда произносили очередной тост, первым подносил свой хрустальный бокал к бокалу скромника Леши Изумрудова.

Лыков, войдя в раж, ни с того ни с сего в разгар спора стукнул вдруг кулаком по столу и начал читать стихи Вадима Степанцова про империю: «По утрам, целуясь с солнышком, небеса крылами меряя, я парю орлом-воробушком над тобой, моя империя! Судьбы нас сплотили общие, слитным хором петь заставили. Пели мы, а руки отчие били нас и раком ставили». — Не надо, прекрати, перестань, — смущенно просила его Анна, — уймись!

Но Лыков, сверкая взором, перенасыщенным бордо и жаркими мужскими флюидами, не унимался, читая все громче: «Расфуфыренная, гадкая, видишь, как младенец хнычу я, глядя на твое закатное, обреченное величие».[Стихи Вадима Степанцова.]

Когда он закончил читать, всем как-то стало неловко. Чтой-то в самом деле, к чему это? Так хорошо сидели: вот… Зачем?

Лыков молча обвел всех взглядом, словно ища повод, к кому бы прицепиться и подраться.

— У вас, Иван, голос красивый. Тембр мужественный, — произнесла Наталья Павловна среди общего молчания. Лыков выпил, встал, пошатнулся, поцеловал ей руку. И все снова вошло в колею, неловкость сгладилась.

А потом пили чай из самовара (Салтыков так и гор весь — ах, самовар настоящий, русский, антикварный!). Леша Изумрудов сел в гостиной за рояль и довольно скованно, по-ученически сыграл «Баркаролу» Чайковского. «Он очень одарен к музыке», — сказал Салтыков Кате, видимо, как новому лицу в доме.

А потом все вышли в парк — на свежий воздух, любоваться видами. Но в упавшей, на Лесное вечерней тьме ничего уже было не разглядеть, не различить, и Салтыков всех клятвенно уверял, что, когда он поставит в парк автоматическую американскую подсветку, усадьба преобразится до неузнаваемости.

Все это и многое другое усталая Катя вспоминала дороге в Москву, когда подвыпивший Мещерский вел машину по сельской разбитой дороге лихо и неосторожно.

— А этот твой Роман Валерьянович забавный, — подвела она итог.

— Немного Репетилов, нет? — Мещерский люб шаблонные сравнения из школьной программы.

— Нет, просто он другой, не такой, как мы, но, кажется, славный. Только зачем ему это все?

— Что все?

— Ну это Лесное, этот клуб-музей, эти тетки-искусствоведы, эта стройка ужасная, мальчишки, весь этот табор? Зачем ему все это?

— Ну, возможно, он делает это потому, что хочет и может: Так ты довольна поездкой,. Катя?

— Я? Нет, Сережечка.

— Вот так здрасьте. А я старался как мог.

— Я знаю, ты умница у меня, А недовольна я, потому что…

— Потому что не было сказано ни слова, ни полнамека про убийство в соседней деревне? А ты надеялась, что они только это и будут обсуждать?

— Я думала, что они хотя бы коснутся этого, хотя бы упомянут как неприятную новость.

— А они не коснулись, — сказал Мещерский, — не вспомнили.

— Или не захотели нам, гостям, это показать, — Катя вздохнула, — но все равно, не важно, спасибо тебе за это полезное знакомство. А у тебя занятные родственники, Сережа. Колоритные. Лыков, например… Только какой-то он взъерошенный. Они, что, с Салтыковым не ладят?

— Понятия не имею, когда им не ладить? Несколько лет назад они вообще ничего друг о друге не знали.

— А Лесное его предок действительно в карты проиграл?

— Вполне возможно, — Мещерский усмехнулся. — Только я вот что-то про это не слышал. Как и про клад, что там якобы зарыт.

— В каждой старой дворянской усадьбе свои легенды. Без них скучно. Надо же, при Елизавете, оказывается, еще языки людям резали! — Катя поежилась. — Фу, гадость. Лизок кокетка была, модница, на балах с утра до вечера танцевала, фаворитов как перчатки меняла, и вдруг такая дикость средневековая. Видно, допекли ее эти заговорщики во главе с Бестужевой. Это она клад заговоренный в Лесном зарыла. А как эта понять-заговоренный?

— Я думаю, это так надо понимать, что клад может быть найден только при соблюдении каких-то определенных условий, иначе в руки охотнику за сокровищами не дастся, ускользнет.

— А каких условий?

— Ну тех, что оговорены в самой формуле заговора.

— А каких именно?

— Ну откуда же я знаю? — Мещерский снова усмехнулся. — Это я так, образно. Разбойнички-душегубы на Руси такие клады любили. Заговоры клали: кто клад найдет, тот помрет или что-нибудь в этом же духе — инфернальное, с погибелью, ужасами разными связанное. Кстати, я в Питере видел портрет этой самой Бестужевой. Тетка — сущая ведьма была. Такая вполне могла что-нибудь наколдовать со злости, когда ее в Сибирь везли. A ты, я гляжу, заинтересовалась этой сказкой.

— А больше-то пока нечем заинтересоваться, Сережа, — ответила Катя. — Хотела перед Колосовым похвалиться: вот, была в Лесном, выяснила то-то и то-то, а хвалиться пока нечем. Голова гудит, мысли разбегаются вино… Ой, Сережечка, какое вино пьяное…

— Роман по тонкости европейского воспитания ничего, кроме французских вин, раньше не употреблял. Ничего, здесь всего попробует. Научат, просветят, — Мещерский засмеялся. — Зря, что ли, наш барин из-за границы домой вернулся, в родовую вотчину? Ко всему нашему помаленьку приобщится, а как же?

— Роман по тонкости европейского воспитания ничего, кроме французских вин, раньше не употреблял. Ничего, здесь всего попробует. Научат, просветят, — Мещерский засмеялся. — Зря, что ли, наш барин из-за границы домой вернулся, в родовую вотчину? Ко всему нашему помаленьку приобщится, а как же?

Глава 9 ИЗУМРУДНЫЙ ЖУРАВЛЬ

Катя и Мещерский были уже на пути к дому, а в Лесном жизнь постепенно затихала, как бывало всегда, когда гости убирались восвояси. Официанты торопливо убирали посуду в столовой. В офисе-кабинете умиротворенный вином Роман Валерьянович Салтыков вместе Натальей Павловной, взбодренной чашкой крепчайшего кофе, рассматривали, живо обмениваясь впечатлениями, фотоальбом интерьеров восемнадцатого века особняков Парижа, Петербурга, Лондона и Вены. Отбирали будущие образцы для усадьбы.

А на берегу пруда под сенью старинных лип темной аллей смолили сигаретки Валя Журавлев и Леша Изумрудов. Долорес Дмитриевна никак не могла свыкнуться с мыслью, что сын ее в свои девятнадцать с воловиной уже курит, и каждый раз, заметив у него сигарету, устраивала страшный скандал, читая нотации о вреде никотина для молодого растущего организма.

Поэтому ребята ходили, словно школяры, курить на пруд, подальше от материнских глаз Долорес Дмитриевны. Собственно, Изумрудову курить никто не запрещал и дома, но он во всем был солидарен со своим приятелем. Во всем, кроме одного.

— Свалили наконец-то, — сказал Валя, с жадностью затягиваясь. — Я еле дотерпел. Любит наш патрон тусоваться допоздна. Этот мелкий (он имел в виду Мещерского) тоже, оказывается, родня ему, вроде князь какой-то там. А девка у него ничего, милашка. Интересно, волосы у нее крашеные или нет?

Изумрудов пожал плечами — тебе не все ли равно?

— Смешно смотреть на них на всех, — сказал он чуть погодя. — На всех этих, кто сюда таскается. Говорят, говорят, мелют языком, мелют. Чего мелют? А наш все слушает, радуется все чему-то. Чему радуется? Чудной он все же парень, прибабахнутый какой-то, хоть и старик уже.

— Ты ж говорил — не старый он совсем, — Валя усмехнулся. — Вот здесь мы с тобой сидели — ты это говорил, не помнишь? Это я тебе сказал: старик он, сорок лет ведь уж с хвостом мужику. А ты мне: не в возрасте дело.

— А ты, Журавль, я смотрю, так все прямо и запоминаешь. Так и записываешь за мной. Холодно тут, пошли домой?

— Погоди. Дай покурить человеку. Я целый вечер не курил. Вон, глянь, — Валя ткнул папиросой в сторону усадьбы. — Свет наверху зажгли. Сейчас мать к себе комнату читать уйдет, тогда и двинем.

— Ты хотел бы иметь такой же дом, Журавль? — задумчиво спросил Леша Изумрудов.

— Как Лесное? Не знаю. Если бы тут все цело было так… Тут бабок надо пропасть, чтобы все это поднять, в натуральный вид привести. А потом нервы. Хорошо Денис Григорьевич все на себя сейчас взял, а без него вообще труба нашему была. Попрыгал бы патрон как миленький, подрыгался бы. Я хотел бы, Леха, но только не такого. Другого.

— Чего, Журавль?

Валя посмотрел на освещенные окна усадьбы.

— Сложно объяснять, Леха. Как-нибудь потом.

— А я бы хотел. Роман мне рассказывал, какой у него дом в Лугано, какой в Париже.

— Чего рассказывать? Вот смотаешься с ним в Пар Ты ж говорил, он берет тебя с собой на Рождество католическое.

— Берет.

— Ну и будь счастлив.

— А я счастлив, Журавль. Знаешь, я раньше когда я тебе про это сказал…

— Про что? — Валя прищурился.

— Ну про это, про нас с ним, я думал, ты сразу… В общем, я думал, ты возражать будешь, пошлешь меня…

— Я? Да ты что? Что я, не понимаю? Да наплевать. Каждый устраивается как умеет, живет как хочет, расслабляется как может. Подходит тебе это — пол кто мешает? В Париж вдвоем слетаете, может, и вообще там останетесь.

— Нет, он сказал, что едет, чтобы окончательно уладить дело о разводе. А потом вернется.

— А я думал, сдрейфил он, отвалить хочет.

— Он не сдрейфил. Он ни во что такое не верит. Принципиально.

— А кто верит? Леха, ну кто? Ты, я? И мы не верим. Никто не верит.

— Не; знаю я, — Изумрудов бросил окурок на землю и наступил на него подошвой кроссовки. — Между прочим, священника в понедельник хоронить будут. Я слышал: мать твоя Наталье говорила. Она на похороны идти хочет, а Наталья сказала: не могу — в Москву в понедельник утром поеду. У них ученый совет на кафедре.

— Слышишь? Что это? — тревожно спросил вдруг Валя. Они прислушались, кругом была ночь и тьма. Вода в пруду была словно залита сверху черным лаком.

— Коты, наверное, деревенские шныряют по кустам, — Валя нагнулся, поднял с земли палку и швырнул в воду — бултых, — А слабо тут всю ночь прокантоваться?

— Холодно здесь сыро как в склепе, — Изумрудов передернул плечами. — А там тоже не лучше.

— Где?

— Там, — Изумрудов кивнул на дом. — Слышь, Журавль, ты последнее: время ничего не замечал?

— Я? Нет, а что?

— Да ничего, только сплю я вот что-то по ночам плохо. Иногда проснусь среди ночи, словно толкнет меня что-то, и знаешь… Кажется мне, что в комнате кто-то есть. Кто-то еще… Журавль, ты представь, ведь там, где мы спим, раньше палаты были больничные. Шизоидов здесь держали.

— Шизоиды разные, Леха, бывают. Вон у матери моей брат — дядя Саша. Так он до армии нормальный был, а из армии вернулся — шизик. В Ганнушкина его положили, там и умер. А безобидный был. Его даже на выходные домой мои дед с бабкой брали. А в комнату к тебе ночью ты сам прекрасно знаешь, кто может заглянуть.

Изумрудов резко отвернулся, засунул руки глубоко в карманы своей яркой куртки «Томми Хильфингер» (это был подарок Салтыкова, и он с этим подарком не расставался) и зашагал по темной аллее к флигелю. Валя догнал его уже у самого крыльца. Машина с официантам" из ресторана давно уже ушла., И в Лесном чужих н" осталось — только свои.

Глава 10 ВАТЕРКЛО3ЕТ

С самого утра Долорес Дмитриевна Журавлева не присела — все дела, заботы. Так всегда бывает по понедельникам после воскресного затишья: машина привоз рабочих, начинается новая трудовая неделя, и нет ни минуты покоя.

Переехать в Лесное и стать там консультантом рационных работ и хранителем будущей музейной экспозиции (которой пока еще не было и в помине) Долорес Дмитриевна согласилась после долгих мучительных раздумий и то лишь только из-за денег. По меркам Музейного фонда, где Долорес Дмитриевна бессменно трудилась почти двадцать лет, пятьсот долларов, положенные ей качестве жалованья Салтыковым, были приличной суммой. Возраст Долорес Дмитриевны был самый опасный — предпенсионный. В Музейном фонде шли постоянно реорганизации и сокращения. Долорес Дмитриевну на работе ценили, да и подруга ее профессор Филологова никогда бы не дала ее тронуть, сократить — ее слов многое значило в научных кругах, однако…

Однако все было сложнее, чем казалось на первый взгляд. И когда все та же Филологова сообщила Долорес Дмитриевне о предложении Салтыкова, которого она хорошо знала еще по Парижу, куда неоднократно ездила в составе самых разных делегаций, она почти сразу же поставила вопрос ребром: «Дорогая моя, это предложен нам с тобой надо принять, одна без тебя я там не справлюсь».

Перспектива крутых перемен, переезда из Москвы в область и жизни в отреставрированной усадьбе, превращенной не то в загородный клуб, не то в отель-музей вселила в сердце Долорес Дмитриевны сомнения и переживания, которых она доселе не знала. Она часто вспоминала, как работала; вместе с Филологовой в усадьбе Поленово, в Пушкиногорье, завидуя в душе хранителям этих прославленных музеев, известным на всю страну ученым, постоянно выступающим по каналу «Культура».

Долорес Дмитриевна считала, что и ей тоже есть что сказать с телевизионного экрана о разумном, добром, вечном. Но в Лесном с его сумбурной и нескончаемой стройкой все было совсем не так, как в Поленове.

Сама не зная как, Долорес Дмитриевна с головой погрузилась в ненавистный быт, в мгновение ока превратившись из консультанта-хранителя в самую обычную экономку. Кроме проблем с реставрацией интерьеров и воссоздания первоначального облика усадьбы, на нее лавиной обрушились обязанности кухни, уборки, слежки за тем, чтобы рабочие не воровали и не лодырничали, чтобы из Коломны вовремя приходила машина с продуктами и бельем из прачечной, и многое другое, от чего по вечерам адски болела голова и подскакивало дарение.

Наталья Павловна Филологова бытом в Лесном занималась. Она умела себя поставить и одновременно соблюсти все приличия. Да и Салтыков, кажется, уважал ее большей чутко прислушивался к ее мнению, потому что Наталья Павловна была ведущим специалситом по истории усадебно-парковой архитектуры восемнадцатого века. И знала фамильные хроники дворянских родов Салтыковых, Лыковых, Бибиковых, Бестужевых, Ягужинских, Меньшиковых, Голицыных, Мещерских, Нарышкиных и Трубецких намного лучше и подробнее, нем все их разбросанные по свету, разобщенные революциями, эмиграциями и всеобщим отчуждением, потомки.

Назад Дальше